Главная   Фонд   Концепция   Тексты Д.Андреева   Биография   Работы   Вопросы   Религия   Общество   Политика   Темы   Библиотека   Музыка   Видео   Живопись   Фото   Ссылки  
Оглавление  Тома: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


ТОМ 24




ГЛАВА ПЕРВАЯ
Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1756 год


Причины Семилетней войны. – Кауниц. – Перемена политической системы на Западе; союз Англии с Пруссиею и Франции с Австриею. – Отношения России к западным державам. – Запись канцлера Бестужева о необходимости как можно скорее ратификовать субсидный договор с Англиею. – Условная ратификация договора. – Английский посланник Уильямс объявляет о заключении англо-прусского договора. – Положение канцлера Бестужева после этого объявления. – Учреждение конференции. – Определение русской политики ввиду новых европейских отношений. – Рассказ Зубарева. – Австрия замедляет движение России против Фридриха II. – Отношения русского двора к польско-саксонскому. – Нападение Фридриха II на Саксонию. – Переселение Августа III в Варшаву. – Станислав Понятовский. – Движения в Петербурге вследствие болезни императрицы. – Сближение России с Франциею. – Напрасные старания Англии склонить Елисавету к посредничеству между Австриею и Пруссиею. – Отношение России к Швеции и Турции. – Движения войск к прусским границам. – Главнокомандующий Апраксин. – Финансовые меры для поддержания войны. – Следствия передвижения войск из внутренних областей к границам. – Разбои и возмущения крестьян. – Меры относительно однодворцев. – Малороссия. – Восточная украйна. – Похождения башкирского возмутителя Батырши. – Сибирь.

 

Весною 1754 года в Северной Америке между французскими и английскими колонистами начались стычки, которые в Европе послужили поводом к перемене политической системы и к Семилетней войне. Говорим: послужили поводом, потому что причина заключалась в перемене отношений между европейскими государствами, которая обозначилась во время войны за Австрийское наследство. Европа привыкла к вековому соперничеству между Бурбонским и Габсбургским домами; от того или другого исхода борьбы между ними зависело политическое равновесие Европы, независимость других, менее сильных держав ее. Франция воспользовалась смертию последнего Габсбурга, императора Карла VI, чтоб раздробить его наследство и этим способом по окончательном ослаблении Германии через размельчение ее владений окончательно утвердить свое первенство в Европе. Как прежде, так и теперь благодаря политическому разъединению Германии Франция нашла себе союзников между ее владельцами, и между этими союзниками был король прусский. Но исход войны показал, что дела не могут идти по-прежнему. Как после Великой Северной войны европейские государства с удивлением увидали среди себя нового могущественного сочлена, внезапно выросшего, – Россию, так после войны за Австрийское наследство они увидали среди себя другое новое могущество – Пруссию, пред которою должны были посторониться. Франция жестоко обманулась в своих надеждах: вместо окончательного размельчения и ослабления Германии здесь явилось государство, которое оказалось могущественнее Австрии, которое одно вышло с выгодою из войны и употребило Францию орудием для своих целей, для своего усиления, тогда как Франция надеялась употребить его своим орудием. Франция увидала, что главное препятствие своим намерениям относительно Германии будет она находить теперь в Пруссии, а не в Австрии, которая сходила на второй план, переставала быть опасною, почему соперничество с нею прекращалось и вековая вражда, естественно, начала уступать место сближению при виде общего сильного врага. С своей стороны Австрия, обобранная Фридрихом II, потерявши Силезию, увидала, что главный враг ее теперь не Франция, а Пруссия, что с Францией ей было бы легко сладить, если б не прусский король; поэтому и в Вене, естественно, рождалась мысль прекратить вековую вражду с Франциею, более неопасною, и вступить с нею в союз против нового могущества, одинаково страшного обеим державам, естественно, рождалась мысль, что только цепью союзов, и прежде всего союзом с Франциею, можно ослабить Фридриха II, заставить его возвратить Силезию, как такою же цепью союзов было сокрушено в начале века могущество Людовика XIV. Обстоятельства слагались так, что необходимо должна была последовать перемена в европейской политике, должно было последовать сближение и союз между Австриею и Франциею. Не Кауниц устроил этот союз с помощью какой-нибудь Помпадур; знаменитый министр Марии-Терезии только понял, что при известных условиях сближение между Австриею и Франциею возможно и необходимо.

Весною 1749 года Мария-Терезия приказала своим министрам представить письменные мнения о политической системе, которой Австрия должна теперь следовать. Кауниц, перечисляя в своем мнении естественных друзей и врагов Австрии, первое место между первыми дает Англии, которая для собственных выгод должна быть в союзе с Австриею. Но при этом не должно забывать, говорит он, что в случае войны с Пруссиею Австрия не может рассчитывать на помощь Англии. Король Георг, принц валлийский, и ганноверское министерство, конечно, ненавидят Пруссию, но это еще более усиливает расположение к Пруссии английского народа, у которого континентальные владения его собственного короля как бельмо на глазу. Голландия также по своим интересам должна быть на стороне Австрии; еще более Россия; но так как политика этого государства истекает не из действительных его интересов, но зависит от индивидуального расположения отдельных лиц, то невозможно строить на ней продолжительную систему. Четвертою естественною союзницею Австрии Кауниц считает Саксонию, но она, к несчастью, не в состоянии принять с самого начала непосредственное участие в борьбе с Пруссиею. Враги Австрии – это Порта, Франция и Пруссия. Относительно первой ничего нельзя вперед определить, потому что ее поведение основывается не на государственных правилах, а зависит от случайностей, как-то: возмущений, серальских интриг, отставки миролюбивого визиря и замены его воинственным. Относительно Порты нечего больше делать, как соблюдать постоянную осторожность и с своей стороны не подавать ни малейшего повода к разрыву. Что касается Франции, то Кауниц охотно признает все грехи, содеянные ею против австрийского дома в продолжение веков, а последний грех горше всех прежних: без малейшей причины взялась она за оружие и составила план лишить короны дочь Карла VI – это такой вероломный поступок, какому нельзя найти примера в истории. И эта главная цель французской политики – сокрушение австрийского дома – достигнута в том отношении, что Франции удалось противопоставить Австрии нового могущественного врага, который для Франции полезен, ибо может оттягивать от нее силы Англии и Голландии и делает невозможным соединение всей Германской империи против Франции. Несмотря на то, связь Франции с Пруссиею не так тесна, как с первого взгляда кажется. Франция должна быть достаточно убеждена, что на дружбу короля Фридриха полагаться нельзя и что его постоянно возрастающая сила может обратиться в великий вред и самим его союзникам. Король прусский должен быть поставлен на первом месте в числе естественных врагов Австрии, должен считаться самым злым и опасным соседом. Нечего распространяться о вреде, причиненном потерею Силезии. С Силезиею отрезан не какой-нибудь второстепенный член, но главная, существенная часть государственного тела. Теперь прусскому королю, имеющему многочисленное и отличное войско, постоянно открыта дорога проникнуть в сердце австрийских наследных земель и нанести монархии последний, смертельный удар. Сам прусский король не может ни минуты сомневаться, что императорский дом никогда не забудет потери Силезии, никогда не пропустит ни одного удобного случая снова овладеть ею. Из этого само собою следует, что для сохранения этого завоевания прусская политика должна быть постоянно направлена к большему ослаблению Австрии для отнятия у нее средств исполнить когда-либо свое намерение, и, таким образом, оба двора будут постоянно жить в величайшем соперничестве и непримиримой вражде. Из сказанного ясна несостоятельность прежней политической системы и необходимость принять новую. Главным основанием последней должно быть правило: напрягать все усилия к тому, чтоб не только предохранять себя от враждебных предприятий прусского короля, но и ослаблять его, ограничивать его господство и возвратить потерянное. Без союзников нельзя воевать с Пруссиею. От морских держав нельзя ожидать никакой помощи, остается, следовательно, одно средство для достижения великой цели: склонить Францию не только не противиться предприятиям Австрии, но содействовать им непосредственно или по крайней мере посредственно. Это может произойти только тогда, когда Франция найдет более выгодным для себя падение прусского могущества, чем его сохранение. Поэтому надобно сделать Франции такое предложение, которое бы побудило ее поддерживать Австрию в стремлении возвратить себе Силезию.

Уничтожить вековые привычки, вековые предрассудки – дело трудное; трудно было сближение Австрии с Франциею; трудно было внушить людям привычки и предрассудка, что недавний союзник есть естественный соперник и враг и извечный враг стал естественным союзником; надобно было вооружиться долготерпением и ждать благоприятных обстоятельств. Осенью 1750 года Кауниц приехал во Францию в качестве посланника и в мае 1751 года уведомил свою государыню, что слишком мало надежды произвести разрыв между французским и прусским дворами. Кауницом овладело отчаяние; он писал, что единственное разумное средство утвердить безопасность Австрии – это забыть потерю Силезии, отнять у прусского короля на этот счет всякое беспокойство и втянуть его в союз Австрии с морскими державами. Кауниц охотно вел долгие разговоры с фавориткою Людовика XV маркизой Помпадур и говорил ей разные вещи, которые, как он был уверен, она передаст королю; но видимо, благоприятных последствий от этих разговоров не оказывалось.

Весною 1753 года Кауниц возвратился из Франции и был назначен канцлером. При французском дворе он был заменен графом Штарембергом, в инструкции которому говорилось, что, принимая во внимание тесную связь Франции с Пруссиею, жалобы при французском дворе на прусского короля или обнаружение ненависти и отвращения к нему скорей произведут вредное, чем благоприятное, действие. Вот какое горькое убеждение вывез из Франции новый канцлер, первый заявивший невозможность разрыва между Франциею и Пруссиею и сближения Франции с Австриею! Распря между Англиею и Франциею за американские колонии не переменила этих отношений. Когда в Европе стали думать, что американские столкновения поведут к европейской войне, то не сомневались, что Франция и Австрия, по обычаю, выступят враждебно друг против друга. Точно так же все думали, что Пруссия станет на сторону Франции, а морские державы, Англия и Голландия, будут вместе с Австриею, что Франция начнет дело нападением на австрийские Нидерланды, а король прусский вторгнется в Ганновер. Последнее, разумеется, заставляло трепетать английского короля как владетеля ганноверского, и он требует у Марии-Терезии, чтоб она немедленно выслала в свои Нидерланды от 25 до 30000 войска, а если Ганновер подвергнется нападению, то не только отправила бы туда войско, но и сделала бы диверсии против прусского короля из своих ближайших владений, и требование это было сделано в таких выражениях, которые венский двор счел для себя очень оскорбительными. Кауниц отвечал английскому посланнику Кейту, что если бы австрийские войска находились на жалованье Англии, а не своей государыни, то и тогда нельзя было бы с большею резкостью в тоне потребовать от императрицы, чтоб она оставила без войска зерно своих владений и отправила его в Нидерланды для защиты Голландии, Англии и Ганновера. В Вене соглашались отправить в Нидерланды от 10 до 12000 человек, но с условием, чтоб Англия и Голландия выставили соответствующее число войска, своего или наемного. Потом венский двор соглашался увеличить число своего войска в Нидерландах до 30000, но с тем, чтобы Англия выставила 20000 войска и Голландия – 8000. Англия продолжала требовать, чтоб Австрия высылала как можно более войска в Нидерланды, отмалчиваясь насчет числа своего войска и давая только знать, что прусского короля можно склонить к нейтралитету.

Эти отношения венского двора к Англии и намеки последней на свои отношения к Пруссии дали Кауницу новые побуждения приступить к делу сближения Австрии с Франциею. 21 августа (н. с.) 1755 года курьеры поскакали в Париж с инструкциями для Штаремберга. Посланник Марии-Терезии должен был объявить Людовику XV, что императрица охотно сохранила бы мир и только необходимость может принудить ее начать войну против Франции. Но она имеет причины думать, что Англия чрез посредство протестантских дворов старается войти в союз с королем прусским или по крайней мере сдерживать его посредством русского войска, чтоб таким образом для своих интересов принести в жертву интересы католицизма, равно как австрийского и Бурбонского домов. Это заставляет императрицу привести в соглашение свои интересы с интересами Бурбонского дома. Только слепая страсть и старые предрассудки могли до сих пор препятствовать делу, спасительному и желанному для охранения католицизма и спокойствия Европы.

Штаремберг обратился к маркизе Помпадур с просьбою о посредничестве, потому что она пользовалась наибольшим доверием короля и потом, если бы не сделать ее участницею дела, то можно было опасаться препятствий ему с ее стороны. Людовик XV назначил вести переговоры с Штарембергом аббата Берни, любимца маркизы. В первом французском ответе на предложение Штаремберга говорилось, что король без самых убедительных доказательств измены и без самых важных побуждений не может разорвать с своим союзником – прусским королем; но надобно толковать о том, чтоб предупредить разрыв между Австриею и Франциею; прежде всего оба государства должны обязаться не помогать никому, кто стал бы действовать в противоречии с Ахенским договором.

В Вене увидали, что Францию нельзя заставить отказаться от прусского союза; но по крайней мере Франция была не прочь от сближения с Австриею. В таком положении дело перешло из 1755 в 1756 год, в начале которого во Франции узнали, что прусский король действительно заключил союз с Англиею.

Мы видели, что английский двор, беспокоясь за Ганновер и Голландию, требовал от Австрии сосредоточения значительного числа войска в Нидерландах. Англия опасалась в этом случае сколько Франции, столько же и ее союзника короля прусского, для отвлечения которого она так и хлопотала о субсидном договоре с Россиею. Но если венский двор ввиду борьбы на жизнь и на смерть с Пруссиею дошел до мысли о необходимости сблизиться с извечным врагом своим – Франциею, разорвать во что бы то ни стало союз между нею и Пруссиею, то и двор английский по тем же побуждениям должен был прийти к мысли сблизиться с Пруссиею, разорвать союз между нею и Франциею, тем более что дело казалось гораздо легче: между Англиею и Пруссиею не было вовсе застарелой вражды, напротив, было большое сочувствие и единство в интересе религиозном. Обезопасить себя со стороны Пруссии, а с помощью старой союзницы – Австрии сдержать Францию от нападений на Голландию и Ганновер казалось в Лондоне мастерским делом; субсидный договор с Россиею не считался вовсе лишним и при новых отношениях к Пруссии; русское войско можно было двинуть, как прежде, против Франции, по крайней мере можно было испугать ее, и таким образом в предстоящей войне Англии и Франции все сильнейшие государства Европы стали бы на стороне первой против последней.

В августе 1755 года английское министерство сделало предложение Фридриху II войти в соглашения относительно сохранения спокойствия в Германии, для чего прусский король должен дать формальное обещание ничего не предпринимать против немецких владений великобританского короля, не подкреплять французского нападения на них, но препятствовать ему. Фридриху II понравилось предложение, потому что его сильно беспокоил субсидный трактат Англии с Россиею: если возобновить союзный договор с Франциею, рассчитывал он, то надобно будет напасть на Ганновер, т. е. поднять против себя Англию, Австрию и Россию; если заключить союз с Англиею, то, вероятно, французы не внесут войны в пределы Германской империи, а Пруссия будет в союзе с Англиею и Россиею; это заставит Марию-Терезию пребывать в покое, несмотря на все ее желание возвратить себе Силезию. Английское министерство уверяло его, что цель субсидного трактата между Англиею и Россиею состоит единственно в защите владений английского короля, что по условиям договора русские войска двинутся только в том случае, когда какое-нибудь государство предпримет открыто напасть на его владения; английское министерство уверяло его, что между Англиею и Россиею господствует совершенное согласие, что король Георг твердо рассчитывает на дружбу императрицы Елисаветы. Не имея средств удостовериться в этом прямо в Петербурге вследствие прервания дипломатических сношений между Россиею и Пруссиею, Фридрих осведомлялся в других местах и отовсюду получал удостоверения, что влияние Англии в Петербурге сильнее, чем влияние Австрии, потому что английское правительство богато, а Мария-Терезия бедна. Успокоясь на этот счет, Фридрих заключил союз с Англиею 16 января 1756 года.

Известие об этом союзе произвело страшное впечатление во Франции, вследствие чего 2 мая 1756 года заключен был в Версале оборонительный союз между Франциею и Австриею.

Англия увидела, что ошиблась в своих расчетах. Погруженная в соображение одних своих интересов, она забыла, что и у других держав есть свои интересы, что если в Лондоне был интерес ганноверский, то в Вене был интерес силезский. Английский посланник в Вене Кейт имел любопытный разговор с Мариею-Терезиею по поводу австро-французского союза. Когда Кейт заметил, что этот союз есть нарушение прежних дружественных отношений Австрии и Англии, то императрица с жаром отвечала: «Не я покинула старую систему; но Англия покинула и меня, и систему, когда вступила в союз с Пруссиею. Известие об этом поразило меня как громом. Я и король прусский вместе быть не можем, и никакие соображения в мире не могут меня побудить вступить в союз, в котором он участвует. Мне нельзя много думать об отдаленных землях, пришлось ограничиться защитою наследственных владений, и здесь я боюсь только двух врагов: турок и пруссаков. Но при добром согласии, которое теперь существует между обеими императрицами, оне покажут, что могут себя защищать и что нечего им много бояться и этих могущественных врагов».

Последние слова одной из императриц показывали, что Англия ошиблась и в другой раз: австрийское влияние в Петербурге было сильнее английского; ошибочны были полученные Фридрихом II известия, что английское влияние здесь преобладает, потому что англичане могут дать больше, чем австрийцы. Ошибочно было и мнение Кауница, что политика России истекает не из действительных ее интересов, но зависит от индивидуального расположения отдельных лиц: с начала царствования при дворе Елисаветы повторялось, что король прусский есть самый опасный враг России, гораздо опаснее, чем Франция, и это было убеждением самой императрицы. Петр Великий оставил Россию в самых благоприятных внешних отношениях: она была окружена слабыми государствами – Швециею, Польшею; Турция была или по крайней мере казалась более сильною и опасною, и это условило австрийский союз по единству интересов, по одинакому опасению со стороны Турции; это же условило и враждебные отношения к Франции, находившейся в постоянной дружбе с султаном. Но теперь обстоятельства переменились; вблизи России является новое могущество; прусский король обрывает естественную союзницу России Австрию; он сталкивается с Россиею в Швеции, Польше; отдаленность Турции не мешает ему искать ее дружбы, и, разумеется, не для выгод России. Блестящие способности Фридриха II и неразборчивость средств при достижении целей делают могущество Пруссии еще более опасным, еще более усиливают раздражение, ибо заставляют быть в натянутом положении, вечно готовиться к какой-нибудь неожиданности, военной или дипломатической. Помнили хорошо, как были наказаны за оплошность нападением Фридриха на Саксонию; знали, что Швеция и Польша сами по себе неопасны; но когда будут соединены прусскими интригами, тогда другое дело; вследствие могущества Пруссии и характера ее короля боялись не только за Курляндию, но и за приобретение Петра Великого. Это постоянное опасение и раздражение сделали господствующею мысль о необходимости окружить прусского короля цепью союзов и сократить его силы при первом удобном случае. Приняли предложение Англии о субсидном трактате, имея в виду выставить на чужой счет большое войско против прусского короля, и остановились только при мысли: а что если Англия потребует это войско не против прусского короля, а против Франции, потребует выслать его в Нидерланды? Австрия отказывается посылать туда свое большое войско, требует, чтоб Англия послала свое или наемное! Но не одна эта мысль должна была удерживать русское правительство от заключения субсидного трактата. Если Австрия на основании английских намеков давно уже внушала французскому двору о готовящемся союзе между Англиею и Пруссиею, то почему она могла скрывать это при петербургском дворе? Эстергази не сообщал этого официально, мог не сообщать этого канцлеру, известному приверженцу английского союза, но должен был внушать об этом Воронцову, Шуваловым, должен был внушать об этом из раздражения против Англии, из старания оправдать сближение Австрии с Франциею.

Мы видели, что ратификация субсидного договора была остановлена в конце 1755 года, и Воронцов объяснял Уильямсу медленность императрицы нежеланием ее посылать свои войска далеко в Германию или Нидерланды и желанием употреблять их только против короля прусского. 19 января 1756 года канцлер подал императрице следующую записку: «Английская субсидная негоциация во время продолжительного своего течения неоднократные подавала случаи утруждать ее императорское величество всенижайшими представлениями. Наблюденная тем должность получала всегда свое воздаяние, ибо ее импер. величество, по своему просвещенному проницанию тотчас усматривая, что все оные исполнены были искренним усердием и ревностью к ее ж высочайшей славе и к пользе ее интересов, всегда всемилостивейшею апробациею их удостоивать изволила. Теперь от исполнения вновь сея должности канцлер толь меньше уклониться может, что оная ему наиважнейшею, нежели когда-либо, кажется, да, может быть, и последнею его министерства есть. Во всей вышепомянутой негоциации, не будучи учинено ни малейшего поступка, о котором бы не было наперед со всею ясностью и подробностью ее импер. величеству всенижайше представлено и на который бы паки точного именного ее величества повеления наперед не воспоследовало, нельзя натурально доискиваться причины, для чего так медлится размена ратификаций на заключенную здесь с английским послом Вилиамсом по ея ж высочайшему указу конвенцию, ежели б давно известно не было, что всякое дело имеет свои критики, так, как каждый своих неприятелей, с тою только разностью, что, сколь дело больше, важнее и полезнее, столь больше зависть или и самая ненависть ищут показать его вредительным. По несчастью, ничего легче нет, как критиковать, по меньшей мере гораздо беззаботнее, нежели прямое дело делать. Целый свет заражен ныне сею болезнью. Сие есть канцлерово простое гадание, которому, однако ж, остановку ратификаций он еще приписывать не может, ибо, как выше упомянуто, что ничего не учинено в сем деле без высочайшей апробации, то всякая критика оскорбляла бы ее просвещенное проницание; а сверх того, хотя б и так было, то ничего ж легче нет, как ту самую критику употребить к доказательству, что оная происходит от людей, о прямом состоянии дела несведущих, но самолюбивых или же завистию, а может быть, и самою ненавистью преисполненных».

Отклонив возражения, которые можно было сделать против некоторых пунктов конвенции, Бестужев продолжает: «Ее импер. величество с самого своего на престол восшествия такую вдруг приобрела славу, каковою другие государи ниже ласкаться могут. Шведы в одну кампанию побеждены, целая их армия с пашпортами домой отпущена, вольному народу король дан, целая провинция, присягу в верности и подданства ее импер. величеству давшая, подарена, мир славно и с новым приращением для империи восстановлен. Все в Европе державы одна пред другою спешили присылкою торжественных посольств искать дружбы ее импер. величества; можно сказать, что еще никакой государь не имел удовольствия быть толико почитаемым; были ли тогда к славе ее импер. величества канцлеровы труды, оное ее величеству лучше известно и, может быть, еще памятно, что в тогдашнее время Лесток, Бриммер, Шетарди и Мардефельд такие хитрые сплетали сети, что без мудрого и просвещенного ее императ. величества проницания канцлеровы усердные старания всегда ему ж погибелью уграживали. Все оное, однако ж, преодолено. Сколько Лесток ни кричал, чтоб графа Кейзерлинга из Ренегсбурга отозвать, доказывая, якобы того при государе Петре Великом не бывало, а не памятуя, что тогда здешнего резидента тамо и принять не хотели; однако ж продержанием его тамо императорский титул от всей Римской империи получен. Более того, тотчас потом весь сей корпус представил себя вступить в союз с ее импер. величеством; но за многими тогда криками сей германский корпус и ответом не удостоен, хотя он, напротив того, ни которой другой державе сей чести не сделал, чтоб свой союз представить. Много было криков и движений и против ходившего на помощь морским державам войска, однако ж теперь сожалеют только о том, для чего то ранее сделано не было. Саксония разорена бы не была, король прусский Шлезии не удержал бы и так опасен, как ныне, не сделался бы. При сем сожалении канцлер имеет некоторое утешение, что за представлениями его не стояло сим несходствиям предупредить; но ему то несносно и крайне сокрушительно ежели б и ныне, искусясь в том и другом, однако ж до того допущено было, чтоб после сожалеть надлежало.

Доныне продолжающееся медлительство в размене ратификаций на заключенную конвенцию уже довольно имеет, о чем после сожалеть заставит. Но буде, паче всякого чаяния, все сие дело и вовсе уничтожить рассудится, то, вместо того чтоб весьма легким образом, а именно чужим именем и с подмогою чужих денег, сокращать короля прусского, подкрепить своих союзников, сделать сего гордого принца у турков, у поляков, да и у самих шведов презрительным, а не так, как ныне, уважительным, а чрез то самое и турков и шведов для здешней стороны не так опасными или вредительными, а Польшу больше преданною, и, вместо того чтоб повелительницею Европы и сохранительницею ее равновесия быть, оставятся только союзники их собственному жребию, следовательно, неприятелями своими утеснены и совсем обессилены будут. Напротив того, усилится король прусский и чрез него и шведы, большую приобретут они инфлюенцию и в Польше и у турков; Россия останется одна против многих неприятелей, не имея ни одного союзника, и буде не нападена и не угрожаема, то, однако ж, теряя все то почтение, которое поныне возбудило толико славы и зависти, ибо старые союзники, не полагаясь более на здешнее защищение, а еще паче опасаясь усилившихся своих неприятелей, не посмеют и требовать здешней помощи, да и принятие их тогда в союз было бы только здешней стороне тягостно; а усилившиеся неприятели, не имея ничего тогда опасаться, будут только о том пещись, что Россию буде не в старые пределы привести, то по меньшей мере инфлюенцию ее из генеральных дел выключить, к чему и великое уже начало сделано будет, сколь скоро токмо часто помянутая заключенная конвенция уничтоженною объявится, ибо сколь скоро английские ратификации подобно как бы вексель с протестом туда назад придут, то сие для короля и нации бесчестие так велико, что коль ни драгоценна им дружба ее импер. величества, однако ж оная много холодности и корреспонденции остановки претерпит. Показав таким образом вредительные и крайне бесславные от разрушения сего дела несходствия, канцлер с радостью бы ожидал, ежели бы оные ему кем-либо письменно оспорены и ему на то паки ответствовать повелено было б.

Со всем тем ежели б, однако ж, ее императ. величеству всевысочайше угодно было часто помянутую конвенцию уничтожить, то он по своей ревности и усердию о ее монаршей славе и достоинстве скрыть не хочет, что к наблюдению в сем случае надлежащей благопристойности нет другого способа, как объявить велеть, что канцлер и вице-канцлер возложенную на них доверенность во зло употребили, данные им повеления превзошли и за то чинов своих и должностей действительно лишены. Ежели сей несчастливый жребий постигнет и одного канцлера, хотя он сей отличности пред вице-канцлером и не заслужил, то он найдет при том свое утешение, что в совести ни пред Богом, ни пред ее императорским величеством, ни пред отечеством ничего не согрешил, но для того без вины виноват был и сам быть хотел, дабы тем самым не допустить и малейшего ущерба той славе, которая пятнадцатилетним мудрым ее императ. величества государствованием до толикого градуса дошла. Будущие по нем и на его месте могут с лучшею благопристойностью, сваливая вину на несчастливых, стараться о поправлении, ежели только что пропущено или худо сделано. В самое последнее и главное свое утешение канцлер приемлет смелость ее импер. величеству, как суще верный раб и подданный, и так, как бы он теперь на суде пред самим Богом стоял, всенижайше представить, что, как бы сие дело ни обратилось, ныне ли бы тотчас ратификовано или бы после другими переделано было, ее всевысочайшая служба и польза государства необходимо требуют управление оного и всего к нему принадлежащего под своим монаршим руководством поручить такой комиссии, которая бы из таких и стольких людей составлена была, каких ее импер. величество сама избрать изволит, и которые бы наипаче ее высочайшую доверенность к себе имели и, имея свое собрание и заседание при дворе, могли тотчас на все получить монаршие ее императ. величества резолюции и повеления и потому с потребною скоростью и силою управлять и двигать такую великую махину, какова есть отправление корпуса 55000 человек морем и сухим путем, удовольствительное оного тамо содержание, предприемлемые им операции и множество сопряженных с тем околичностей. Из того та польза будет, что обо всем спросится на одних, они обо всем и пещись должны будут, никакое дело в долгих и излишних между коллегиями переписках не заволочится, и один другому портить не посмеет для того, что всем равно поручено, на всех равно и спросится, по меньшей мере не будет такого разноречия, как ныне, а именно в держанных в Москве при дворе конференциях все единогласно кричали: надобно за усмирение короля прусского приняться, не смотря, станут ли в том союзники содействовать или нет, только бы здешняя армия умножена была. Теперь, когда сие умножение сделано и дело идет не о том, чтоб самим и одним короля прусского атаковать, а только о том, чтоб помогать против него союзникам, след., приводить его под чужим имянем и с помощью чужих денег в бессилие, то вдруг те же самые против подания помощи спорят, которые прежде советовали и подписали, несмотря ни на что, самим атаковать. Напротив того, без подобной комиссии ежели командующий генерал будет вдруг получать указы из Сената, Военной и Иностранной коллегий, и Адмиралтейская коллегия в то ж время галерами распоряжать будет, а, напротив того, сии места между собою вместо согласного вспоможения будут только письменно переспариваться и, протягивая время, вину один на другого сваливать, то можно наперед себе вообразить, коль печально будет тогда состояние сего командующего генерала. Может быть, канцлер в своей ревности и горячести многоизлишнего или излишне усердного здесь написал; но буде сие имеет быть последним исполнением его должности, то он никогда довольно твердо написать не мог; а буде, напротив того, представления его справедливы и основательны, то ее импер. величество толь великодушна и толь справедлива, что в рассуждении его ревности и усердия всемилостивейше отпустит ему неумеренность, буде есть, его израженей».

Мнение канцлера, продиктованное раздраженным самолюбием, было крайне слабо. Оно было наполнено выходками против недоброжелательных людей, которые из личной вражды к нему, канцлеру, останавливают полезное для государства дело; указывалось на противоречие этих людей, которые кричали о необходимости сократить силы короля прусского, о необходимости выставить большое войско; а теперь, когда идет дело о том, чтоб содержать это войско на чужой счет, они не хотят. Но Бестужев в своем раздражении бил совершенно мимо: люди, которые раздумывали и внушали императрице раздумье над субсидным трактатом, были совершенно последовательны; они готовы были сейчас подписать субсидный трактат, если бы они были уверены, что войско немедленно и непременно двинется против Фридриха II; их останавливало сомнение, не должно ли будет идти войско в другую сторону. Канцлер своими требованиями, угрозами оставить должность заставлял ускорить ратификацию трактата, но когда был поставлен вопрос – ратификовать безусловно или с условием, чтоб русское войско было употреблено только против короля прусского, то канцлер, разумеется, не мог выставить ничего против этого условия, ибо оно вытекало прямо из сущности дела, его нельзя было не допустить, допуская в предприятии высшую, государственную цель, а не простую продажу русских солдат англичанам.

1 февраля вечером Уильямс был приглашаем к канцлеру на конференцию в присутствии вице-канцлера. Здесь сличены были ратификации на конвенцию и потом разменены «при взаимных и обыкновенных комплиментах». Лицо Уильямса сияло удовольствием; но это удовольствие сейчас же исчезло, когда он прочел поданную ему Бестужевым секретную декларацию, в которой говорилось: «Содержание самой конвенции хотя довольно изображает, что случай диверзии не может настоять инако как только когда б король прусский атаковал его британское величество или кого-либо из его союзников, так что о том всякое дальнейшее объяснение излишним казалось бы, ибо в противном случае, а именно буде бы войскам ее импер. величества в Нидерланды, на Рейн или в Ганновер идти надлежало, то не могла бы ее импер. величество снять на себя пропитание оных в толь отдаленных местах, а особливо 15000 человек конницы, в котором числе много легкого двуконного войска; не могло бы тогда упоминаемо быть о галерах, способом которых ее импер. величество десант учинить обязалась; не было бы нужды его британскому величеству присылать в Балтийское море эскадру своих кораблей и, наконец, по меньшей мере надлежало бы наперед согласиться о свободном проходе чрез многие имперские области, о чем в конвенции ни слова не упомянуто; однако ж ее импер. величество для избежания всякого вперед недоразумения сим и силою сего точно себе предоставляет и декларует, что случай диверсии, которую ее величество ратификованною ныне конвенциею учинить обязалась, не может настоять инако как только ежели бы король прусский атаковал области его величества короля великобританского или его союзников. Впрочем, повелевает ее импер. величество господина посла и паки наикрепчайше обнадежить, что сие предоставление ничем не уменьшит той точности, с которою ее величество все принятые свои обязательства исполнить намерена; паче же дружба ее императ. величества к своим высоким союзникам, а особлибо к его величеству королю великобританскому, так велика, что императрица удаления не оказала бы и в Нидерланды войска свои так же отпустить, как они уже туда на помощь обеим морским державам ходили, ежели бы домашние всегда и везде всяким посторонним предпочитаемые обстоятельства тому не препятствовали, ибо господину послу по союзнической откровенности не таится, что случившиеся с сибирской стороны от разных здешней империи подданных народов, число которых превосходит полумиллиона, замешательства такого состояния суть, что буде не великую часть здешних армей упражняют, то, однако ж, неминуемо заставляют во всякой в запас готовности быть, следовательно, толь дальным, как в Нидерланды, походом себя не обессиливать».

«Я отправлю эту декларацию к своему двору, – сказал Уильямс, – впрочем, хотя мне известно, что при заключении конвенции имелся единственно в виду король прусский, да и теперь оной двор отнюдь не помышляет заводить здешние войска в Нидерланды, однако я предусматриваю, что такие изъятия могут много убавить той пользы доброму делу, которая ожидается от заключения этой конвенции, и особенно королю, моему государю, прискорбно будет точное имянное исключение Ганновера. Смею также заметить не как министр, но как частный, России преданный человек, что приведенная в конце причина – башкирские замешательства – затмевает славу русского имени, так что я охотнее принял бы простой отказ, чем прикрашенный таким предлогом».

На другой день Уильямс прислал канцлеру письмо, в котором говорил, что, подумавши хорошенько, он не может доставить своему государю бумагу, которая, по его мнению, уничтожает некоторым образом смысл конвенции, произведет беспокойство при английском дворе, горесть в сердцах союзников, радость и наглость у врагов. Цель конвенции – сдержать врагов и придать мужества и деятельности союзникам; но декларация может произвести действие, диаметрально противоположное этой цели. 3 февраля отправился к Уильямсу секретарь Иностранной коллегии Волков с объяснением, что императрица при заключении конвенции была того мнения, что требуемая диверсия может быть только против короля прусского, и потому с ее стороны было бы поступлено неоткровенно, если б она своего мнения не объявила прямо королю великобританскому. Уильямс отвечал, что декларация сама по себе его не опечалила б, потому что двор его не имеет намерения требовать русских войск в Нидерланды; но он боится, что декларация помешает постращать Францию русским войском.

Но скоро Уильямс нашелся в тяжелом положении: он должен был признаться, что русский двор был совершенно прав, принимая свои меры; Уильямс должен был объявить Бестужеву о союзе Англии с Пруссиею. 4 февраля он приехал к канцлеру и сообщил содержание договора, заключенного Англиею с прусским королем. Посланник уверял при этом честью, что, кроме этого содержания, не постановлено никакого тайного или сепаратного обязательства, что государь его приписывает оказанную королем прусским готовность к союзу страху пред англо-русскою конвенциею, что король Георг не полагается нисколько на искренность чувств Фридриха II и при заключении с ним договора имел одну цель – отвратить прусского короля от соединения своих сил с французскими, а французов удержать от нападения на Германию. Уильямс внушал, что англо-прусским договором нисколько не нарушается англо-русская конвенция, ибо только благодаря ей государь его и может надеяться, что Фридрих II не посмеет нарушить и свой договор. Король, его государь, надеется, что в исполнение конвенции императрица прикажет подвинуть свои войска ближе к границам и содержать их в готовности к походу, а следующая на их содержание денежная сумма готова.

По донесению Уильямса своему министерству, Бестужев поздравил его с новым союзником, но прибавил: «Императрице не понравится, что этот договор сообщен прежде австрийскому министру при вашем дворе графу Коллореду, чем нашему князю Голицыну, да и вообще новая связь между Англиею и Пруссиею будет ей очень неприятна». Уильямс отвечал: «Кроме Франции, этот союз никого не может оскорбить, разве кто уже готов чувствовать себя оскорбленным. Я надеюсь, что вы употребите все старание представить императрице это дело с настоящей точки зрения». «Но что скажет венский двор?» – спросил канцлер. «Если австрийское министерство, – отвечал Уильямс, – действительно желает продолжения мира, то оно не может ничего сказать против».

С удивительною легкостью относились английские дипломаты к делам континентальных держав. Не было никакого труда узнать настоящие чувства петербургского и венского дворов, узнать, чего они хотят – войны или мира с Пруссиею. Фридрих II мог быть обманут донесениями с разных сторон, потому что долго не имел своего министра в Петербурге; но Англия не прерывала своих связей, и связей самых дружеских, с Россиею, следовательно, не могла оправдаться невозможностью получить верные сведения. Уильямс отличался особенно неуменьем вникать в положение дел при дворе, при котором находился; он дал своему правительству самое ложное понятие о дворе петербургском, внушая, что здесь все продажное, что можно подкупить и того и другого, тогда как на поверку выходило, что нельзя было никого подкупить и заставить действовать вопреки основной политике двора, что с Англиею сближались, когда это сближение соответствовало главному положению, останавливались, когда подозревали несоответствия, и, наконец, совершенно покидали дело, когда видели действительное несоответствие. Уильямс не хотел подумать, какой удар англо-прусским союзом наносится англо-русскому союзу, какой удар наносится канцлеру, который был всегда главным поборником англо-русского союза, как Бестужев выдается на жертву своим врагам. И после Уильямс продолжал уверять свой двор, что англо-прусский союз не произведет дурного действия в Петербурге, что и Бестужев, и Воронцов постараются уничтожить это дурное действие.

Бестужев знал очень хорошо, что нет никакой возможности уничтожить дурное действие англо-прусского союза, если только сама Англия не уничтожит союза. Никогда еще знаменитый канцлер не был в таком печальном положении. Как нарочно, только что перед тем с необыкновенною горячностью настаивал он на ратификации субсидного договора, выставляя свою непогрешимость и позоря врагов их ошибками; и вдруг такая страшная ошибка, такой позор перед лицом этих самых врагов! Теперь уже нет более возможности величаться всегдашнею верностью своих суждений: что, если б императрица послушала его и поспешила безусловно ратификовать субсидный договор? Эти враги, которых он так беспощадно порицал, одержали полную победу, благодаря их проницательности Россия не далась в обман, оставила за собою полную свободу действия. Хуже всего, Бестужев должен был чувствовать, как он упал в мнении императрицы: Елисавета никогда не любила его, но она считала его необходимым по его талантам и опытности и не выдавала врагам; но теперь это обаяние необыкновенного искусства и предусмотрительности исчезло: ошибки молодости, неопытности извиняются легко, ибо считаются средством к приобретению искусства; ошибки старости не прощаются, ибо могут только служить признаком падения сил. С падением Бестужева поднимался Воронцов: Елисавета любила его как старого верного слугу во время испытания; потом обнаружила холодность, когда указаны были ей увлечения вице-канцлера, но холодность не была продолжительна; сам Бестужев отнял у Воронцова возможность грешить и навлекать на себя гнев императрицы, разорвав с Пруссиею, удалив из Петербурга ее министров. Улик против вице-канцлера не было более, он неуклонно шел по течению, и Елисавета незаметно возвратила ему прежнюю благосклонность, а Шуваловым он был нужен как покорное орудие, как человек, неопасный своею самостоятельностью. Воронцов все более и более захватывал себе участия в делах; остальные члены Иностранной коллегии были на его стороне.

Бестужев в своей записке настаивал, что при важности обстоятельств необходимо учредить чрезвычайное собрание, которое бы ведало дела политики и войны. Он требовал этого собрания для себя, чтоб иметь всегда перед собою неприязненных людей, заставлять их высказываться явно в присутствии императрицы, громить их в этом присутствии и тут же приводить Елисавету к окончательным решениям – одним словом, отнять у врагов великую выгоду действовать против него без него. Когда 3 марта императрица велела коллегии Иностранных дел подать свое мнение по поводу англопрусского союза, то канцлер написал записку, в которой говорил: «Когда канцлер в окончании пространного своего представления от 19 января упоминал вкратце о надобности и пользе учредить некоторую особливую из доверенных персон комиссию, которая бы под единым руководством ее им. в-ства поручаемое ей отправляла, то он тогда подлинно не имел еще к тому другой важнейшей причины, как только чтоб удобней и с лучшим порядком исполнять принятые обязательства. Почему ежели б почитать, что заключенный в Англии с королем прусским трактат разрушает некоторым образом здешнюю конвенцию, то вышепоказанное о учреждении некоторого совета представление могло б теперь уже прошедшим делом считаться. Но понеже вместо того сей с Пруссиею трактат, не разрушая нимало здешней конвенции и обещая паче, что Англия ныне еще охотнее по сту тысяч фунтов стерлингов на год давать будет за содержание здешних войск в Лифляндии (для того, что инако не может она полагаться на святость прусского обещания и единственно здешние войска надежным сему трактату гарантом служить имеют), переменяет, однако ж, по правде сказать, весь вид бывшего доныне генеральных европейских дел состояния; то скорей произведение в действо вышепоказанного представления ныне паче, нежели когда-либо, нужно и полезно быть имеет; надобно принятие такой резолюции, которая бы всех в Европе держав, так сказать, удивя и остановя каждую в своих устремлениях, обратила их глаза и атенцию предпочтительно всем другим на здешний двор, и чрез то, сделав их неотменными искателями здешней дружбы, и избирать тогда что лучшее. Ничего к сему способнее быть не может, как тогда б ее и. в. – ство, избрав наидостойнейших монаршей своей доверенности персон, учредило из них при своем дворе тайный военный совет не только для нынешнего времени, но и навсегда. Сия одна резолюция всех в Европе дворов на довольное время остановила б, ибо каждый за нужно и необходимо для себя почтет обождать сперва, какие будут сего нового военного совета упражнения и к чему прямо определение его клониться имеет; а из того то произойдет, что, стараясь каждый ближае здешние склонности распознать, натурально принужден будет свои тем больше обнажить и всегда здешнему двору оставить во власти решение между ими делать. Весьма много сему первому распоряжению важности прибавится, ежели б притом еще угодно было повелеть, чтоб сей тайный военный совет начал исправление своей должности приведением генерально всех здешних сухопутных и морских сил в такую готовность и состояние, чтоб тотчас все в движение прийти и каждый полк в 24 часа в поход выступить мог. Понеже теперь должность и упражнение подобного тайного военного совета почти генерально всю политическую систему в себе заключать имеют, то, кого бы ее и. в-ство и сколько членами оного назначить ни соизволила, канцлеру и вице-канцлеру в том числе быть нужно».

Требование канцлера было исполнено, совет был учрежден, только не под именем тайного военного. Но Бестужев не получил себе от него никакой пользы, потому что раз уже сбился с прямого пути, тогда как противники его шли твердо этим путем. 14 марта созвана была при дворе конференция из следующих особ: великого князя Петра Федоровича, графа Алексея Бестужева-Рюмина, брата его графа Михайлы (летом 1755 года приехавшего в Петербург), генерал-прокурора князя Трубецкого, сенатора Бутурлина, вице-канцлера Воронцова, сенатора князя Михайла Голицына, генерала Степана Апраксина и братьев графов Шуваловых, Александра и Петра. В конференции присутствовала сама императрица и объявила, что для произведения с лучшим успехом и порядком весьма важных дел и для скорейшего исполнения ее повелений призванные лица должны собираться каждую неделю по два раза, а именно по понедельникам и четвергам.

30 марта конференция в исполнение указа императрицы постановила следующее: 1) с венским двором немедленно приступить к соглашению и склонять его, чтоб он, пользуясь нынешнею войною Англии с Франциею, напал на прусского короля вместе с Россиею. Представить венскому двору, что так как с русской стороны для обуздания прусского короля выставляется армия в 80000 человек, а в случае нужды употребятся все силы, то императрица-королева имеет в руках самый удобный случай возвратить завоеванные прусским королем в последнюю войну области. Если императрица-королева опасается, что Франция отвлечет ее силы в случае нападения на короля прусского, то представить, что Франция занята войною с Англиею и Австрия, не мешаясь в их ссору и не подавая Англии никакой помощи, может убедить и Францию к тому, чтоб она не вмешивалась в войну Австрии с Пруссиею, чему Россия будет содействовать с своей стороны, сколько возможно, и для того 2) здешним при чужих дворах находящимся министрам приказать, чтоб они с французскими министрами ласковее прежнего обходились, одним словом, все к тому вести, чтоб венскому двору безопасность со стороны Франции доставить и склонить этот двор к войне с Пруссиею. 3) Польшу исподволь приготовлять, чтоб она проходу русских войск чрез свои владения не только не препятствовала, но и охотно бы на то смотрела. 4) Стараться турок и шведов держать в спокойствии и бездействии; оставаться в дружбе и согласии с обеими этими державами, чтоб с их стороны не было ни малейшего препятствия успеху здешних намерений относительно сокращения сил короля прусского. 5) Последуя сим правилам, идти далее, а именно, ослабя короля прусского, сделать его для России нестрашным и незаботным; усиливши венский двор возвращением Силезии, сделать союз с ним против турок более важным и действительным. Одолживши Польшу доставлением ей королевской Пруссии, взамен получить не только Курляндию, но и такое округление границ с польской стороны, благодаря которому не токмо пресеклись бы нынешние беспрестанные об них хлопоты и беспокойства, но, быть может, и получен был бы способ соединить торговлю Балтийского и Черного морей и сосредоточить всю левантскую торговлю в своих руках.

В начале апреля в конференции было решено так расположить войска и приготовить их к военным действиям, чтоб по требованию обстоятельств могли немедленно выступить в поход. Для этого определено расположить около Риги в Курляндии и по Двине 28 пехотных полков, которые заключали в себе всех чинов 73132 человека. Шесть кирасирских полков, четыре гусарских, 4000 донских козаков и чугуевскую команду расположить при Кокенгаузене и в прочих близлежащих местах по Двине и ко Пскову. Конногренадерских пять полков и драгунских четыре с 4000 донских и 4000 слободских козаков, с 4000 волжских калмыков, 2000 мещеряков и башкирцев и 1000 казанских татар расположить от Чернигова, Стародуба, Брянска до Смоленска. Всего войска должно быть 111563 человека, и войско это должно быть так всем снабжено и удовольствовано, чтоб могло по первому указу не только в поход выступить, но и начать военные операции. В Ревель для посажения на галеры отправить из Петергофа и Стрельны три пехотных полка, содержащие 7887 человек, да до 500 донских козаков. Когда все эти войска выступят за границу, то в Курляндию немедленно двинутся полки из Новой Ладоги, Старой Ладоги, Шлюссельбурга, Копорья, в которых 10516 человек, да в Курляндии же останется некоторое число козацкого войска: этот курляндский корпус должен служить, во-первых, резервом, а во-вторых, поддерживать беспрепятственное сообщение с войсками, которые будут находиться за границею. Чтоб армия имела в запасе лишних лошадей на всякий случай, нарядить 5000 украинских козаков о двуконь. Внутри государства кроме гвардии и нерегулярных войск должно остаться полевых, гарнизонных и ландмилицких полков 112, два эскадрона и пять батальонов и в них людей всех чинов 161795 человек. Иностранной и Военной коллегиями предписано стараться умножать дезертирование в прусской армии и привлекать дезертиров в русскую на том основании, что прусский король забирал тайно и насильно русских подданных и удерживал их, а на сделанные ему представления отвечал, что между Россиею и Пруссиею нет картеля.

Так как в Пруссии нет русского министра, а сведения оттуда получать необходимо, то Иностранной коллегии предписано отправить под именем курьеров надежных и способных офицеров в Дрезден, Гамбург и Данциг с таким наставлением, чтобы они проездом туда и обратно старались сколько можно точнее разведывать о военных движениях и приготовлениях в Пруссии; чтоб каждый из них ехал особливою дорогой: чего одному узнать не удастся, то от другого не утаится; важных депеше ними не посылать, и наставление дать им изустно.

Желания сократить силы короля прусского не могли ослабить показания тобольского посадского Ивана Зубарева, который содержался по разным делам в Сыскном приказе, бежал оттуда, жил за границею, возвратился и был схвачен у раскольников. Зубарев показал в Тайной канцелярии, что после бегства из Сыскного приказа он жил у раскольников в слободе Ветке, откуда в 1755 году поехал извозчиком в Кенигсберг с товарами русских беглых купцов-раскольников. Здесь прусские офицеры, по обычаю, начали вербовать его в солдаты в гвардию, и когда он согласился, то его отвезли в Потсдам. Через посредство Манштейна, бывшего адъютантом у Миниха и по воцарении Елисаветы перешедшего в прусскую службу, Зубареву было предложено ехать к раскольникам и возмущать их в пользу Ивана Антоновича. «Послужи за отечество свое, говорил Манштейн Зубареву, – съезди в раскольничьи слободы и уговори раскольников, чтоб они сами склонились к нам и помогли вступить на престол Ивану Антоновичу; а мы по их желанию будем писать к патриарху, чтоб им посвятить епископа, у нас был их один поп, да обманул нас и уехал. А как посвятим епископа, так он от себя своих попов по всем местам, где есть раскольники, разошлет, и они сделают бунт. Ты подай только весть Ивану Антоновичу, а мы в будущем 756 году весною пошлем туда к Архангельску корабли под видом купечества, чтоб выкрасть Ивана Антоновича. А как мы его выкрадем, то чрез епископов и старцев сделаем бунт, чтоб возвесть Ивана Антоновича на престол, а Иван Антонович старую веру любит; когда сделается бунт, то и мы придем с нашим войском к русской границе. А донские козаки к нам совсем склонны, и у нас они есть, которые бывали со мною в походах, и мне они надежны. Когда будешь в Польше, заезжай в раскольничьи слободы опять и объяви тамошним наставникам, чтоб они без всякой боязни к нам были склонны». Зубарев согласился принять оба поручения – ехать к раскольникам и, согласясь с ними, ехать в Холмогоры дать знак Ивану Антоновичу, что за ним будет прислан корабль из Пруссии. Он был представлен самому Фридриху II и получил 1000 червонных и две медали, по которым принц Антон должен был ему поверить, ибо никакого письменного документа не хотели ему дать. Приехавши в раскольничьи слободы, Зубарев начал исполнять свое поручение. Игумны раскольничьих монастырей спрашивали его: «Да как же вы Ивана Антоновича посадите на царство?» "Так же посадим, как и государыня села", – отвечал Зубарев. Относительно архиерея игумны говорили: «Лучше бы, если б его величество изволил прислать сюда епископа греческого, а туда очень ехать далеко». Наконец, раскольники стали говорить ему: «Пора тебе ехать выручать Ивана Антоновича; и как вас Бог вынесет, то мы стоять готовы». Но Зубарев вместо Холмогор попал в Петербург в Тайную канцелярию. Показания его имели следствием то, что, как мы видели, Ивана Антоновича перевезли тайком из Холмогор в Шлюссельбург.

Соглашения с венским двором о прусской войне пошли не так успешно, как бы того желалось. В Вене опасались, чтоб Россия своею горячностью не подала Фридриху II повода предупредить Австрию и напасть на нее со всеми своими силами. Эстергази в донесениях своему двору изображал черными красками состояние русского войска, для командования которым нет ни одного порядочного генерала. С одной стороны, мало надеялись на успехи русского войска, боялись, что прусский король, легко отделавшись от последнего, направит все свои силы против Австрии, которая еще не вполне готова; с другой стороны, Франция решительно отказывалась помогать войском в наступательной войне Австрии против Пруссии, почему Австрия и предпочитала дожидаться нападения Фридриха II, ибо тогда Франция по договору будет обязана помочь ей войском. 29 мая Эстергази объявил в Петербурге, что императрица-королева не может начать войны с Пруссиею нынешним летом; тут же Эстергази открылся о заключении Версальского договора между Австриею и Франциею и выразил желание, чтоб Россия употребила все усилия склонить Францию смотреть спокойно на сокращение сил прусского короля. Вследствие этих сообщений в конференции 4 июня было постановлено: так как, несмотря на трудности, находимые венским двором, намерение ее величества неотменно, чтоб во время нынешней между Англиею и Франциею войны, не упуская этого удобного случая, трудиться над сокращением сил короля прусского, то объявить венскому двору следующее: откровенное сообщение оборонительного договора, заключенного между Австриею и Франциею, и внимание, с каким венский двор исключил ее величество из условия не сообщать этого договора никому до ратификаций, очень приятны императрице, тем более что это важное дело, согласное с интересами императрицы-королевы, согласно со мнениями и ее императорского величества всероссийского. Соглашение венского двора с французским призывать ее императорское величество формально к приступлению к упомянутому союзу ее величество почитает новым опытом старания венского двора не удаляться от дружбы с Россиею, почему и будет ожидать этого формального приглашения, дабы тогда на самом деле показать готовность к исполнению желаний императрицы-королевы. Ее величество согласна возобновить сношения с французским двором посредством взаимного отправления министров, но отнюдь не может согласиться сделать первый шаг, тем более что Франция отозванием своего министра первая подала повод к прекращению сношений. Ее величество согласна на то, чтоб французский и русский министры были назначены в один день. Хотя императрица признает справедливость оснований, по которым венский двор считает невозможным начать войну нынешним летом, однако по союзнической откровенности не хочет и скрыть, что после той горячности, с какою сделаны об этом деле первые сообщения, и после той серьезности, с какою ее величество вступила в виды императрицы-королевы и уже столько сделала, что занесенный на короля прусского с ее стороны удар только опустить оставалось, ей прискорбно, что успех не соответствует еще общему желанию. Несмотря, однако, на сожаление, что издержки на военные приготовления употреблены были несколько рановременно, императрица соглашается с желанием венского двора, чтоб здешние приготовления и движения не были так казисты, почему и отправлены указы остановить движение войск. Но ее императорское величество надеется, что это новое распоряжение не послужит к уменьшению оказанной до сих пор ревности относительно сокращения сил прусского короля; императрица-королева, конечно, примет в уважение, что, сколько русские интересы требуют обеспечения со стороны короля прусского, настолько же от сокращения сил его зависят благосостояние и безопасность австрийского дома; не потерять времени при этом особенно важно, ибо если теперь без предварительного согласия Франции кажется трудным атаковать короля прусского, то это будет уже совершенно невозможно, когда между Англиею и Францией) заключен будет мир. Правда, необходимо надобно стараться склонить Францию, чтоб она спокойно смотрела на сокращение сил короля прусского, но особенно надобно обратить внимание на то, надобно ли открывать Франции все, что здесь имеется в виду.

2 июля конференция в присутствии Елисаветы постановила дать знать Эстергази, что медленность относительно принятия мер против короля прусского беспокоит императрицу. Благодаря этой медленности он получает время привести себя в надлежащее оборонительное состояние и укрепить себя еще какими-нибудь новыми союзами. Он начал вдруг делать большие военные приготовления в такое время, когда узнал, что здешние движения остановлены; как видно, он хочет лучше предупредить, чем быть предупрежденным. Прискорбно ее величеству видеть, что дружбы ее почти со всех сторон ищут, и, однако, она принуждена оставаться в некоторой нерешительности относительно выбора. Натуральная ее величества склонность и интересы делают союз ее с императрицею-королевою неразрывным; поэтому ее величество соизволяет и на ближайшее соглашение с французским двором; только надобно признаться, что основание этого соглашения будет очень слабо, если все ограничится одною обсылкою министров и восстановлением непосредственной корреспонденции. Для этого не стоило бы уничтожать все обязательства с Англиею и лишиться довольно значительных сумм, которые следовало получить от этой державы. Правда, поведение Англии относительно короля прусского заслужило справедливое негодование ее величества; но теперь раскаяние английского двора и готовность его удовлетворить всем желаниям императрицы не могут быть отвергнуты, если французский двор с своей стороны не вознаградит этой потери совершенным покинутием короля прусского. Поэтому министерство ее величества просит господина посла постараться, чтоб императрица-королева решительным объяснением привела наконец здешний двор в состояние знать, чего держаться, а русским сухопутным и морским силам вновь даны секретные указы находиться готовыми к походу, так что в случае надобности еще нынешним годом можно предпринять что-нибудь важное.

II августа Эстергази сообщил опасения своего двора, чтоб король прусский не напал нечаянно на Богемию или Моравию. Конференция постановила отвечать ему, что русские войска до самого расположения на зимние квартиры будут готовы к походу, да и при расположении на зимние квартиры будет сделано так, чтоб значительный корпус мог собраться и предпринять что-нибудь важное. Но опасения являлись и насчет другой страны кроме Богемии и Моравии. Мы видели, что отношения русского двора к польско-саксонскому в последнее время были не очень дружественны. В конференции 26 марта были признаны необходимыми решительные меры для поддержки людей, которые называли себя членами русской партии, против партии придворной. Литовский канцлер князь Чарторыйский дал знать, что имеющийся быть в Литве трибунал или поправит дела, или кончится явным возмущением всего королевства; поэтому решили, что нельзя ожидать спокойно и равнодушно приближения времени, когда откроется трибунал, и что надобно послать воеводе русскому князю Чарторыйскому давно желанную им обнадеживательную грамоту императрицы с уверением, что ее величество не допустит никакой новизны в Польше, намерена сохранять польские права и вольности и защищать своих доброжелателей, особенно фамилию Чарторыйских. Кроме этой грамоты канцлер должен написать и к остальным членам русской партии такого же рода письма, равно как и некоторым другим значительным лицам, не принадлежащим к русской партии; посланнику Гроссу велеть сделать польско-саксонскому двору наисильнейшие представления, чтобы он старался сократить излишне данную гетманам власть, отвращать всякие насильства, могущие быть при трибунале, и сохранять права королевства во всей их целости. Секретарю посольства Ржичевскому, заведовавшему собственно польскими делами в Варшаве, велено было уведомить канцлера Малаховского, что по его представлению скоро пришлется к ним другой министр, отличная персона, главным образом для подкрепления их партии. Для разведывания склонности поляков относительно короля прусского и о намерении их насчет престолонаследия положено отправить генерал-квартирмейстбра лейтенанта Веймарна с жалованьем по 200 рублей в месяц и 1000 рублей на дорогу да отправить с ним к литовскому канцлеру 6000 червонных для нужнейших расходов к пользе высочайших интересов.

Ржичевскому велено было уведомить Малаховского о присылке «отличной персоны»: значит, Гроссом были недовольны, и это служило также признаком падения силы канцлера Бестужева. Гросса вывел и поддерживал Бестужев; Ржичевского поддерживал Воронцов. В конце 1754 года киевский митрополит Тимофей писал канцлеру, что, по мнению слуцкого архимандрита Козачинского, едва ли Ржичевский, будучи сам католик, может сделать что-нибудь в пользу православия и не лучше ли назначить на его место капитана русской службы Глинского, кальвиниста, который будет усерднее действовать в пользу православных, потому что не будет бояться католического духовенства. На это Бестужев отвечал: «Хотя я и довольно понимаю, что паписту против папистов действовать невозможно по русской пословице: ворон ворону глаза не выклюнет; но решение сего дела от меня не зависит». Здесь находится заметка канцлера: «Подлинно имело бы зависеть только от канцлера перевесть секретаря из одного места в другое; но теперь канцлер о Ржичевском ниже упомянуть в коллегии смеет по великому множеству пристрастных ему патронов, коими доныне в молчании оставлен, а наименьше отправлен указ к нему, Ржичевскому, хотя против справедливости оного ничего предъявить не имели». Указ заключал в себе строгий выговор, как смел Ржичевский накидывать подозрение на Гросса за его тесную дружбу с Брюлем и Мнишком.

Гросс вследствие решения конференции повторил Брюлю, что по дружеским и благонамеренным советам императрицы королю надобно было бы восстановить прежний порядок возвращением своего доверия старым искусным министрам и патриотам и освобождением их от гетманских притеснений, а гетманов сдержать в пределах, предписанных варшавским трактатом, гарантированным Россиею, ибо соблюдение этого трактата во всех пунктах есть лучший способ для сохранения тишины в Польше. Гросс заключил свою речь словами, что повторяет об этом вследствие нового приказания императрицы. «Если бы вы сто раз повторили эти представления, – отвечал Брюль, – то я все буду отвечать прежнее, что король никаких притеснений не желает, что старается повсюду держать власть гетманов в надлежащих границах, целый год не исполняет ни одной из просьб гетмана Браницкого, а при учреждении виленского трибунала то же сделал относительно литовского гетмана князя Радзивила; король готов возвратить свою милость и князьям Чарторыйским, если они переменят свое поведение; но пусть императрица сама беспристрастно рассудит, можно ли ожидать от короля, чтоб он возвратил свое доверие людям, которые не стыдятся письменно разглашать в Польше, что принудят к тому своего государя силою русского оружия, которые беспрестанными жалобами при вашем дворе злостно стараются произвесть холодность между императрицею и королем, которые не только стараются возбудить смуту в своем отечестве, но и вредят интересу самой императрицы в Польше, вселяя в народе недоверие и страх пред русским оружием и подавая повод французским сторонникам кричать, что императрица хочет самодержавно управлять Польшею, принуждая короля отставлять одних министров и брать других, каких ей угодно».

Когда донесение Гросса об этом разговоре было прочтено в конференции 24 июня, то здесь постановлено дать знать Иностранной коллегии, что так как она из реляции Гросса, конечно, усмотрела, в каких грубых и непристойных терминах отвечал ему граф Брюль, и так как подобный поступок в молчании и терпеливо не может быть перенесен, а выговоры через посланника Гросса поведут только к большему огорчению и к личной вражде между ним и Брюлем и чрез то ко вредной холодности между дворами без малейшего исправления дела, то положено дать знать секретарю саксонского посольства Прассу, как этот поступок был неожидан и впредь еще меньше ожидается, почему и оставляется без надлежащего ответа для избежания наималейшего повода к холодности, столь же вредной обоим дворам, сколько дружба между ними естественна и полезна.

Ссориться действительно было не время. Мы видели, что Фридрих II, заключая союз с Англиею, надеялся не только предохранить себя от нападения со стороны России, но и войти с нею опять в дружественные сношения. Он говорил английскому посланнику Митчелю: «Я хочу выполнить свои обязательства относительно вашего государя, и в случае если покой в Германской империи будет нарушен вследствие союза между Франциею и Австриею, то я буду действовать против этих держав сообща с английским королем. Но уверены ли вы в русских?» "Король, мой государь, думает, что можно быть уверену на их счет", – отвечал Митчель. Потом, поговоря несколько времени о другом, король опять спросил: «Совершенно ли вы уверены в русских?» Получивши ответ утвердительный, хотя и не без некоторой сдержанности, Фридрих стал считать силы, какие могли выставить воюющие стороны. «У меня, – говорил он, – 100000 войска, да если прибавить сюда еще 30000 русских?» Русские войска могут сесть на суда в лифляндских и курляндских гаванях и выйти на берег в Ростоке. Из повторения вопроса насчет России Митчель догадался, что Фридрих получил из Петербурга не столь благоприятные известия, чем те, которыми убаюкивал свое правительство Уильямс. Вот почему Митчель и решился отвечать с некоторою сдержанностью. В мае месяце Фридрих высказал Митчелю новые сомнения относительно колеблющейся политики русского двора. «Если, – говорил он, – на Германию нападут чужие войска, то я выполню свои обязательства относительно Англии и облегчу высадку 30000 русского войска в Ростоке или Штетине. Но, признаюсь, мне будет очень неприятно видеть чужое войско в Германской империи, и я надеюсь, что русские не придут, если в них не будет настоятельной нужды. Впрочем, они могут тогда служить залогом верности России и препятствовать, чтоб это государство не приняло сторону наших врагов». В июне Фридрих получил известие из Гаги, что Россия отказывается от своих обязательств с Англиею; по этому случаю он писал: «Все это дело зависит от двух условий: если английскому королю удастся удержать при себе Россию, Германия останется спокойною и нам нечего будет бояться. В противном случае надобно обратиться к туркам и сыпать между ними деньги, чтоб они сделали отвлечение. Я думаю, что нельзя терять времени, и если не принять заблаговременно своих мер в Константинополе на случай, если нам не удастся в Петербурге, то всякие меры уже опоздают». В половине июля Фридрих высказал Митчелю убеждение, что Россия совершенно для них потеряна, ибо Австрия приготовляется к войне в Богемии и Моравии; о намерениях своего двора проговорились также некоторые австрийские министры и генералы. «Для меня, – говорил Фридрих, – нет другого спасения, как предупредить врага; если мое нападение будет удачно, то этот страшный заговор исчезнет как дым; как скоро главная участница так будет снесена, что не будет в состоянии вести войну в будущем году, то вся тяжесть падет на союзников, которые, конечно, не согласятся нести ее». Король стал соображать пред Митчелем все известия, им полученные, и по его выходило, что Австрия хочет напасть на него. Митчель, не могши поколебать этого убеждения, предложил, что прежде принятия решительных мер он может потребовать объяснения, действительно ли Австрия хочет напасть на него. Сначала Фридриху очень не понравилось это предложение. «Из этого ничего не выйдет хорошего, – отвечал он, – я получу только оскорбительный ответ». «Чем высокомернее будет ответ, тем лучше, – возражал Митчель, – вы на нем не успокоитесь, только Европа должна будет убедиться в мирных расположениях с вашей стороны и враждебных со стороны австрийской». «Нет, – с горячностью говорил король, – это не поможет, а только испортит дело. Вы не знаете этих людей: они еще больше загордятся, а я им не уступлю». Так было говорено в полдень; а вечером Фридрих сказал Митчелю: «Я подумал о вашем совете и последую ему. Но объявляю вам заранее, что я не ожидаю ничего хорошего и, клянусь Богом, не уступлю этим людям».

Прусский посланник в Вене испросил аудиенцию у Марии-Терезии и от имени своего короля предложил вопрос: движение войск в Богемии и Моравии делается с целью напасть на Пруссию или нет? Мария-Терезия отвечала: «Сомнительное положение европейских дел заставило меня принять меры для собственной безопасности и для защиты союзников; но эти меры не клонятся ни к чьему вреду. Так и скажите королю, вашему государю». Но Фридрих этим не удовольствовался, его посланник попросил другой аудиенции для получения более определенных объяснений; ибо не владениям императрицы или ее союзников, но владениям прусского короля грозит нападение. Король наверное знает, что императрица в начале этого года заключила наступательный союз с Россиею: положено с 200000 войска внезапно напасть на Пруссию; исполнение договора отсрочено до будущего года, потому что у русского войска недостает рекрут, у флота – матросов и для их прокормления нет хлеба в Финляндии. Императорский двор отложил войну до весны будущего года, и так как король получает отовсюду известия о сборе австрийских войск, то он считает себя вправе требовать от императрицы формального и категорического объявления, что она не имеет намерения напасть на него ни в этом году, ни в будущем, будет ли это заверение письменное или изустное, сделанное в присутствии посланников французского и английского, для короля все равно. Надобно знать, в войне мы или в мире; если намерения императрицы чисты, то теперь самый удобный случай объявить их; но если королю дадут ответ на языке оракула, ответ нерешительный, из которого нельзя будет ничего заключить, то на императрицу падет ответственность за последствия.

У прусского посланника требовали этого запроса на письме и письменно отвечали: «Уже давно король прусский занимается военными приготовлениями в широких размерах, как вдруг ему показалось нужным потребовать у императрицы объяснения военных приготовлений, которые начались в ее владениях только вследствие прусских приготовлений. Привыкши сохранять уважение, которым государи обязаны друг к другу, с изумлением узнала она содержание записки, поданной прусским посланником. По содержанию и по форме она такова, что императрица была бы принуждена перейти границы умеренности, если бы стала отвечать на все, в ней содержащееся. Но она объявляет одно: что известия о наступательном союзе между нею и Россиею и условия этого союза ложны, выдуманы, что такого договора против Пруссии не существует и не существовало прежде».

Из сличения всех этих известий с ходом переговоров между Россиею и Австриею, как он представляется по нашим источникам, ясно видно, что Фридрих II имел ложные понятия об отношениях между двумя императорскими дворами; эти отношения представлялись ему в превратном виде; ему казалось, что Австрия побуждает Россию к скорейшему начатию войны, а Россия оттягивала войну до будущего года вследствие дурного состояния своей армии и флота, тогда как мы знаем, что дело было наоборот. Мы знаем, что у Фридриха были шпионы в Берлине и Дрездене, ибо он сам на них указывает; но мы видим, что эти шпионы сообщали ему неверные известия, а потому нет никакого основания предполагать, что он получал эти неверные известия из Петербурга прямо или посредственно: прямо от великого князя Петра Федоровича или чрез посредство канцлера Бестужева, который будто бы открыл все тайны саксонскому поверенному в делах Функу, тот донес своему двору, а дрезденский шпион донес Фридриху II.

Как бы то ни было, Фридрих в своей тревоге за Силезию нашел, что ответ Марии-Терезии неудовлетворителен, и решился начать войну. «Было вероятно, – говорит он сам, – что в этом году враги Пруссии не начнут войны, ибо петербургский двор хотел отложить ее до следующего года, и было очевидно, что императрица-королева будет дожидаться, пока все ее союзники приготовятся напасть на прусского короля соединенными силами. Эти соображения повели к вопросу: что выгоднее – предупредить неприятеля, напавши на него сейчас же, или дожидаться, пока он кончит свои великие сборы. Как бы ни решен был этот вопрос, война была одинаково верна и неизбежна; итак, надобно было рассчитать – выгоднее ли отложить ее на несколько месяцев или начать сейчас же. Король польский был одним из самых ревностных членов союза, который императрица-королева образовала против Пруссии. Саксонское войско было слабо, в нем считалось около 18000 человек; но было известно (?), что в продолжение зимы это войско должно было увеличиться и что хотели довести его до 40000 человек. Что касается страшного названия зачинщика войны, то это пустое страшило, пугающее только робкие умы. Не следовало обращать на него никакого внимания в таких важных обстоятельствах, когда дело шло о спасении отечества, о поддержании Бранденбургского дома. Задерживаться пустыми формальностями в таком важном случае было бы в политике непростительной ошибкой. При обычном течении дел не надобно удаляться от этих формальностей, но нельзя подчиняться им в случаях чрезвычайных, где нерешительность и медленность могли все погубить и где можно было спастись только быстротою и силой».

Из этих слов понятно, почему в Петербурге называли Фридриха скоропостижным государем и считали самым опасным соседом, силы которого необходимо сократить.

Для нападения на Австрию Фридрих составил две армии: одна под начальством фельдмаршала Шверина должна была идти в Богемию к Кёнигсгрецу; другая должна была под начальством самого короля вступить в Саксонию, обезоружить тамошние войска, если застанет их рассеянными по квартирам, или разбить их, если найдет в сборе, чтобы при движении в Богемию не иметь в тылу неприятеля.

В конце июня австрийский министр в Дрездене граф Штернберг получил от австрийского же министра в Берлине известия о чрезвычайных военных приготовлениях прусского короля. О том же самом писал саксонский министр в Берлине к графу Брюлю. Брюль, сообщая эти известия Гроссу, сказал, что прусские приготовления, с одной стороны, проистекают из страха перед движением русских войск и перед договором, заключенным в Версале между Австриею и Франциею; но с другой стороны, может статься, что Фридрих II захочет предупредить нападения и первый нападет на австрийские владения, именно на Богемию и Моравию. Если по примеру 1744 года он захочет вторгнуться в них чрез Саксонию, то саксонское правительство хотя по слабости своей армии и не может воспрепятствовать проходу пруссаков, однако в исполнение обязательств своих с императрицею-королевою соберет войско и станет ожидать удобного и безопасного случая, причем желает знать, какое решение примет русский двор, ибо польский король во всем намерен подражать России.

В конференции 8 июля положено было приказать Гроссу отвечать Брюлю, что русские войска собраны в Лифляндии для немедленного подания помощи верным союзникам и особенно для удержания короля прусского, как государя очень предприимчивого и скоропостижного, от нечаянного на них нападения, причем области его польского величества включаются в это великодушное намерение. Гросс должен прибавить, что всякий другой государь при таких обстоятельствах оставил бы в покое соседей и был бы рад, что его самого в покое оставили; но не таков король прусский: если он действительно уверился, что императрица-королева хочет сделать на него нападение, то, хотя бы он подлинно знал, что мы ей помогать будем или не будем, в обоих случаях интерес его требует долго в страхе не оставаться, но каким-нибудь сильным и внезапным ударом привести венский двор в расстройство и бессилие. Положение дрезденского двора при таких обстоятельствах чрезвычайно критическое: самая меньшая опасность ему от насильственного прохода прусских войск чрез Саксонию, потом возвращения в случае неудачи, влекущего погоню неприятельских войск, вследствие чего Саксония сделается театром войны; и так как Саксония одним своим средством не может препятствовать проходу прусских войск, то от польского короля зависит предупредить разорение своих владений, взявши в Саксонию от 30 до 35000 русского войска, причем он должен довольствовать их только квартирами, а провиантом и фуражом наполовину, за остальную же половину получит деньги.

И тут поведение австрийского двора произвело сильное раздражение при петербургском: Эстергази уклонился от переговоров о введении русского войска в Саксонию. Потом Эстергази старался оправдать поведение своего двора тем, что благодаря его умеренности и осторожности Франция приведена в необходимость подать ему помощь по Версальскому договору, а король прусский лишается всякого предлога требовать помощи от кого бы то ни было, будучи неоспоримо зачинщиком смуты. В конференции 28 августа решено было объявить Эстергази: императрица не может вспомнить без сожаления о чрезмерной умеренности относительно прусского короля как такого государя, который сам ее ни в чем не имеет; благодаря этой достойной сожаления умеренности Австрия требовала, чтобы Россия не делала приметного вооружения и движения войск, и посол австрийский отказался от переговоров о введении русского войска в Саксонию. Если бы императрица в том и другом случае не была удержана желанием поступать во всем единодушно с императрицею-королевою, то король прусский не решился бы на такие нестерпимые угрозы, какие он теперь себе позволил. Австрия не опасалась бы его нападения, и по меньшей мере русская многочисленная армия была бы готова следовать за ним по пятам; Саксония не была бы в такой заботе, как теперь, по меньшей мере знала бы, чего держаться, и знали бы оба императорские двора, чего от нее надобно ожидать. Императрица с сожалением видит, что теперь дело уже в том состоит, чтоб опасность, грозящую ее дражайшей союзнице, только уменьшить, потому что король прусский, будучи в совершенной готовности, воспользуется удобным временем, когда наступающая осень воспрепятствует походу русских и французских войск. Для уменьшения этой опасности вновь посланы указы войскам быть готовыми к походу, и, несмотря на позднее годовое время, значительная часть их придвинется к прусским границам и часть флота выйдет в море для наблюдения за прусскими берегами и для содержания с этой стороны прусского короля в некоторой тревоге.

Мнения конференции оправдались. 2 сентября в ней читалось донесение Гросса от 18 августа, что прусский посланник в Дрездене Мальцан, выпросивши аудиенцию у короля Августа, объявил, что его король видит себя вынужденным поступками Марии-Терезии напасть на нее в Богемии, куда войско его направится через Саксонию; для этого велено ему, Мальцану, требовать свободного прохода для прусского войска с таким изъяснением, что будет соблюдена добрая дисциплина и, сколько обстоятельства позволят, Саксония будет пощажена, король и его фамилия могут обещать себе всякую безопасность, причем, однако, не следует удивляться, если его прусское величество, помня события 1744 года, примет свои меры, чтоб они не повторились. Август III отвечал, что на такое неожиданное предложение он не может ничего объявить без совещания. Вслед за этим донесением Гросса пришло другое – от 19 августа, что прусское войско уже в Саксонии, захватывает замки, арсеналы, магазины, обезоруживает городовых солдат, платит за все вместо наличных денег одними квитанциями, не позволяет саксонцам вносить подати в казну курфирста. Король Август удалился к войску; расположенному между Пирною и Кенигсштейном, и твердо намерен все претерпеть и только заботиться о сохранении своего войска.

По получении этих известий 13 сентября конференция постановила ободрить короля Августа и отвратить замешательство в Польше, для этого двинуть армию, которая должна подать помощь союзникам, и в то же время поддержать спокойствие в Польше; а между тем Гросс должен уверить саксонский двор в возможно скорой по годовому времени помощи и объявить, что императрица велела выдать королю Августу из своей казны 100000 рублей. Самому Гроссу положено переслать 10000 рублей на чрезвычайные издержки. Находящимся в Польше Веймарну и секретарю посольства Ржичевскому предписать внушать полякам, что они, согласно попечениям императрицы о Польше, должны пресечь все несогласия между фамилиями и не руководиться частными интересами, когда идет дело о благосостоянии отечества, которое подвергается опасности больше, чем когда-либо. Король прусский хотя, по-видимому, в походе своем и удаляется от Польши, но это только для того, чтоб тем надежней нанести ей удар. Государь, который не задумался без всякой причины против всенародных прав, против собственных обещаний отнять Саксонию у природного государя, легко покусится и лишить его короны. Кто знает, не в этом ли бесчеловечном намерении решился он на все варварства, чтоб жизнь короля Августа прекратилась от несносной печали. Политика его этого требует, а поведение его всего опасаться заставляет. Очень легко может быть, что он замышляет завести в Польше конфедерацию, Польшу против Польши поставить и занять Россию ее успокоением: иначе как бы он решился идти в Саксонию, оставляя границы свои открытыми с русской стороны? Если, к общему сожалению, король Август преставится, императрица главным образом будет заботиться о том, чтоб республика не встретила ниоткуда препятствия в свободном выборе нового короля. При этом Веймарн и Ржичевский должны только слегка, и то надежным приятелям, рекомендовать наследного принца саксонского, чтоб рановременно и напрасно не подать повода к представлению многих других кандидатов.

Движение русского войска не могло принести пользы польскому королю. Войско его принуждено было сдаться пруссакам; Дрезден был занят ими, и Август III покинул свое наследственное владение и уехал в Варшаву.

В такой беде наследная принцесса саксонская обратилась к Елисавете с просьбою купить несколько ее бриллиянтовых вещей. Императрица, как сказано в ее указе Иностранной коллегии, «так чувствительно это приняла», что приказала доставить принцессе 20000 рублей в знак дружбы и истинного участия в их жалостном положении.

По приезде в Варшаву король объявил Гроссу, что после Бога он всю свою надежду полагает на скорую помощь императрицы. Брюль уверял, что король не сделает ни одного шага без согласия и присоветования императрицы, что будет объявлено чрез его посла, отправляемого в Петербург; на этот пост король избрал стольника литовского графа Понятовского как человека, который, будучи прежде в Петербурге в свите английского посла Уильямса, умел заслужить благоволение императрицы; выбор этот сделан «для того, чтоб доказать возвращение королевского благоволения к князьям Чарторыйским, потому что Понятовский их племянник». В самом деле, доносил Гросс, не только сам король очень милостиво и ласково принимает князей Чарторыйских и друзей их, но и графы Брюль и Мнишек внешним образом обходятся с ними чрезвычайно дружески.

Против посылки Понятовского в Петербург вооружился французский министр в Варшаве Дюран на том основании, что фамилия стольника враждебна Франции и сам Понятовский находится в дружбе с английским послом Уильямсом, что может вредить восстановленному согласию между Россиею и Франциею. На донесение об этом сопротивлении Дюрана Гросс получил удививший его рескрипт императрицы: «Так как присылка Понятовского и с нашим желанием несходна и допускается единственно потому, что не может быть отвращена с благопристойностью, то Гросс должен показывать себя в этом деле совершенно равнодушным и дать знать Дюрану, что императорский двор также совершенно равнодушен и не отказывается принять Понятовского только потому, что не хочет опечалить короля, тогда как дело, собственно, не имеет никакой важности».

Самым важным вопросом в Польше по отношению к русским интересам был теперь вопрос о свободном проходе русских войск через владения республики. В конце ноября Гросс объявил королю, что императрица ему непременно поможет, и сильно поможет, хотя, быть может, и не так скоро, от него же желает одного, чтоб его величество старался примирить польские партии, принуждая каждого к исполнению своей должности, и чтоб проход русских войск не встретил препятствий. Король отвечал, что очень трудно привести столько голов к единомыслию, впрочем, не видит, чтоб кто-нибудь имел намерение препятствовать проходу русских войск. Гросс заметил, что если сам король серьезно предложит борющимся партиям о примирении, то это произведет сильное действие. Король отвечал, что сделает все возможное.

Графу Брюлю Гросс открыл в высшем секрете настоящий взгляд своего двора на назначение Понятовского послом в Петербург. Брюль отвечал, что король никогда бы его не выбрал, если б не полагал, что он будет приятнее всех других императрице; что теперь, когда уже Понятовский отправил свой багаж, когда уже ему вручены инструкции и кредитив, когда уже он простился с королем, отменить дела нельзя. Впрочем, король прежде всего взял с Понятовского обещание, что он, несмотря на свою прежнюю дружбу с английским послом, будет прямо против него действовать и никакого подозрения на себя не навлечет; если же он своим поведением окажется неугодным императрице, то король немедленно его отзовет. Потом зашла речь о дядюшках Понятовского князьях Чарторыйских. Брюль говорил: «Императрица советует королю содержать всех вельмож равно, не оказывать ни одному предпочтения; король и сам считает это основным правилом своего поведения; но когда я стану говорить об этом равенстве с князьями Чарторыйскими, то они отвечают, что тот, кто хочет иметь всех приятелями, ни одного приятеля не имеет; они хотят властвовать одни, но. этим они, разумеется, уничтожили бы власть королевскую». Гросс писал: «Я не мог возражать Брюлю, потому что недавно на конференции у кастеляна краковского, когда я стал говорить о необходимости равенства в республике, то князья Чарторыйские горячо против этого спорили, утверждая, что равенство подаст только повод к мятежам».

Чтоб понять эти объяснения относительно Понятовского, надобно перенестись к петербургскому двору, который во все это время находился в чрезвычайном волнении. Волнение это происходило не вследствие нападения Фридриха II на союзные с Россиею государства Саксонию и Австрию, требовавшие вспоможения по договорам оборонительного союза; прусской войны давно ожидали и давно желали случая сократить силы опасного соседа, этого скоропостижного короля. Случись это нападение Фридриха при прежних отношениях, то канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин не преминул бы в длинной записке напомнить императрице о своей прозорливости, как он с самого начала указывал на прусского короля как на самого опасного врага, как с самого начала требовал против него мер предосторожности. Но теперь канцлер не подавал больше длинных записок, с тех пор как в длинной записке, написанной в самом резком тоне, какого прежде он себе не позволял, он требовал немедленной ратификации субсидного договора с Англиею, направленной против прусского короля. Англия тайком от России заключила союз с этим прусским королем, Австрия, наоборот, сблизилась с Франциею и предлагала России сделать то же самое. Последовательность требовала принять предложение; но чего же стоила Бестужеву эта последовательность? Сколько трудов употребил он на то, чтобы выжить из Петербурга представителей Франции и Пруссии, главным делом которых было ведение интриг против него, канцлера, в союзе с его врагами! Как было хорошо, покойно в последнее время, когда канцлер имел преимущественно дело с представителями дружественных держав, действовавшими с ним заодно, видевшими в нем свою опору, когда канцлер не опасался ничего со стороны министров Англии, Австрии, Саксонии, когда не нужно было более перлюстраций! А теперь опять явится в Петербург французский посол, и тогдашние французские дипломаты имели славу самых искусных интриганов; и этот французский посол явится с враждою к канцлеру, с приязнию к его врагам; Воронцов – старый приятель Франции, Шуваловы сильно стоят за сближение с Франциею, и, что всего хуже, и Воронцов, и Шуваловы вполне последовательны, действуют во имя здравого смысла: если действовать против прусского короля, то надобно считать друзьями его врагов и врагами его друзей. Бестужеву остается одно – внушать, что не надобно спешить разрывом с Англиею, что она может одуматься, раскаяться в союзе с Фридрихом, да и во всяком случае открытая вражда с Англиею вредна для русских интересов; и Петр Великий, враждуя с английским королем, объявлял, что находится в мире с английским народом. Это внушение могло иметь силу; но трудно было убедить в ненадобности возобновления сношений с Франциею, когда от сближения с нею зависел успех конвенции против Фридриха, когда главный союзник, венский двор, настаивал на это, и Бестужев, действуя против сближения с Франциею, вооружал против себя австрийского посла, который необходимо становился на сторону его врагов, и канцлер оставался одинок. Но пусть приедет французский посол; еще можно было бы как-нибудь помириться с обстоятельствами и в случае нужды побороться с каким-нибудь новым Шетарди, если бы обстоятельства были прежние; а то предстоит страшный переворот, при котором можно легко погибнуть, а для спасения нужно выдержать сильную борьбу, и в этой борьбе надобно меряться с новым опасным врагом – французским посланником. Еще осенью 1755 года иностранные министры при петербургском дворе стали извещать своих государей о дурном состоянии здоровья императрицы Елисаветы: она харкала кровью, задыхалась, постоянно кашляла, у ней пухли ноги. В 1756 году здоровье Елисаветы нисколько не поправлялось; начали ждать печальной развязки; но что же будет в случае такой развязки?.. Наследник престола есть – великий князь Петр Федорович; его права бесспорны и по происхождению, и по назначению царствующей императрицы согласно уставу Петра Великого. Но ходили слухи, что императрица очень недовольна своим племянником и что думает переменить назначение: объявить наследником престола малолетного великого князя Павла Петровича.

Петр Федорович был сын одного из мелких владельцев Германии, герцога голштинского; но по матери он был родной внук Петра Великого, а по бабке – двоюродный внук Карла XII, был поэтому наследником двух престолов – русского и шведского. Столько прав, столько наследства, не материального только, но и духовного, столько славы легло тяжким бременем на существо, слабое физически и духовно, человека, остановившегося рано в своем развитии, оставшегося ребенком, когда детский возраст давно уже минул. К слабости физической и духовной присоединилось раннее сиротство и воспитание самое беспорядочное под руководством человека, совершенно неспособного. Мы видели, как воспитывали Петра в Киле. Если природа не вложила в ребенка охоты к приобретению познаний, то люди сделали все, чтоб внушить ему отвращение к учению. Неспособный учитель внушил маленькому Петру такое отвращение к латинскому языку, что после, когда уже Петр был императором, он запретил библиотекарю помещать хотя одну латинскую книгу в библиотеке, устраиваемой внизу нового Зимнего дворца. Когда при императрице Анне надежда быть русским императором, казалось, совершенно исчезла для Петра, ребенка начали учить шведскому языку и лютеранскому катехизису. Благодаря своему голштинскому воспитанию Петр по приезде в Россию удивил императрицу Елисавету совершенным невежеством, а Елисавета сама не могла экзаменовать очень взыскательно. Надобно было пополнить пробелы, и пополнить как можно скорее, и эта трудная обязанность была возложена на академика Штелина. Мы не станем упрекать выбиравших нового наставника за неудачный выбор, ибо не имеем для этого упрека никаких оснований. Штелин делал все, что мог, увидавши, с какою природою имеет дело. Все сколько-нибудь отвлеченное, все требовавшее соображения, некоторого напряжения мысли и живого представления связных явлений – все это было недоступно и возбуждало отвращение; доступно было только наглядное, редкое, отдельное, и Штелин употребляет наглядный способ для успеха своего преподавания; он приносил в класс книги с картинками; приносил старинные русские монеты и по ним рассказывал древнюю русскую историю, приносил медали Петра Великого и по ним рассказывал его историю; два раза в неделю Штелин читал Петру газеты и при этом проходил всеобщую историю, амюзируя ландкартами и глобусом; потом история соседних государств была трактована прагматически, текущие государственные дела изложены по бумагам, сообщенным канцлером. Память у Петра была отличная, он пересчитывал по пальцам всех русских владетелей от Рюрика до Петра Великого; но этим все и ограничивалось: несмотря на наглядность преподавания и амюзирование, Петр неохотно занимался историею, моралью, статистикою; охотнее занимался он тем, что было осязательнее, – фортификациею, основаниями артиллерии. Изучение шведского языка заменено изучением русского, лютеранский катехизис заменен православным: и русский язык, и катехизис преподавал 4 раза в неделю иеромонах Теодорский или Тодорский. Но столько же раз в неделю учили и танцам. Вследствие неспособности гофмаршала Брюммера вести дело воспитания среди пустых забав едва можно было спасать назначенные для занятий часы. Брюммер и в России продолжал обращаться с своим воспитанником как нельзя хуже: презрительно, деспотически, бранил неприличными словами, то выходил из себя, то низко ласкался. Однажды он до того забылся, что подбежал с кулаками к Петру, едва Штелин успел броситься между ними; Петр вскочил на окно и хотел позвать часового на помощь; Штелин удержал его, представив, какие будут следствия. Тогда Петр побежал в спальню, выхватил шпагу и сказал Брюммеру: «Если ты еще раз посмеешь броситься на меня, то я проколю тебя шпагою». Защищаясь против несправедливых и преувеличенных упреков Брюммера, Петр привыкал к спору и к сильным выходкам, от которых худел. Таким образом, дурное воспитание действовало разрушительно на здоровье Петра, и без того слабое. Кроме того, Петр по приезде своем в Россию в продолжение трех лет выдержал три сильные болезни; наконец, Петра женили рано, несмотря на отсоветования медиков, требовавших, чтоб по крайней мере подождали еще год. С женитьбою прекратились учебные занятия, от которых скоро осталось очень мало следов. Петр обнаруживал все признаки остановившегося духовного развития, являлся взрослым ребенком. Детскость высказывалась в страсти к мелочам, к игрушкам, от дела серьезного бралась одна внешняя сторона, сама по себе вовсе не серьезная; дело обширное было не по нем, он стремился дать ему маленькие размеры, низвести до детской игрушки; всякий серьезный вопрос, требование подумать были ему тяжки и неприятны, он подчинялся первому чувственному побуждению, подчинялся первой чужой мысли, но эти увлечения, необдуманности, как обыкновенно бывает в детях, уживались с капризами и упрямством, которое не имело ничего общего с мужескою твердостью; детская говорливость и крикливость были ясными признаками остановившегося развития. От такого человека нельзя было требовать, чтобы он понял свое положение, понял, что наследник русского престола должен быть прежде всего русским человеком, приладиться к народу и стране, где ему суждено царствовать. Чтоб найтись в новой сфере, более широкой, определить свой образ действий согласно с новым положением, более высшим, дорасти до этого положения, требовалась большая сила, большая способность к развитию, какой именно и не было у Петра. Он сросся с узенькою обстановкой мелкого немецкого владельца, она пришлась ему по природе, и тяжело, тоскливо было ему в другой, более широкой сфере, куда перенесла его судьба. Здесь дело идет не о любви к родине, к своему, но о косности, мелкости природы, которые не позволяют отрешиться от известных привычек и взглядов. Та же косность и мелкость природы, которые не позволили сыну Петра Великого царевичу Алексею сделаться достойным наследником Российской империи, царевичем новой России, заставляли его упираться против новой деятельности и оставаться русским царевичем XVII века, – та же косность и мелкость природы заставили внука Петра Великого остаться голштинским герцогом на императорском русском престоле, со всеми привычками и взглядами мелкого германского князька, со страстью экзерцировать свою маленькую гвардию и в ее кругу упитываться симпатиями и антипатиями, совершенно чуждыми настоящему его положению.

Очень рано иностранные министры при русском дворе начинают пересылать своим государям печальные известия о характере и поведении великого князя. Дальон писал в марте 1746 года, что Петр делает всем неприятности, не исключая и жены, у которой разум превосходит лета; он склонен к вину, водится с людьми пустыми, и главная забава его – кукольный театр. В августе 1747 года Финкенштейн доносил своему королю: «Надобно полагать, что великий князь никогда не будет царствовать в России; не говоря уже о слабом здоровье, которое угрожает ему рановременною смертию, он так ненавидим русскими, что должен лишиться короны, если б она и досталась ему по смерти императрицы. И надобно признаться, что поведение его вовсе не способно привлечь сердца народа. Непонятно, как принц его лет может вести себя так ребячески. Некоторые думают, что он притворяется, но в таком случае он был бы мудрее Брута и своей тетки. К несчастию, он действует без всякого притворства. Великая княгиня ведет себя совершенно иначе».

По удалении Брюммера место его при великом князе занял князь Василий Репнин, а после него – Чоглоков; последнему дана была такая инструкция, написанная канцлером Бестужевым: «Определяем, дабы вы вместо нас и именем нашим неотступно при его импер. высочестве были и ему делом и советом во всех случаях (кроме голштинских дел) помогали, особливо следующие пункты исполняли: 1) дабы его импер. высочество Бога и святые Его заповеди всегда в памяти своей имел и предания православной греческой веры крепчайше наблюдал, наружно же оные внутренние мнения оказывал, явной Божией службе в прямое время с усердием и надлежащим благоговением, гнушаясь всякого небрежения, холодности и индифферентности (чем все в церкви находящиеся явно озлоблены бывают), присутствовал, членам Св. Синода и всему духовенству надлежащее почтение отдавал, особливо же своего духовника самого к себе допущал и наставления его в духовных вещах охотно и со вниманием выслушивал. 2) Чтоб его импер. высочество свое дражайшее здравие сохранял, лейб-медиков почасту к себе допускал, о состоянии здравия своего обстоятельно уведомлял и на вопросы их прямую отповедь давал. 3) Чтоб между их импер. высочествами ни малейшее несогласие не происходило, наименьше же допускать, чтоб какое преогорчение вкоренилось или же бы в присутствии дежурных кавалеров, дам и служителей, кольми меньше же при каких посторонних что-либо запальчивое, грубое или непристойное словом или делом случилось. 4) Нашим именем и представляя ему собственное его благополучие и честь, склонять, дабы наиглавнейше утренние часы до полудня потребными и к персональной его пользе клонящимися упражнениями препровождены были; вам же всемерно препятствовать надлежит чтению романов, игранию на инструментах, егерями и солдатами или какими игрушками и всякие шутки с пажами, лакеями или иными негодными и к наставлению неспособными людьми. Распределение занятий: в понедельник и пятницу с своими голштинскими министрами совет держал и дела своего герцогства управлял; во вторник и четверг надворным советником Штелином новейшее из газет состояние и сопряжение нынешних дел в Европе, трактаты, интересы и государственные правила разных держав себе представлять велел, исканием же в ландкартах географии и знание земель и коммерции народов и все, чему его высочество в физике, политике и математике обучился или же начало учинил, при случаях повторял и далее наукою в том продолжал. Пред полуднем в среду и субботу можно специальнее географиею и новейшею гисториею о России чтением жития Петра Великого и генерально точнейшим опознанием империи учреждений и уставов оной упражняться, причем неминуемо потребно, дабы его импер. высочество ежеденно или хотя токмо в среду и субботу в чтении печатных и разными руками писанных дел на российском языке себя сильнее чинил, к чему российские ведомости, уложение и указы, всякие письменные репорты и челобитные служить могут. При всем же сем его импер. высочество в здравую и приятную погоду иногда поутру в манеж ходить или же на часок верхом выехать может, когда б токмо одеванием целые часы не проходили и, следовательно, таких притом забав сам себя лишить не хотел. Также может его импер. высочество в среду и воскресенье до божией службы, хотя на самое малое время пред полуднем, нашим гражданским и военным служителям и иным знатным персонам аудиенции давать, дабы его высочество тем более знание людей и любовь нации себе приобрести мог. 5) Но яко ни за кем более не присматривают, как за высокими главами, и с наружных их оказательств наибольшая часть людей доброе или худое, почтительное или презрительное мнение себе сочиняют, то его высочество публично всегда серьезным, почтительным и приятным казался б, при веселом же нраве непрестанно с пристойною благоразумностию поступал, не являя ничего смешного, притворного и подлого в словах и минах; всякого по достоинству его принимал, природным (т. е. русским) любовь и милость, а чужим учтивство и приветливость оказывал, более слушал, нежели говорил, более спрашивал, нежели рассказывал, из разговоров каждого по науке или ремеслу пользу получал, и тако с мореплавателем не о рудокопных делах и с рудокопным мастером не о мореплавании разговаривал; поверенность свою предосторожно и не ко всякому употреблял, а молчаливость за нужнейшее искусство великих государей поставлял; за столом разумными разговорами себя увеселял; от шалостей над служащими при столе, а именно от залития платей и лиц и подобных неистовых издевок над бедными служителями, вам его воздерживать надлежит. 6) Для соблюдения должного себе респекта всякой пагубной фамильярности с комнатными и иными подлыми служителями воздерживаться имеет, и мы вам повелеваем их в пристойных пределах содержать, никому из них не позволять с докладами, до службы их не касающимися, и иными внушениями или наущениями к его высочеству подходить и им всякую фамилиарность, податливость в непристойных требованиях, притаскивание всяких непристойных вещей, а именно: палаток, ружей, барабанов и мундиров и прочее – накрепко и под опасением наказания запретить, яко же мы едва понять можем, что некоторые из оных продерзость возымели так названный полк в покоях его высочества учредить и себя самих командующими офицерами над государем своим, кому они служат, сделать, особливые мундиры с офицерскими знаками носить и многие иные непристойности делать, чем его высочества чести крайнейшее предосуждение чинится, военное искусство в шутки превращается, а его высочеству от толь неискусных людей противные и ложные мнения об оном вселяются; по требованию же его высочества всегда для существительной его пользы такое распоряжение учинено быть может, что все военные экзерциции и то, в чем прямая служба состоит, нашими офицерами покажется. 7) Мы не хотим препятствовать, чтоб его высочество пополудни до ужина всеми невредительными веселиями и забавами не пользовался, токмо чтоб всякая чрезмерность в забавах и в употреблении людей избегаема была».

Эта инструкция была написана уже тогда, когда до императрицы дошли слухи о продерзостях, какие она едва понять могла. Чоглоков и жена его были и определены к молодому двору для пресечения этих продерзостей. Продерзостные комнатные служители были удалены; из них особенным расположением великого князя и великой княгини пользовались трое братьев Чернышевых (двое родных и один двоюродный); в жалобах на фамилиарность служителей императрица, как видно, намекает на старшего из Чернышевых, Андрея, который великую княгиню называл не иначе как «матушка», а та его называла «сынком». Чернышевы очутились офицерами в очень далеких гарнизонах. Двое, Алексей и Петр, служили в Кизляре и говаривали там: «Были они у его высочества при дворе в великой милости, а великий князь называл их фаворитами и приятелями, а великая княгиня так жаловала, что скрытно их дарила, из ее подарков и до сих пор у них часы и шпага; о их несчастии она очень плакала. Хотя они, Чернышевы, теперь и малы, а другие велики, но этим великим будут головы отрублены, а они, Чернышевы, будут знатны и высоки. Всех распыряли, кого жаловал его высочество, не одних нас». Начальные люди в Кизляре обходились с Чернышевыми ласково, в чаянии будущего; на жалобы их говорили: «Царь новый, и люди новые; вы тогда будете спесивы и на нас глядеть не станете, как ваше время придет».

«Продерзостные» были удалены от молодого двора; Чоглоковы, муж и жена, старались, чтоб не явилось новых продерзостных; но характер и привычка великого князя от этого нисколько не изменились. Чоглоковы не могли исполнить и той статьи наказа, в которой предписывалось наблюдать, чтоб великий князь жил в ладах с своею супругой. Жена представляла совершенную противоположность мужу. Муж остановился в своем развитии, являлся ребенком в зрелом возрасте; жена представляла необыкновенно быстрое развитие, обнаруживала зрелость ума не по летам; предоставленная очень рано самой себе, при крайне трудной обстановке жизни, она развивала свои богатые способности чтением, наблюдением, прислушиванием к речам людей, выдающихся из ряду обыкновенных. В то время как наследник русского престола вел себя немецким принцем и употреблял все, чтоб оттолкнуть от себя будущих подданных; в то время как некоторым даже приходила мысль, не поступает ли Петр так нарочно, не желая возбудить подозрения в тетке, – в это время Екатерина употребила необыкновенную силу воли, чтоб переродиться из немецкой принцессы в русскую великую княгиню и приобрести любовь русских людей. Уильямс так описывал Екатерину своему двору в октябре 1755 года: «Как только она приехала сюда, то начала всеми средствами стараться приобрести любовь русских. Она очень прилежно училась их языку и теперь говорит на нем в совершенстве (как говорят мне сами русские). Она достигла своей цели и пользуется здесь большой любовью и уважением. Ее наружность и обращение очень привлекательны. Она обладает большими познаниями русского государства, которое составляет предмет ее самого ревностного изучения. Канцлер говорил мне, что ни у кого нет столько твердости и решительности». Екатерина признается, что относительно своего самообразования она обязана советам шведского графа Гилленборга, которого она знала еще в детстве в Гамбурге. И тогда он говорил ее матери, что напрасно пренебрегает она воспитанием такого ребенка, который гораздо выше своих лет. Потом Екатерина увидала Гилленборга в Петербурге, куда он приехал с известием о браке наследного принца шведского с принцессою прусскою. Тут Гилленборг спросил ее, как идет ее философия в том вихре, среди которого она живет. Она ему рассказала свои занятия. Он заметил, что философка в 15 лет не может знать саму себя, что она окружена со всех сторон опасностями, для избежания которых надобно укрепить и возвысить дух, что надобно питать его чтением лучших книг, и указал жизнеописания знаменитых людей: Плутарха, жизнь Цицерона и «Причины величия и падения Римской республики» Монтескье. Екатерина послала сейчас же купить эти книги; ей достали их в Петербурге, хотя с большим трудом. Потом она написала «портрет философа в 15 лет», где изобразила саму себя, и дала это сочинение Гилленборгу; тот возвратил его ей вместе с своими рассуждениями, в которых старался утвердить в ней возвышенность духа, твердость и другие качества ума и сердца: Она перечитывала эти рассуждения, пропитывалась ими и дала себе обещание следовать его советам. «С тех пор как я вышла замуж, – говорит Екатерина, – я только и знала, что читала. Целый год я читала только одни романы, они начали мне надоедать. Случайно я напала на письма Севинье, и это чтение меня заняло. Когда я их проглотила, попались мне под руки сочинения Вольтера. После этого чтения я искала книг уже с большим выбором». Между прочим, она выбрала историю Германии отца Барра, девять томов в четверку, каждый том оканчивала она в 8 дней; потом прочла сочинения Платона.

Природа молодой женщины, богатой силами физическими и нравственными и не находившей в семье никакого занятия и удовольствия, требовала сильного движения, физического и умственного. «Я страстно любила ездить верхом, – говорит Екатерина, – и, чем шибче была езда, тем приятнее мне было; когда лошадь уходила, я бежала за нею и приводила назад. В то же время у меня в кармане была всегда книга, и первую свободную минуту я употребляла на чтение». На русском языке прочтено было все, что только можно было достать, и, между прочим, два громадных тома церковных летописей Барония в русском переводе. В то же время изучена была книга Монтескье «Дух Законов» и прочитаны «Анналы» Тацита, которые произвели сильный переворот в голове Екатерины, по ее признанию; она стала видеть более вещей в черном свете и отыскивать более глубокие причины явлений, проходящих пред ее глазами. Кроме влияния Тацита многое стало казаться Екатерине в черном свете и вследствие горестей, которые она испытывала вследствие поведения мужа, которого она не могла любить и уважать. Но она никак не позволяла себе предаваться печали. "Гордость души моей и ее природа, – говорит она, – делали для меня невыносимою мысль быть несчастною. Я говорила себе: "Счастье и несчастье заключается в сердце и душе каждого; если ты чувствуешь несчастье, поставь себя выше этого несчастья и сделай так, чтобы твое счастье не зависело ни от какого события"".

Характер и поведение племянника сильно огорчали императрицу; она не могла провести с ним четверти часа спокойно, не почувствовав досады, гнева или печали; в обществе близких людей, когда речь заходила об нем, Елисавета с горькими слезами жаловалась на несчастье иметь такого наследника; будучи вспыльчива, она не разбирала слов для выражения своей досады на Петра. Но что заставляло Елисавету раздражаться и плакать, то заставляло других сильно задумываться насчет будущего России. Канцлер Бестужев не видал ничего хорошего ни для России, ни для себя в этом будущем. Особенно, как видно, оттолкнул его от себя великий князь во время переговоров с Даниею о Голштинии. Постоянно враждебные отношения к Швеции требовали дружбы с Даниею, но этой дружбе мешала Голштиния по давней вражде ее герцогов с Даниею, которая отняла у них Шлезвиг, а герцог голштинский был теперь наследником русского престола. Для устранения этого препятствия датский двор предложил Петру обмен Голштинии на Ольденбург и Дельменгорст. Императрица Елисавета, как мы видели, отказалась от участия в этом деле, и переговоры велись между голштинским министром Петра Пехлином и датским посланником графом Линаром. Бестужев, которому Пехлин был совершенно предан, употреблял все зависевшие от него средства, чтоб помочь Линару устроить обмен, но Петр не согласился расстаться с Голштиниею, а канцлер предвидел, что Петр, ставши императором, не остановится ни пред чем, принесет в жертву русские интересы голштинским. Петр сказал однажды Пехлину: «Я уже буду знать, как приняться за дело, чтоб с помощью шведов возвратить от Дании Шлезвиг». Бестужев не сомневался, что Петр, как скоро сделается императором, возвратит шведам часть завоеваний Петра Великого, чтоб только с их помощью завоевать у Дании Шлезвиг. Кроме этих голштинских привязанностей канцлера сильно беспокоили еще прусские привязанности Петра, благоговение к Фридриху II. Бестужев говорил, что кроме уступок шведам от Петра надобно ожидать, что он будет стараться снискать расположение прусского короля насчет Австрии, следовательно, совершенно изменит политику, которую проводил Бестужев. «Великого князя убедили, – говорил канцлер, – что Фридрих II его любит и отзывается с большим уважением; поэтому он думает, что как скоро он взойдет на престол, то прусский король будет искать его дружбы и будет во всем помогать ему». Когда пришло известие о смерти шведского короля и о восшествии на престол Адольфа-Фридриха, то Петр не удержался и перед русскими в самых оскорбительных для них словах выразил свою грусть о потере шведского престола: «Затащили меня в эту проклятую Россию, где я должен считать себя государственным арестантом, тогда как если бы оставили меня на воле, то теперь я сидел бы на престоле цивилизованного народа».

Тревожимый опасениями за будущее при таких выходках наследника престола, Бестужев после сближения своего с великою княгиней составил план, в котором прежде всего не забыл самого себя. План состоял в том, чтоб по смерти императрицы великий князь был провозглашен императором, но в то же время и Екатерина должна быть провозглашена участницею в правлении; он, Бестужев, получает при этом чин подполковника четырех гвардейских полков и президентство в трех коллегиях – Иностранных дел, Военной и Адмиралтейской. В последнее время канцлер написал уже и проект манифеста в этом смысле и переслал его великой княгине чрез графа Понятовского. Екатерина поручила Понятовскому устно благодарить Бестужева за его доброе расположение к ней и сказать, что она не считает дело легким. Канцлер вследствие этого замечания несколько раз принимался за проект, дополнял, сокращал. Екатерина говорит, что она вовсе не относилась к делу серьезно, но не хотела противоречить старику, упорному в своих планах.

Здесь посредником между канцлером и великою княгинею, человеком вполне доверенным у обоих, является граф Понятовский. Мы видели, что английский посланник Уильямс, когда был в Польше, находился в большой дружбе с фамилиею Чарторыйских и когда отправлялся в Петербург, то взял туда с собою в качестве секретаря посольства племянника их молодого двадцатитрехлетнего графа Станислава Понятовского, одного из самых привлекательных, самых блестящих людей своего времени. Секретарь английского посольства немедленно появился в высшем петербургском кругу, был замечен великою княгинею, очень понравился и великому князю, потому что беспощадно насмехался над графом Брюлем и над самим королем Августом, а Петр ненавидел того и другого как врагов Фридриха II. Скоро Понятовский сделался постоянным посетителем молодого двора. Брюль, узнавши о поведении Понятовского в Петербурге, отозвал его оттуда. Но молодой двор не мог обойтись без Понятовского, и великая княгиня настояла, чтоб канцлер внушил Брюлю о необходимости назначить Понятовского польско-саксонским посланником при петербургском дворе. Разумеется, канцлер должен был сделать это внушение тайно, и отсюда-то вышли противоречивые отзывы о Понятовском, полученные в Варшаве из Петербурга.

Уильямс, который называл Понятовского своим сыном, также хлопотал о его возвращении вследствие настаиваний великой княгини. В своем затруднительном положении английский посланник полагал всю надежду на Екатерину, которая, по его убеждению, должна была господствовать в России; это убеждение главным образом он должен был получить от приятеля своего Бестужева. Это господство Екатерины должно было начаться скоро, потому что, по мнению Уильямса, Елисавета не могла прожить более полугода. При таких обстоятельствах Уильямсу захотелось принять на себя роль Шетарди, помочь Екатерине получить власть точно так же, как Шетарди помог Елисавете, и с помощью Екатерины не допустить Россию до сближения с Франциею. Но при этом он мог столкнуться с французским посланником, который мог скоро приехать в Петербург; у англичанина было сознание, что с французским дипломатом ему не справиться, что француз даст сильную помощь своим, т. е. Шуваловым и Воронцову, приверженцам французского союза, которого требовала теперь последовательность. Бестужеву, разумеется, тяжко было сознаться, что последовательность на стороне врагов его, что она даст им силу, и он в разговоре с Уильямсом давал делу такой вид, что сближение с Франциею не есть что-либо разумное, необходимое, но есть случайность, прихоть фаворита, которому нравится все французское и которому потому желательно иметь в Петербурге французского посланника. «Какое несчастье, – говорил канцлер, – что у нас теперь молодой фаворит, который умеет говорить по-французски, любит французов и моды их и будет рад, когда приедет сюда французский посланник с многочисленной свитою». Конечно, ни сам Бестужев, ни собеседник его не верили, что действительно такова была причина сближения России с Франциею; но им было приятно и выгодно представлять дело таким образом; они должны были изо всех сил хлопотать, чтоб французский посланник не приезжал в Петербург.

От 9 июля н. с. Уильямс дал знать своему двору, что имел секретный разговор с великою княгинею. «Она, – пишет Уильямс, – очень недовольна сближением русского двора с Франциею и приездом сюда французского посланника. Она предложила мне сделать все, что я придумаю, для воспрепятствования этому. Я уже напугал ее насчет приезда французского посланника, показал ей, что присутствие его здесь может быть очень опасно для нее и для великого князя. Она знает, говорил я ей, что ее дружба с канцлером сделала Шуваловых ее тайными врагами; что Шуваловы сами по себе не имеют ни довольно благоразумия, ни храбрости, ни денег, чтоб помешать ее наследству, но что приезд французского посланника может переменить сцену, и когда он увидит, какие политические взгляды у их императорских высочеств, то не пощадит ни трудов, ни денег, чтоб помешать им в достижении власти. Я умолял ее вспомнить интриги Шетарди здесь и их последствия». Предложение англичанина было ясно: французский посланник даст Шуваловым денег, чтоб помочь им в их замыслах; займите денег у меня, как заняла их Елисавета у Шетарди, чтоб ниспровергнуть замыслы Шуваловых и не допустить приезда французского посланника. «Она, – продолжает Уильямс, – усердно меня благодарила и сказала: я вижу опасность и буду побуждать великого князя сделать все возможное для ее удаления; я сделала бы еще более, если б у меня были деньги, потому что без денег здесь ничего сделать нельзя; я должна даже платить императрицыным горничным; мне не к кому обратиться в этом случае, моя собственная фамилия бедна; но если ваш король будет так любезен и великодушен, что даст мне взаймы известную сумму денег, то я дам расписку и заплачу долг при первой возможности, причем могу дать королю честное слово, что каждая копейка будет употреблена для нашей общей с ним пользы, как я понимаю дело, и я желаю, чтоб вы поручились его величеству за мой образ мыслей и действий». По просьбе Уильямса она назначила сумму – десять тысяч фунтов стерлингов, которые и были даны.

Между тем болезнь Елисаветы заставляла и Шуваловых предложить Екатерине свои услуги. Предложение было сделано сперва чрез старика князя Никиту Юрьевича Трубецкого, потом через племянника его Ивана Ивановича Бецкого, незаконного сына князя Ивана Юрьевича Трубецкого; Бецкий возвратился тогда из-за границы с знаменитым кавалером Эоном, способным играть то мужскую, то женскую роль, смотря по обстоятельствам. Екатерина отвечала, что согласна сблизиться с Шуваловыми, если они вполне будут содействовать ее видам. Уильямс сильно обрадовался этому, все в надежде, что Шуваловы теперь откажутся проводить французский союз. В длинном письме к великой княгине он опять представлял ей всю опасность от приезда французского посла и упрашивал сойтись с Шуваловыми; он представлял, что Шуваловы, боясь восшествия на престол Петра, который будет мстить им за действия против Пруссии, и не любя Екатерины за ее дружбу с Разумовскими и Бестужевым, будут хлопотать с помощью французского и австрийского послов, чтоб наследником был провозглашен великий князь Павел, а родители его удалены из России. Екатерина отвечала, что французского посла допускать не надобно, потому что с его приездом будет интриганом больше; но что все же опасность от его прибытия и шуваловских замыслов преувеличивается: Елисавета при жизни своей не отстранит племянника от престола по своей нерешительности и ввиду династических опасностей; а если захотят что-нибудь сделать в минуту ее смерти, то она, Екатерина, сумеет разрушить замысел. «Или умру, или буду царствовать, а не поступлю, как шведский король», – писала Екатерина; тут же писала она, что склонить Шуваловых к перемене политики невозможно.

Мы видели, что великий князь был назначен членом конференции; Екатерина говорит, что она убедила его сказать Шуваловым о своем желании участвовать в конференции, и Шуваловы уговорили императрицу исполнить его желание. По этому случаю Екатерина рассказывает: «Он мне говорил несколько раз, что он чувствует, что не рожден для России, что он непригоден русским и русские непригодны ему; и убежден он, что погибнет в России. Я ему отвечала всегда на это, чтоб он выкинул из головы эту пагубную мысль, а старался бы изо всех сил заставить себя полюбить в России и просил бы императрицу дать ему средства познакомиться с делами империи».

Как бы то ни было, Петр в конференции был против сближения с Франциею, и когда граф Александр Шувалов принес к нему протокол конференции, где записано было решение призвать французского посла в Россию, то великий князь решительно отказался подписать протокол. Тогда отправился с протоколом генерал Степан Федорович Апраксин, который был другом Бестужева и в то же время хорош с Шуваловыми и пользовался благосклонностию молодого двора. Апраксин стал просить Петра подписать протокол, представляя, что иначе вся вина падет на него, Апраксина, ибо знают, что он хорош с молодым двором. Петр отказал и Апраксину, но до конца не выдержал, согласился подписать протокол. Ив. Ив. Шувалов изъяснялся по этому случаю, что не пустил бы к себе в дом французского агента Дугласа, если б знал, что возобновление сношений с Франциею так неприятно великому князю; впрочем, он решительно не понимает, почему это может быть так неприятно, ибо отсюда произойдет только новая слава для императрицы, которая сделается посредницею между Франциею и Англиею, чего давно добивался и канцлер; что же касается страха перед французским послом, то он решительно его не понимает. Но канцлер твердил, что пример перед глазами: что сделала Франция в Швеции для унижения королевы? Уильямс был в отчаянии, что великий князь подписал протокол: он говорил, что если б не подписал, то дело было бы остановлено, по крайней мере французской партии нанесен был бы удар и Петр приобрел бы уважение в публике.

Для успокоения Уильямса Екатерина сообщила ему свой план действий в минуту смерти Елисаветы: «Я иду прямо в комнату моего сына, если встречу Алексея Разумовского, то оставлю его подле маленького Павла, если же нет, то возьму ребенка в свою комнату, в ту же минуту посылаю доверенного человека дать знать пяти офицерам гвардии, из которых каждый приведет ко мне 50 солдат, и эти солдаты будут слушаться только великого князя или меня. В то же время я посылаю за Бестужевым, Апраксиным и Ливеном, а сама иду в комнату умирающей, где заставлю присягнуть капитана гвардии и оставлю его при себе. Если замечу малейшее движение, то овладею Шуваловыми». Екатерина имела тайное свидание с гетманом Кириллом Разумовским, который уверял ее в успехе ее дела, уверял, что Измайловский полк, где он был подполковником, последует за ним. Гетман поручился, что его брат в предсмертные минуты Елисаветы возьмет великого князя Павла и сбережет его. Екатерина просила гетмана забыть прежнюю вражду его с Бестужевым, потому что все ее друзья должны действовать заодно. Гетман же должен был склонять в пользу Екатерины Бутурлина, Трубецкого и даже Воронцова, который втайне ненавидел Шуваловых. В одном письме к Уильямсу Екатерина писала: «Иоанн Васильевич (царь) хотел уехать в Англию, но я не намерена просить убежища у английского короля, потому что решилась или царствовать, или погибнуть». У нее были верные люди, которые должны были ее уведомить, если Иван Шувалов вздумает что-нибудь писать пред императрицею. Сенатор Бутурлин обещал говорить в конференциях по ее внушениям. «Хотя, – писала великая княгиня, – это человек слабого характера и наклонен к плутовству, однако можно и из него извлечь пользу». Но Уильямс был в сильном раздражении, потому что дело о сближении России с Франциею шло беспрепятственно. В своем раздражении он срывал сердце на Бестужеве. Тщетно канцлер уверял, что не позволит разорвать с Англиею, даже будет благоприятствовать прусскому королю, и что русская армия, переправившись за границу, не пойдет далее; Уильямс не верил и постоянно жаловался на него. Уильямсу хотелось, чтоб вдруг прерваны были сношения с Франциею и чтоб Шуваловы из страха пред Екатериною отказались от своей системы. Он требовал, чтобы Екатерина сказала Апраксину: «До сих пор я щадила Шуваловых для вас и для канцлера; но теперь это мне наскучило, потому что не вижу никаких доказательств их благодарности; если они хотят получить что-либо от меня в будущем, то должны заслужить это, повинуясь теперь моей воле». Великая княгиня не сочла полезным так круто повертывать дело, но когда Апраксин стал советовать ей, чтоб была поласковее с Шуваловыми, то она отвечала, что великий князь так раздражен французскою интригою Шуваловых и тем, что Петр Шувалов формирует 30000 войска, что она не может ничего для них сделать, если они не отстранят этого камня преткновения. «Шуваловы, – отвечал Апраксин, – так затянулись в это дело, что не могут высвободиться, и я не могу ничего сделать, будучи принужден ехать через два дня к армии».

Уильямс видел, что нет успеха в его деле, и все больше ц больше сердился на Бестужева, смотрел на него как на изменника, писал великой княгине, чтоб она порвала связь с канцлером и перешла на сторону Шуваловых. Екатерина прямо написала к Ив. Ив. Шувалову, предлагая союз с прежним условием: они должны делать все для нее в настоящем, она все для них в будущем. Письмо повез один из приближенных к молодому двору людей, Лев Нарышкин, и, возвратясь, рассказывал, что Шувалов, прочтя письмо, пришел в восторг, бросился на колени пред образом и долго оставался в религиозном экстазе. Во сколько Нарышкин, по своему обычаю, позволил себе преувеличения, чтоб посмеяться над фаворитом, это остается неизвестным. Ив. Ив. Шувалов по своему характеру, по своему стремлению облагородить значение фаворита, приобрести всеобщее расположение, в борьбе партий играть роль примирителя, всюду подкладывать свою мягкую руку под жесткую часто руку родственника своего графа Петра, – Ив. Ив. Шувалов, разумеется, был очень рад предложению Екатерины и готов был сделать для нее все возможное; но вопрос заключался в том, что могли сделать Шуваловы? Конечно, не то, чего хотелось Уильямсу. Бестужев также ничего не мог сделать для Уильямса, но он сделал, что мог, для Екатерины. Когда она спросила его, приедет ли Понятовский, то он отвечал: «Если не приедет, то можете называть меня злодеем, а не Бестужевым». Понятовский приехал и стал удаляться от Уильямса, утверждая, что должен это делать для его же пользы.

Ни Бестужев, ни Шуваловы не могли, если б и хотели, ничего сделать из того, чего желал Уильямс, потому что этого не желала императрица. Все описанные движения происходили в ожидании ее кончины, но сильно обманулись относительно скорости этой кончины. По-видимому, Елисавета сильно страдала, жаловалась на страшный кашель и одышку; это уже не была прежняя красавица, от которой не хотелось отвести глаз; на придворных праздниках не ходила она без устали из комнаты в комнату не присаживаясь; но при упадке физических сил душевные не падали: Елисавета не переставала твердить, что хочет сама принять начальство над войском. Бестужев рассказал великой княгине, что когда кто-то говорил при Елисавете, что Фридрих II, если русские нападут на него, выдаст манифест в пользу Ивана Антоновича, то она сказала: «Тогда я велю сейчас же отрубить Ивану голову». 22 октября в здоровье Елисаветы произошла решительная перемена к лучшему, и движения, возбужденные ожиданием ее смерти, стали прекращаться, а с ними исчезли и надежды Уильямса помешать сближению России с Франциею.

Мы видели, как в конференции было решено сближение с Франциею при известных условиях; но тайные попытки завязать снова сношения с Россиею сделаны были во Франции еще в 1755 году. По французским известиям, неизвестно когда отправлен был в Россию эмиссар Валькруассан, который был схвачен и заключен в Шлюссельбургскую крепость. По русским бесспорным известиям, Валькруассан (Messonier de Valcroissant) был схвачен в Риге в феврале 1756 года; по его словам, комиссия его состояла в том, чтоб разведать, кто наиболее в милости у императрицы и кто больше склонен к французской, чем к какой-нибудь другой, стороне; писем ни к кому не имел, кроме одного – от государственного секретаря Рулье к Ив. Ив. Шувалову, которое сжег с прочими бумагами. Вице-канцлер Воронцов и Петр Ив. Шувалов подали мнение, что Валькруассан «во многом несогласно с вероятностию говорил и удалялся от истины. Когда комиссия его состояла в том только, что он сам объявил, то ни малейшей не имел причины письма свои жечь, а еще и того меньше в Риге и Ревеле приискивать корреспондентов, где он известий таких, каковы его комиссия требовала, получить не мог. Это доказывает, что он приехал шпионом. Когда его окончательно увещевали сказать правду, то он утверждал во всем прежнее, прося только, что, если еще хотя малое сомнение остается, чтоб позволено ему было отправить курьера с письмами к французскому министерству, которые он напишет с апробации графов Воронцова и Шувалова и, ежели угодно, в них внесет, что здешний двор, будучи чрез него уведомлен о добрых намерениях его короля к России и предавая забвению прошедшее (понеже доказательство есть, что Франция поступки бывших своих здесь министров не апробовала), желает прекратить между обоими дворами несогласия. И ежели французский двор получит от здешнего такие обнадеживания, то оный пришлет сюда министра». Воронцов и Шувалов заключили свое мнение так: «Сей француз прямой и небезопасный шпион, потому что он самую подозрительную корреспонденцию под подложными именами производил и в главных приморских городах приискивал себе корреспондентов; того ради отнюдь его отсюда выпустить нельзя, а надлежит содержать в крепком месте, однако ж с определением пропитания без нужды». Валькруассан был освобожден в 1757 году по просьбе французского правительства.

Это приключение с Валькруассаном, случившееся уже тогда, когда приезжал в Россию другой французский агент, Дуглас, показывает, что Валькруассан был отправлен совершенно иными лицами, чем Дуглас, и это именно бывало в царствование Людовика XV, который чрез доверенных лиц вел свои сношения мимо министерства. Дуглас Макензи, шотландский якобит (приверженец Стюартов), живший во Франции, был отправлен в 1755 году в Россию с инструкциею, написанною принцем Конти, который был тогда доверенным человеком у короля и которому очень хотелось попасть в польские короли или если уже этого нельзя, то хотя в герцоги курляндские; не прочь он был и жениться на императрице Елисавете; во всяком случае, он желал побывать в Петербурге. Дуглас должен был явиться в Россию как дворянин, путешествующий для собственного удовольствия и для поправления здоровья. Он должен был остановиться в Курляндии под предлогом отдыха, а между тем проведать, в каком положении находится это герцогство, что думает курляндское дворянство о ссылке своего герцога Бирона, в каком положении финансы и правосудие в стране, сколько русского войска в Курляндии. В Петербурге Дуглас должен был осведомиться об успехе переговоров Уильямса насчет субсидного трактата о состоянии русского войска, флота, торговли, как расположен народ к настоящему министерству, как велик кредит Бестужева, Воронцова, фаворитов императрицы; о влиянии последних на министров; о судьбе принца Ивана, бывшего царя, и о судьбе отца его; о расположении народа к великому князю Петру, особенно с тех пор, как у него есть сын; нет ли у принца Ивана тайных приверженцев и не поддерживает ли их Англия; о видах России на Польшу касательно настоящего и будущего; о видах ее на Швецию; о причинах, заставивших вызвать из Украины гетмана Разумовского, и что думают о верности малороссиян и как с ними обходятся в Петербурге. Свои наблюдения Дуглас должен был доставить во Францию не прежде, как выехав из России, или через шведское посольство в Петербурге; и тут в своем отчете он должен был употреблять иносказательные выражения, например, если Уильямс имеет успех, то писать: «Черная лисица дорожает»; если кредит Бестужева ослабевает, то писать: «Собольи меха упадают в цене» и т. п.

О первом пребывании Дугласа в России, в 1755 году, мы не имеем известий; только в депеше Уильямса от 7 октября читаем: «Когда приехал сюда какой-то господин Дуглас из Парижа, то одержимый подозрительностью австрийский посланник спросил его: чего он хочет в России? И тот отвечал: я приехал по совету врачей, чтоб пользоваться благодеяниями холодного климата».

Известия, привезенные Дугласом из России, были такого рода, что его вторично туда отправили. Он должен был обратиться прямо к вице-канцлеру Воронцову, с которым вел переговоры и в первую свою поездку.

10 апреля 1756 года в девятом часу вечера Воронцов получает извещение от Дугласа, что он приехал в Петербург и желает видеться с вице-канцлером немедленно. Воронцов согласился на это свидание, и Дуглас подал ему письмо от заведовавшего иностранными делами государственного секретаря Рулье. Письмо начиналось так: «Узнавши о благосклонных обо мне отзывах вашего сиятельства от особы, которой вы поручили отыскать библиотекаря и прислать образцы бургонского вина, я поручаю ей засвидетельствовать вашему сиятельству за это мою благодарность...» "Что это значит? Какой библиотекарь, какое вино?" – спросил Воронцов. «Библиотекарь – это я, – отвечал Дуглас, – а вина – это дела, назначение лиц, которые должны быть посланы с обеих сторон для восстановления сношений». «Кажется, можно было бы и прямо об этом написать, – заметил Воронцов. – Я донесу об этом императрице, – продолжал он, – но так как теперь страстная неделя, то навряд я могу это сделать прежде Пасхи и потому прошу вас сообщить мне на письме все, что поручено вам предложить здесь от французского двора, чтоб я мог сделать обстоятельнейшее донесение ее импер. величеству». Дуглас согласился и подал следующую записку: «Король, мой государь, отправил меня к вашему сиятельству с извещением, что если ее величество имцератрица действительно расположена к соединению с Франциею, то его величество с удовольствием увидит установление дружеских сношений, которым для взаимных интересов не следовало бы никогда прерываться. Мне поручено вас уверить, что когда императрица решится назначить своего министра во Францию, то король, как только узнает о происхождении и звании этого министра, немедленно назначит своего министра в Россию одинакого происхождения и звания. Так как взаимное отправление этих министров может повести к прямой торговле французов в России, то его. величество назначит консула в Петербург».

Ответ на эту записку был составлен только 7 мая; в нем говорилось: императрица с особенным удовольствием узнала о личных чувствах короля к ней, и так как она ожидала только случая уверить короля в своих чувствах к нему, неизменно ею сохраненных, то ее величество очень рада видеть доброе расположение его величества к восстановлению доброго согласия и тесной дружбы между обоими дворами. Ее величество с удовольствием соглашается на взаимное назначение министров с посольским характером: но императрица находит согласным с достоинством и пользою обоих дворов назначить их одновременно и немедленно и уже назначила в соответствие присылки Дугласа отправить во Францию г. надворного советника Бехтеева, и хотя Дуглас недостаточно авторизован, однако его будут принимать с отличием и выслушивать как человека, действительно присланного его христианнейшим величеством.

Бехтеев был домашним человеком у вице-канцлера Воронцова, пробыл значительное время за границею и считался способным исполнить поручение, казавшееся деликатным. Бехтеев должен был внушать французскому министерству, что императрица отвергнет английские субсидии и пренебрежет всеми выгодными предложениями, которые Англия до сих пор не перестает делать только в уважение постоянно подаваемых со стороны императрицы-королевы обнадеживаний, что французский король будет более, чем Англия, готов вступить в виды России и действительно им помогать. Бехтеев должен был стараться внушить французскому двору о необходимости скорого и ближайшего соединения, не говоря ничего о характере этого соединения, и если бы французское министерство его об этом спросило, то он мог прямо отвечать, чтоб обратились за подробностями к австрийскому министру графу Штарембергу, которому Бехтеев должен объявить, что ему запрещено делать что-либо без его согласия и совета; надобно, говорилось в наказе, наблюдать крайнюю осторожность, чтоб не дать венскому двору повода думать, будто бы на его старания не полагаются и мимо его хотят постановить что-то важное с Франциею; часто случалось, что от малого недоразумения великие и знатные дела портились.

Дело могло портиться от трудности примениться совершенно к новой системе, забыть, хотя на время, старые предания и привычки. Так, Франция по-прежнему считала для себя необходимым препятствовать усилению русского влияния в Польше, особенно имея в виду смерть короля Августа и королевские выборы; Франция также считала необходимым не подавать вида, что может пожертвовать турецкими интересами в пользу России. Венский двор, дорожа более всего французским союзом, поддерживал требования Франции и тем производил неприятное впечатление в Петербурге. Россия, готовясь серьезно к войне, прежде всего стала хлопотать о склонении поляков к пропуску русских войск через владения республики и отправила Веймарна хлопотать об этом. Веймарн доносил из Варшавы: «Не оставил я магнатам и прочему находящемуся здесь шляхетству внушать относительно прохода русских войск, представляя выгоды, которые могут им от этого последовать. От благонамеренной партии никаких затруднений я не находил; противная же и Франции преданная партия рассуждает, что проходом русских войск подастся предлог и прусским войскам войти в Польшу, и потому лучше было бы, если б русские войска, идущие на помощь Австрии и королю польскому, вошли прямо в Пруссию. Эти рассуждения происходят вследствие беспрестанных внушений французского министра Дюрана и прусского секретаря посольства Беноа». Секретарь русского посольства Ржичевский с своей стороны доносил: «Фрaнцузские министры здесь воображают себе, что свободный проход через Польшу русским войскам может быть позволен не иначе как с их согласия; а теперь нечаянно вновь появились французские штуки: вчера примас мне и генералу Веймарну сказывал, что Дюран у него был, и, объявя ему, что русские войска из своих квартир 17 и 18 сентября уже выступили в поход, старался его, примаса, формально склонить к твердому сопротивлению их проходу через Польшу, представляя, что этот проход может привести в движение и Оттоманскую Порту. Так как об этом разговоре сейчас же распространились слухи по Варшаве, то Дюран поспешил объясниться с примасом, говоря, что он, примас, его не понял; но примас отвечал, что хорошо понял».

Австрийский посланник Эстергази также толковал в Петербурге, что лучше было бы не касаться Польши; с другой стороны, представлял, чтоб в договор об оборонительном союзе между Россиею и Франциею не вносить пункта об обязательстве Франции помогать России против турок. По этому поводу в конференции 26 сентября было постановлено: «Дугласу не в виде жалобы, но как бы конфиденциально сообщить о происшедшем в Варшаве между Дюраном и примасом и прибавить, что хотя при русском дворе этому и не верят, однако при нынешних обстоятельствах и при начатии важных переговоров о союзе интерес и честь его двора требуют происшедшее в Варшаве поправить таким поступком, который мог бы между поляками уничтожить мнение, будто Дюран действительно склонял примаса противиться пропуску русских войск; необходимо, чтоб он, Дуглас, будучи очевидным свидетелем, как мнения императрицы согласны с мнениями его двора, сделал бы французским министрам в Константинополе, и Варшаве внушения, чтоб они согласовались во всем с русскими там министрами. Австрийскому послу графу Эстергази канцлер должен объявить, что русские войска действительно уже выступают за границу; что же касается исключения Порты из союзного договора между Россиею и Франциею, то это пункт самый важный в целом трактате, и такое исключение было бы вредно венскому двору, ибо если Порта будет благодарна за это русскому и французскому дворам, то тем более будет раздражена против венского двора, зачем она не исключена в договоре между ним и Россиею. Это исключение будет иметь такой вид, что малейшее неудовольствие Порты может колебать самые торжественные трактаты, а это может придать ей только больше гордости; тогда как, сохраняя твердость, можно было бы Порте прямо объявить, что простой оборонительный союз не может быть никому никогда предосудителен и всякое против него огорчение может показывать только дурные намерения. Что же касается прохода русских войск через Польшу, то нельзя скрыть, что такое усильное домогательство, чтоб русские войска как можно менее или вовсе не захватывали Польши, возбуждает здесь подозрение, не думают ли, что русские войска направятся на Краков или куда-нибудь в глубь Польши. Мнение императрицы еще в начале лета было предовольно объяснено: ее величество непоколебимо пребывает в этом мнении и до сих пор; король прусский походом своим, правда, предупредил, но нисколько не разрушил предложенных мер, напротив, еще усилил их необходимость. Опасение, чтоб проходом русских войск через Польшу не возбудить там смут, конфедерации или не подать повод королю прусскому самому делать то же, – такое опасение можно сравнить с опасением тех неудобств, какие могут явиться при проходе французских войск через вольные имперские земли на помощь императрице-королеве, но с тою разницей, что король прусский с большим правом мог бы противиться этому проходу и возбуждать против него других князей. Нельзя ручаться, чтоб он по примеру русских войск не вступил в Польшу; но для этого все равно, какую бы часть Польши здешние войска в походе своем ни захватили; если ему только предлог надобен, то к этому и одной мили довольно. Наконец, сами поляки только будут рады проходу русских войск».

Действительно, польские вельможи: каштелян краковский граф Понятовский, гетман коронный граф Браницкий, князья Чарторыйские – канцлер литовский и воевода русский, великий маршал коронный граф Белинский и литовский граф Огинский, воевода мазовецкий Руджинский, воевода люблинский князь Любомирский, бискуп краковский Залуский, бискуп киевский Солтык – на формальное требование Веймарна о пропуске русских войск объявили, что хотя такое дозволение может быть дано не иначе как всею республикою, т. е. на сейме, и потому они с своей стороны ни позволять, ни препятствовать не могут, однако каждый из них, как частный человек, будет очень рад проходу русских войск, особенно при объявленном уверении, что и при этом проходе, как при прежнем, будет соблюдаться строгая дисциплина и уплата за все наличными деньгами; и хотя области республики и находятся в опасности, что при случае такого прохода и прусское войско может в них вступить, как объявил Бенуа, однако они питают твердую надежду, что императрица изволит принять меры, чтоб польские области не подверглись никакому вреду. Паны изъявили при этом глубочайшую благодарность за внимание, которым императрица почтила республику этим формальным требованием дозволения, тогда как этого требования не сделано от венского двора, на помощь которому и будут проходить русские войска; паны заявили свое неудовольствие против венского двора и за то, что в Варшаве нет от него ни министра, ни резидента, ни даже поверенного в делах, но все дипломатические дела отправляются женщиною, вдовою умершего резидента Киннера. Так как венский двор никогда не имел большого попечения о польских делах, то вся готовность, какую они рады показать в случае прохода русских войск через Польшу, будет относиться не к венскому двору, но будет данью признательности к русской императрице за ее милостивые попечения о республике.

Почти в то же время Ржичевский писал, что сближение России с Франциею грозит в Польше падением русской партии, потому что французская партия самая сильная, и все, кто держался русских друзей, приступят к ней, как скоро увидят сближение русских министров в Польше с французскими; правда, что партии при этом сольются и члены их будут одинаково называться французскими и русскими друзьями, но только с таким различием, что они будут делать не то, чего Россия от них может требовать спустя долгое или короткое время, а станут делать то, что им Франция будет предписывать, да и двор, естественно, принужден будет последовать большинству и силе.

Между тем Бехтеев, приехавший во Францию в средине лета, встретил здесь странное явление. Он начал дело с министром иностранных дел Рулье; но принц Конти велел сказать ему, что он примется за его дело и станет докладывать королю, причем наказывал, чтоб Рулье никак об этом не узнал, ибо если проведает, то скажет маркизе Помпадур, с которою у него, принца, вражда, и станут препятствовать делу потому только, что не чрез их руки пойдет. Бехтееву показалось это непорядочно, и он не согласился на предложение Конти. Сколько мог Бехтеев заключить из разговоров с ним и министром Рулье, выходило, что министр не знал о первой поездке Дугласа в Россию, а Конти выставлял себя прямо виновником дела. Конти объявил Бехтееву, что он искренно желает лично повергнуть себя к стопам ее величества; соединение России с Франциею считает нужным и существенным делом для прямой пользы обеих держав; намерение его состоит не в том только, чтобы возобновить дружбу и заключить простой договор – союзный или коммерческий; у него есть план самый полезный и достойный обеих держав. Если бы граф Воронцов отписал ему, что желает осуществления этого плана, то он предложил бы об этом королю и, получа от него приказание, тотчас принялся бы за дело и под этим предлогом поехал бы в Россию. Бехтеев отвечал, что императрице очень приятно было слышать о намерении принца посетить Россию, где он будет принят с достойною честию; но что касается его плана, то граф Воронцов не может ничего объявить заранее, не зная, в чем состоит план. Когда разговор коснулся Польши и Бехтеев сказал, что Россия обязана торжественнейшею гарантиею сохранить в целости ее права и вольности, то принц отвечал: «Этой гарантии не может быть противно, если кто-нибудь по законам республики народною любовию и щедростию доставит себе корону; но опыт научил, что надобно заранее соглашаться с Россиею. Я желаю соединить два двора тесным союзом и составить такой план, чтоб Россия на Севере, а Франция здесь влиянием своим внушали почтение всем другим державам». Принц высказал довольно ясно, что договор с венским двором ему не нравится, он держался Пруссии.

С одной стороны, Конти не желал скорого приезда русского знатного посла во Францию и отъезда французского посла в Россию, стремясь захватить дело о союзе в свои руки и вести его согласно своим планам; с другой стороны, австрийский посол Старемберг хлопотал, чтобы русские дела с Франциею шли через его руки. «Я нимало не оказываю, что о том догадываюсь, – писал Бехтеев, – но при случае здешнему министерству не оставляю давать знать, что наш двор не намерен дела свои чрез третьего, но прямо собою производить». К Воронцову Бехтеев писал: «По моему слабому рассуждению, надобно смирить короля прусского, но досадно то, что мы дела свои все под опекою отправляем».

Когда во Франции узнали о вступлении Фридриха II в Саксонию, то Рулье выразил Бехтееву свое удивление, как прусский король отваживается на такие предприятия, имея против себя три самые сильные державы, которые его раздавят. «Действительно, – отвечал Бехтеев, – прусский король не может устоять против трех держав, если они соединятся. Конечно, он полагается на свое коварство и интриги, надеясь с помощию их выиграть время и уничтожить силы императрицы-королевы, прежде чем Россия и Франция соберутся помочь ей». Тут Бехтеев прочел Рулье экстракт из рескрипта, в котором приказывалось ему поставить французскому министерству на вид, что императрица тогда только отвергнет выгодные английские предложения, когда французский король одинаково или еще более будет действовать в русских видах. Рулье отвечал на это в общих выражениях, что король его рад отвечать дружбе императрицы и ждет с часу на час известий о приступлении России к австро-французскому союзу, и при этом распространился о необходимости исключить Турцию из числа держав, против которых Франция должна помогать России. Бехтеев продолжал выставлять коварные поступки прусского короля и как трем державам надобно спешить усмирением такого опасного государя. Ни одна держава не может оставаться равнодушною при таких наглых и несносных поступках его с королем польским, а Франция более других должна принять здесь участие, ибо оскорблена оказанною ей неверностью и обманом, а потом презрением ее предложений. Граф Штаремберг просил Бехтеева сделать французскому министерству внушение о необходимости отозвать французского посла из Берлина, потому что на внушения с русской стороны обратят больше внимания, чем на внушения австрийские; Бехтеев исполнил просьбу и сказал Рулье, что при таком явном пренебрежении, оказанном прусским королем Франции, удивительно, что французский министр до сих пор не отозван из Берлина; это может производить на публику очень дурное впечатление относительно общего дела и очень полезное для короля прусского; особенно при немецких дворах подумают, что Франция несколько бережет прусский двор. Рулье отвечал, что так как Франция не находится в явной войне с Пруссиею, то приличие не позволяло вдруг отозвать посла; но чрез четыре дня пошлется ему указ выехать из Берлина. Рулье сообщил Бехтееву в секрете, что нынешним годом Франция не может послать войска в Богемию, а сделается диверсия, которая Марии-Терезии еще будет полезнее.

Французский посол был отозван из Берлина. Пруссакам во Франции запрещено являться ко двору; Рулье спрашивал у Бехтеева, скоро ли же Россия приступит к Версальскому договору, но тот должен был ему сообщить известие, что французские министры в Константинополе и Варшаве действуют вовсе несогласно с русскими, в Польше побуждают поляков противиться проходу русских войск, раздают деньги; граф Брольи прямо сказал Гроссу в Варшаве, что его двор прежней своей системы в Польше переменить не может и если русское войско пойдет через Польшу, то он, Брольи, принужден будет пресечь доброе согласие с ним, Гроссом. Это сообщение привело Рулье в большое замешательство; он не знал, что отвечать, давал знать, что послы вдруг не могут переменить речи: «Мы не можем вдруг назвать белым то, что вчера называли черным». Но, донося об этом, Бехтеев давал знать императрице, что французский двор поступает без коварства. Маршал граф Белиль уверял Бехтеева, что французские министры при Порте и в Польше действовали так только по недоразумению и что к ним уже послали точные указы внушать полякам, чтобы они согласились на пропуск русских войск через Польшу. То же подтвердил потом и Рулье. 31 декабря Елисавета подписала акт приступления России к Версальскому договору между Франциею и Австриею с следующим условием: императрица освобождает короля французского от подания ей помощи в случае нападения со стороны Турции или Персии; равномерно французский король не требует помощи императрицы в случае нападения на него в Европе со стороны Англии. Но и тут опять употребили тот же способ, какой был употреблен при заключении субсидного договора с Англиею: подписан был акт, где говорилось, что Франция не помогает России против Турции, но к нему присоединили секретную декларацию, что Россия обязывается помогать Франции против Англии, если последняя нападет на Францию в Европе, а Франция обязывается давать России денежную помощь против Турции. Дуглас сначала не соглашался принять декларацию, но потом принял, когда австрийский посол граф Эстергази стал уверять, что ему по желанию самого французского двора поручено стараться о приискании средства, как бы вознаградить Россию за исключение Порты из договора, и для того именно предлагать денежную помощь.

Итак, Россия обязывалась даже помогать Франции против Англии, если последняя нападет на Францию в Европе. Мы видели, какие закулисные средства употреблял Уильямс, чтоб не допускать Россию до подобных обязательств; теперь взглянем, какие употреблялись им явные средства для этого.

27 апреля Уильямс приехал к канцлеру и в присутствии вице-канцлера представил, что король, его государь, желает только сохранения мира в Европе и в этих единственно видах заключил договор с королем прусским. Теперь, по известиям о военных приготовлениях Франции. Англия имеет право опасаться, что в Европе на нее нападут вдруг в разных местах; есть известие, что Франция предложила Австрии напасть на Силезию в то время, когда она сама нападет на Ганновер и герцогство Клевское, принадлежащее прусскому королю. Английский король, будучи всеми оставлен, полагает всю свою надежду на русскую императрицу, и ему, Уильямсу, поручено просить изъяснения о мнениях ее императ. величества относительно помощи ее на случай нападения на Ганновер и возвратить данную ему здесь секретнейшую декларацию как противную ожиданию королевскому. Договаривая эти последние слова, Уильямс положил декларацию на стол, и, сколько канцлер с вице-канцлером ни уговаривали его взять бумагу назад, он не согласился, объявив, что не хочет потерять головы за ослушание королевским указам. Тогда Бестужев и Воронцов начали ему толковать, что русская декларация сходна с прямым разумом конвенции, напротив, их поведение относительно прусского короля совершенно с нею несходно и Англия не имеет никакого права требовать русской помощи против Франции, если хочет основывать это требование на конвенции, а не на уповании на дружбу императрицы. Уильямс перебивал почти каждое слово, стараясь об одном: чтоб привесть в жалость, выставляя бедственное положение Англии, и наконец сказал почти со слезами, что если Россия не вступится, то Англия совсем пропала.

Так как Уильямс не взял декларации, то ее отправили к русскому в Лондоне посланнику князю Александру Михайловичу Голицыну, сменившему графа Чернышева, чтоб он отдал ее английскому министерству. Голицын от 17 мая донес своему двору, что в Англии чрезвычайное беспокойство по поводу союзного договора между Франциею и Австриею. Герцог Ньюкэстль встретил его вопросом: «Можно ли было ожидать соединения венского двора с французским, нашим открытым неприятелем?» "Не мне судить об этом деле, – отвечал Голицын, – но, кажется, должно было его предвидеть с самого дня заключения вашего договора с прусским королем; союз Австрии с Франциею есть прямое следствие союза Англии с Пруссиею". «Неужели и ваша императрица, – спросил опять Ньюкэстль, – покинет древнего своего союзника, короля великобританского, в таких критических обстоятельствах? Есть известие, что в Петербурге находится посланная от французского двора особа, которая скоро примет на себя публичный характер». Голицын отвечал, что ничего не знает, но что известие очень вероятно. Посланник воспользовался случаем, чтобы внушить, как императрица оскорблена необыкновенным поступком лондонского двора, который без малейшего предварительного сношения заключил союз с прусским королем. «Императрица надеется, – говорил Голицын, – что ввиду вредных от этого последствий ваш двор постарается загладить это дело надлежащею между союзниками доверенностью и, кроме русского союза, не будет искать других, быть может обманчивых. Поступок венского двора есть прямое следствие ваших обязательств с прусским королем, на которого никак нельзя полагаться по указанию опыта». Тут Ньюкэстль перебил речь посланника. «Нельзя думать, – сказал он, – чтоб русский двор был такого мнения». «Позвольте уверить вас, – отвечал Голицын, – что мои поступки всегда согласны с принципами моего двора».

После этого Голицын имел разговор с государственным секретарем по иностранным делам Голдернесом, который начал словами, что по заключении австро-французского союза его британскому величеству остается одна надежда на верность и великодушие русской императрицы, которая исполнит обязательства англо-русского союза, а союз этот Австрия с Франциею будут стараться теперь разрушать; если русская императрица оставит английский двор, то следствием будет его конечная погибель. В руках русской императрицы средства оживотворить английский двор. Хотя теперь и трудно расстроить австро-французский союз, однако императрица может предупредить его вредные следствия, сохраняя постоянно союзническую дружбу с его британским величеством и притом исполнив все принятые с ним обязательства; тогда Англия не будет бояться соединенных сил Австрии и Франции. Есть известия, что та и другая выставляют целью своего союза поддержание римской веры, которой грозит союз протестантских держав. В таких обстоятельствах союз Пруссии очень небесполезен для Англии, и если венский двор нападет на прусского короля, то с здешней стороны нельзя оставить последнего без помощи. Поэтому очень важно знать, чью сторону примет Россия. Если она примет сторону Австрии и Франции против короля великобританского, то погибель английского двора, конечно, неизбежна, ибо против соединенных австрийских, французских и русских сил никто противиться не в состоянии. С этих пор Англия может считаться в Европе американскою державою; она лишится всякого влияния на твердой земле, будучи принуждена запереться на своих островах. Голицын отвечал, что все это передаст своему двору.

12 августа происходила конференция Уильямса в доме вице-канцлера. Английский посланник объявил указ своего короля предложить русскому двору уплату ста тысяч фунтов стерлингов по силе конвенции и прибавить, что русский двор по принятии этих денег отнюдь ни к чему обязан не будет, а королю это будет особенно приятно, отказ же в принятии денег он примет за явное отречение от его дружбы, да и парламенту об этом иначе объявить нельзя. Король надеется, что он при нынешних столь сумнительных обстоятельствах оставлен не будет, и потому предлагает о вступлении в новые обязательства, особенно относительно защиты ганноверских его земель.

29 августа по болезни канцлера Уильямс явился опять к вице-канцлеру с письмом от английского министра в Берлине Митчеля. В письме говорилось, что король прусский, не довольствуясь двукратным ответом венского двора, велел министру своему потребовать от императрицы-королевы точного ответа, в мире или войне желает она с ним находиться, и что он, король, намерен дожидаться этого ответа при армии своей в Силезии. В то же время Фридрих II велел Митчелю чрез него, Уильямса, представить в Петербурге, чтоб русская императрица соизволила принять на себя посредничество в примирении Австрии с Пруссиею, и для того намерен он, король, прислать в Петербург своего министра, если ее величество изъявит на это свое согласие. Воронцов отвечал, что он не в состоянии дать ответа на это предложение, должен сказать только одно, как непонятны и несогласны друг с другом эти прусские поступки: с одной стороны, Фридрих II оскорбляет и порицает оба императорские двора заявлениями, что они заключили против него наступательный союз и наступление с русской стороны только затем не последовало, что русская армия не снабжена людьми и флот не в состоянии действовать; с другой стороны, венскому двору делает сильные угрозы и в то же время здесь просит посредничества и позволения прислать министра. Его прусское величество мог бы быть удостоверен, что императрица такого порицания от него равнодушно терпеть отнюдь не будет и римскую императрицу без помощи не оставит. Уильямс заметил на это, что он обязан был сообщить предложения как посол государя, находящегося в дружбе и с Россиею, и с Пруссиею, но как частный человек он не может похвалить поступок короля прусского. В конференции 2 сентября положено было дать такой ответ Уильямсу относительно прусского предложения: «Императрица, будучи сама оскорблена королем прусским и в то же время пребывая в наитеснейшем союзе с императрицею-королевою, находит несогласным с своим великодушием и справедливостью принять посредничество между Австриею и Пруссиею. Ее величество оставляет прекращение этих ссор собственному решению обеих держав, сама будет довольствоваться точным исполнением принятых ею с венским двором обязательств».

7 сентября Уильямс был приглашен на конференцию к канцлеру в присутствии вице-канцлера, где был ему сообщен этот ответ; что же касается до его предложения принять субсидные деньги, то ему дано знать, что прием денег отлагается до того времени, пока князь Голицын не пришлет точного ответа английских министров, какого рода будут новые предложенные ими соглашения с Россиею. 30 октября Уильямс опять приезжал к канцлеру и сильно хвастался милостивым приемом, который он получил от императрицы третьего дня в доме вице-канцлера; потом распространился о желании прусского короля помириться с Россиею. Вскорости после его отъезда приехал к канцлеру голландский посланник Шварц, только что возвратившийся в Петербург; Бестужев спросил у него, верны ли известия, будто прусские войска намерены напасть на Курляндию. Шварц отвечал, что действительно дорогою слышал от многих прусских офицеров, что еще в нынешнем месяце они вступят в Курляндию, чтоб овладеть Либавою и захватить в ней русские магазины; этот город им нужен и для того, чтоб удобнее препятствовать проходу русских галер; Шварц прибавил, что, по его наблюдениям, курляндцы желают вступления пруссаков в их землю.

Через день, 1 ноября, Уильямс приехал к вице-канцлеру и начал говорить, что так как от войны между королем прусским и римскою императрицею, кроме лютейших бедствий, ничего ожидать нельзя, то для предупреждения этого зла, угрожающего всей Европе, остается одно средство: чтоб императрица Елисавета со стороны Марии-Терезии, а король английский со стороны Фридриха II явились посредниками в примирении воюющих держав; это посредничество он, Уильямс, по указу своего двора и с согласия прусского короля снова предлагает императрице. Это посредничество, продолжал Уильямс, при нынешних трудных обстоятельствах становится тем нужнее, что прусский король, опасаясь сильной диверсии с русской стороны, в отчаянии намерен напасть на русские области, как обстоятельно уведомился он от голландского посланника Шварца. Воронцов ему отвечал, что сам вчера слышал от Шварца о враждебном намерении прусского короля, но в России нисколько этого не боятся; что же касается медиации, то он по болезни своей не может сам доложить императрице, а сообщит канцлеру, причем Воронцов спросил посла: имеет ли он от прусского короля полномочие для предъявления порученной ему комиссии? Уильямс отвечал, что теперь не имеет, но может очень скоро получить, как только увидит склонность русского двора к начатию этого дела.

От Воронцова посол отправился к Бестужеву и объявил, что он сейчас был у вице-канцлера с предложением медиации, принятие которой послужит к славе императрицы, потому что не она начинает дело, а король прусский ищет ее дружбы. Канцлер сказал ему на это, что после недавнего и очень ясного ответа императрицы на такое же его предложение он, канцлер, не может донести ей о повторении предложения. Уильямс отвечал, что и он делает предложение не как министр, ибо не хочет в другой раз получить такого же отказа. Так сообщил о своем разговоре канцлер; но вот какое письмо прислал на другой день Уильямс Воронцову: «Я готов сдержать свое слово во всем, что вам вчера обещал. От вас поехал я к канцлеру, и он меня обнадежил, что предложит императрице о медиации. Перечитав опять вчера вечером разные письма Митчеля, я считаю долгом дать вам знать, что король прусский дерется только для получения мира и для безопасности своих областей; я уверяю вас честным словом и уполномочен объявить, что его прусское величество ничего так не желает, как восстановления доброго согласия и искреннейшей дружбы с вашею августейшею самодержицею. Так как теперь каждая минута важна, так как все находится в движении, то я третьего дня отправил курьера в прусский лагерь; содержание моей депеши не совсем будет приятно прусскому королю, ибо я уведомляю его об отъезде фельдмаршала Апраксина к войску. Итак, если преблагий Бог вдохнет мирные чувства ее величеству, то по тысяче причин было бы полезно, чтоб я был о том как можно скорое уведомлен».

На предложение посредничества императрица велела дать Уильямсу такой ответ: «Когда уже на первое господина посла предложение о медиации сказано, что ее император, величество такого поступка от его превосходительства не ожидала, то теперь легко ему самому рассудить, что усильное того ж предложения министерству ее императ. величества вновь учиненное повторение еще удивительнее того ее императ. величеству показалось, ибо ее величество справедливо ожидала большего к оказанной своей единожды воле уважения. Ее императ. величество повелевает потому его превосходительству объявить, что как в прежнем ответе объявленные ее высочайшие намерения непоколебимы, так дальнейшее о медиации упоминание более выслушивано не будет. Употребленные ж его превосходительством угрозы, что король прусский сам войска ее импер. величества атакует, служит токмо к ослаблению его предложений, к утверждению, буде можно, еще больше ее императ. величества в своих намерениях, ко оправданию оных пред целым светом и к обвинению пред оным короля прусского».

После этого Уильямсу не оставалось более ничего, как собираться к отъезду из России: здесь им были недовольны, и английское министерство не могло получить высокого понятия о его способностях, когда он так долго вводил его в заблуждение, утверждая в своих донесениях, что и канцлер, и вице-канцлер за английский союз, что всех можно подкупить, и вообще доставлены неверные известия. Только в конце года он уведомил, что ход дела зависит от одной воли и эта воля непоколебима. В конференции, писал Уильямс, великий князь начал было говорить против сближения с Франциею и приступления к Версальскому договору, но императрица сказала ему: «Что сделано, то сделано по моему приказанию, и я не хочу, чтоб об этом рассуждали». Великий князь отвечал: «В таком случае мне остается только молчать и повиноваться».

Перемена отношений России к Англии и Франции, разумеется, должна была сильно отозваться в шведских отношениях.

От 2 февраля Панин сообщил о впечатлении, какое произведено было в Стокгольме известием об англо-прусской конвенции: «Великое изумление, в каком вдруг увидели министерство, возбудило во всей публике крайнее любопытство. Невозможно описать действия этой новости в преданных Франции людях. Они целый день по всем публичным местам проклинали короля прусского». Между тем господствующая на сейме сенатская партия сильно действовала против короля и людей, ему преданных. Один из последних, молодой граф Горн, был отправлен королем в Петербург с известием о кончине матери королевской, герцогини голштинской, которая постоянно получала пенсию от русского двора. Сенатская партия начала повсюду разглашать, что Горн отправлен просить помощи для введения самодержавия. С изъявлением соболезнования о кончине королевской матери отправлен был из Петербурга в Стокгольм граф Ягужинский, по поводу которого канцлер Бестужев писал Панину: «Вы, чаю, и без меня ведаете, что он зять его превосходительству Ив. Ив. Шувалову: я рекомендую и прошу ваше превосходительство показать ему там вашу благосклонность, дружбу и всякие учтивости не только по тому одному, что Иван Иванович мне особливый приятель, но наипаче для того, что, когда вы ему о ваших собственных нуждах и прошениях внушите, я по возвращении его сюда в том для вас с лучшим успехом трудиться надеюсь». На это Панин отвечал: «Граф Ягужинский живет в моем доме и своею свитою оный преисполнил; по повелению вашего высоко-графского сиятельства я всевозможнейше стараюся его угостить, и, правда, он сам по себе видится быть тихий и добрый; но, сколь притом приметить возможно, ему предписана против меня великая в речах скромность; и при первой почте он мне объявил, что сам ко двору доносить будет о своей комиссии, после чего ни о чем до того касающемся ко мне не отзывался, и всю свою мне неизвестную корреспонденцию производит переводчик Бартеломанов, который пред моими подчиненными часто показывает свое любопытство о моих здесь обращениях, а наипаче о корреспонденции с вашим высокографским сиятельством».

Весть о восстановлении дипломатических сношений России с Франциею произвела в Стокгольме впечатление, какого, по словам Панина, описать было невозможно: «Одни чрезвычайно торжествуют, а другие с такою же неумеренностию упадают, третьи боятся своим делам дальних из того следствий, все же купно ни о чем другом не говорят ни в публике, ни приватно». Панин дал знать Бестужеву, что сенатор Гепкен, ссылаясь на донесения шведского посла в Петербурге Поссе, внушает королю и другим, что не канцлер, а вице-канцлер Воронцов ведет переговоры с Дугласом, отчего в конференции противная Бестужеву партия получила верх; следствием будет выезд Уильямса из Петербурга, обессиление Бестужева и восстановление французского влияния.

От 14 июня Панин сообщил об открытии в Стокгольме страшного заговора, следствием чего были аресты, пытки и сильное волнение народа. Главами заговора оказывались члены придворной партии гофмаршал граф Горн и граф Браге. Король объявил в Сенате, что он не принимал никакого участия в заговоре; несмотря на то что приверженцы противной партии кричали на площадях, что надобно короля свести с престола и возвести наследного принца или по крайней мере выслать из государства королеву. По получении этого известия канцлер Бестужев по приказанию императрицы написал Панину, чтоб он никоим образом не вмешивался в дело; если же король или королева станут жаловаться на свое стесненное положение, то может их уверить, что императрица не оставит их без помощи, лишь бы остались нетронутыми установленная форма правления и вольность чинов государственных. Горн и Браге погибли на эшафоте; так как они в своих показаниях оговорили королеву, то упсальский архиепископ с двумя епископами отправлены были к ней для религиозного увещания. Королева на это увещание дала им письменный ответ: «Мне приятны ваши увещания, на которые, по вашим словам, подвигла вас ревность к Божией славе, ко благу отечества и ко спасению души моей; я постараюсь следовать вашим советам и надеюсь успеть в том с Вышнею помощию, причем объявляю, что сильно осуждаю опасный заговор, недавно составленный и благовременно открытый милостию Божиею». После этого к лежащему в лихорадке королю явилась депутация государственных чинов с сильными выговорами за его и супруги его поведение относительно Сената и за последний заговор, которым узел союза между королем и нациею разорван и может быть восстановлен только подписанием нового акта королевского обещания.

От смут в шведском правительстве посланник должен был обращаться к собственным делам. «Ягужинский, – писал Панин канцлеру, – несумненно под руководством скаредного Бартеломанова наставлен был рассмотреть мои дела, яко единственно пристрастием моей к вам преданности производимые, и досконально разведать о моей с вами и с бароном Корфом корреспонденции (неприятелем которого Бартеломанов себя и поручика Левашова объявляет за то, что он (Корф) их яко российских благородных особ достойно не почитал), причем они оба себе ожидали скорого определения на мое место. Но как он, граф Ягужинский, последним стережен ни был, чтобы не дал мне своей доверенности, однако же, наконец, ощутительно увидел его черное сердце, мерзкое высокомерие и весьма малый смысл и способность, что ему открыло глаза во многих ему данных предрассуждениях, и теперь по последней мере, что до начал дел вообще и особливо здесь касается, принял со всем столько другого понятия, сколько достанет силы его молодости, еже несумненно ваше высокографское сиятельство приметить изволите из того, как он, возвратясь, отзываться будет. Правда, я в нем со всем истребить не могу предуверения, будто б ваше высокографское сиятельство ему недоброжелательны; он на протекцию вице-канцлера больше, нежели на чью другую, полагается; но притом ныне находится в несказанном удивлении, как его сиятельство с своею прозорливостью столько допустил, по его слову, себя обморочить таким скаредным простяком, каков Бартеломанов, которого будто б он, вице-канцлер, почитает первым в способности изо всех коллежских служителей. Наконец, милостивый государь, он мне в конфиденцию открыл, как вице-канцлер, ему приказав меня обнадежить о непременной его ко мне милости, поручил притом неприметно мне дать выразуметь, будто бы он причину имел сомневаться, что я его не счисляю между моими милостивцами, в чем, может быть, я других допускаю себя проводить, и что он весьма желает мне служить, лишь бы я мои желания ему показал. На такие милостивые диспозиции я учинил взаимное внушение, что я в приватном моем поведении не имели не имею случаев кого-либо против себя раздражить, следовательно, тем меньше могу сумневаться о доброжелании его сиятельства; милостивцев же себе одними мне порученными делами искал и ищу, а ежели в некоторых из них я столько был несчастлив, что его сиятельство апробации не удостоился, то и тут ожидаю от его справедливости, что он вину искать будет в ошибке моей доброй совести, внутреннего удостоверения и чести, откуда все мои началы и сентименты беру и на них до тех пор твердо полагаюся, покамест инако уверен найдуся, а мое в свете бытие столь низко почитаю, что не могу себе представить, кому бы была нужда меня проводить. Впрочем, что мне до услуг касается, мои обстоятельства всем известны, и ежели я чему достоин, то его сиятельство не погрешит пред своею честью и меня того не лишит, я же в себе таких достоинств не нахожу, чтоб самому искать воспользоваться его ко мне милостью».

В начале сентября Панин представил Ягужинского королю на прощальную аудиенцию. Адольф-Фридрих, поручая Ягужинскому передать императрице обычные приветствия, сделал это со слезами на глазах. Панин при этом счел «долгом человечества и благопристойности» уверить короля в теплом участии, какое принимает императрица в его печальном положении. Король послал сказать в Сенат, что намерен пожаловать графу Ягужинскому свой портрет равной цены с теми, какие даются министра второго ранга, притом табакерку с часами. Сенат отвечал, что так как он весь предмет поручения Ягужинского не может почитать государственным делом, то и на подарки не может употреблять коронной казны. Король опять послал сказать Сенату, что у него не было намерения требовать денег из государственной казны, но только желал знать, одобряет ли Сенат такой подарок. Сенат, отвечал, что государство, не принимая участия в деле, по которому прислан Ягужинский, не имеет причины давать тут советы его величеству. Панин писал императрице, что, по его мнению, надобно оказывать совершенное презрение к таким скаредным ухваткам злонамеренной партии.

Скоро, впрочем, Панин должен был отозваться с удовольствием о шведском министерстве, именно по поводу вступления Фридриха II в Саксонию. «Надлежит, – писал Панин, – здешнему министерству отдать справедливость, что оно внутренно совершенно признает непорядок и несправедливость короля прусского; сенатор Гепкен говорил мне смеясь: чудный это государь! Он уверен, что и потомки будут с удивлением читать о его разумном, умеренном и щедром поведении в Саксонии. Я, продолжал Гепкен, сердечно желаю поскорее услыхать о вступлении наших войск в прусские области; это будет самый действительный способ потушить военный огонь».

Между тем английское министерство по внушению Фридриха II представило князю Голицыну о надобности со стороны России сделать что-нибудь в пользу утесненного Сенатом шведского короля; прусский король желает знать, сделает ли что-нибудь Россия, и если сделает, то и он поступит по ее примеру. В Петербурге посмотрели на это как «на вымысел и покушение» прусского короля, который старается чем бы то ни было занять Россию, чтоб самому быть безопаснее с ее стороны. В то же время Дуглас сообщил, что, если верить слухам, король прусский имел большое участие во всем, что происходит в Швеции, и что при таких обстоятельствах всего лучше решение императрицы подать шведским чинам совет не заводить дела далеко; его король уверен, что императрица не отступит от этого решения в таком чисто домашнем шведском деле. Дугласу отвечали, что если король прусский и не имел прежде участия в шведских событиях, то можно с уверенностию сказать, что он желал совершенно другого окончания этих событий. Императрица желает удержать на шведском престоле короля, возведение которого стоило ей целой Финляндии; но в то же время она желает, чтоб это соседственное и дружественное государство ненарушимо пользовалось всеми своими правами; поэтому императрица, естественно, желает, чтоб тамошнее неприятное дело скоро и благополучно окончилось, и признает полезным, чтоб и французский двор с своей стороны подал шведским чинам такой же совет, именно дела далеко не заводить и, содержа королевскую власть в ее законных пределах, не пренебрегать личным уважением к королю. На этом основании Панин получил указ действовать согласно с французским министром, когда искусно выведает от него, что он получил от своего двора указ действовать заодно с русским министром. Но когда Панин начал выведывать об этом у французского посла Давренкура, тот отвечал, что последовавшим заключением сейма дела совершенно окончены, почему он передает на собственное рассуждение Панина, могут ли они с приличием и не имея никакой новой побудительной причины начать говорить о таком предмете, которого уже более нет, тем более что шведские министры заклинали его не вмешиваться в их домашние дела, если не хочет у государственных чинов потерять своего и двора своего кредита; по окончании сейма нет более признаков, чтоб король потерпел какие-нибудь неприятности, разве прусский король что-нибудь затеет.

В конце года Панин имел с Давренкуром другое объяснение. Русский двор принял предложение венского двора склонять Швецию сделать диверсию, нападши на владения прусского короля, и Панину поручено было действовать вместе с австрийским и французским министрами. На спрос Панина, получил ли он от своего двора инструкцию по этому делу, Давренкур отвечал, что не получал и думает, что едва ли Швеции возможно напасть на прусского короля, не рискуя потерять свою Померанию; что он настаивает теперь на одно – на объявление со стороны Швеции на имперском сейме, что она будет стоять за сохранение Вестфальского договора в пользу обиженных дворов вместе с Франциею, которая поручилась за сохранение Вестфальского договора. «Этим объявлением, – говорил Давренкур, – Швеция будет принуждена принять вместе с союзными державами ближайшие меры».

Панин подчинялся новому положению дел, происшедшему от сближения с Франциею; иначе поступил русский министр в Копенгагене барон Корф, который, подобно канцлеру Бестужеву, не мог сдружиться с мыслью о французском союзе. От 11 декабря коллегия Иностранных дел получила такой указ: «Из реляций посланника нашего Корфа с немалым удивлением усмотрели мы нескладное его толкование и предъявляемые странные опасения и следствия, кои будто от намеряемой Франциею и по трактатам должной посылки помощи императрице-королеве и другим атакованным имперским чинам произойти, нынешнюю войну всеобщею учинить и европейское равновесие совсем испровергнуть могут. Сие наше удивление тем более становится, что он еще притом выхваляет предосторожность тех дворов, которые французских предложений о вступлении с сею короною в тесные обязательства не приняли, но трактаты свои с древними союзниками исполняют, представляя, притом некстати, наитеснейшее соединение трех северных дворов, дабы тем Францию от мнимого им доставления себе европейского перевеса удержать, но в то же время угрожая, что о сем соединении до прекращения шлезвиг-голштинских распрей и помышлять нельзя. А как ему о восстановленном между нами и Франциею добром согласии, равно как и о назначенных для вящего того утверждения взаимных посольствах, уведомление подано, более же того, учиненные нами противу короля прусского всем светом справедливо выхваляемые декларации известны, следовательно, и о намерениях наших генерально при нынешних обстоятельствах не скрыто, то коллегия Иностранных дел собою найдет, коль нужно, помянутому посланнику нашему Корфу заслуженный его смелостью выговор учинить».

Со стороны северных держав нельзя было ожидать помехи в предстоящей борьбе; опаснее казалась Турция, на которую, как мы видели, Фридрих II обратил прежде всего внимание, ища средств отвлечь русские силы от Пруссии. От 9 марта Обрезков писал: «Неожиданное заключение оборонительного договора между прусским и английским королями французскому послу и его шайке смертельный удар нанесло; для уменьшения горести нашли один способ – отрицание, что этому быть нельзя, а если что и постановлено, то только для невпущения вспомогательного русского войска в Германию; но здешняя публика на этот раз в обман не дастся; турецкое министерство с несказанным удивлением услыхало об этом происшествии и поздравляет себя, что не заключило союза с прусским королем; если он так подшутил над Францией, своей искренней приятельницей, то чего бы не сделал против Порты?»

От 6 июля Обрезков писал, что когда Порта узнала о заключении союзного договора между Австриею и Франциею, то верховный визирь приказал рейс-ефенди принять сообщения об этом от посланников с полным равнодушием, не показывая ни удивления, ни досады, ни удовольствия. В самом же деле этот союз тревожил Порту, ибо она видела здесь измену со стороны Франции, которая сближалась с постоянным врагом Порты. Рейс-ефенди приказал переводчику Порты спросить у австрийского переводчика: куда девались их ежечасные отзывы, что Франция – вероломная, злая и жаждущая только волнений держава, на которую ни в чем положиться нельзя? Французский посланник, заметив досаду Порты, начал внушать турецким министрам, что дружба с Портою будет всегда у Франции на первом плане, какие бы договоры ни были заключены с другими державами, и договор с венским двором нисколько не касается Порты, а только европейских держав. Несмотря на эти уверения, Порта не смягчилась и решилась ласкать английского посла, а если и Россия будет увлечена Австриею во французский союз, то искать дружбы с прусским королем.

При таких натянутых обстоятельствах считали нужным соблюдать большую осторожность в отношениях к славянским подданным Порты. В апреле месяце вице-канцлер граф Воронцов получил письмо от черногорского митрополита Василия Петровича, в котором тот уведомлял его, что в 1755 году турки и венециане напали с двух сторон на Черную Гору, и хотя черногорцы одержали над турками победу, много их побили, троих начальников взяли живых и повесили, однако на весну враги снова собираются войною на Черную Гору. «Мы, – писал митрополит, – ниоткуда не чаем помощи, кроме Бога и сильного российского скипетра. Плачет бедная Сербия, Болгария, Македония, рыдает Албания в страхе, чтоб не пала Черная Гора; уже Далмация пала и благочестия лишается, будучи напоена униатством; Герцеговина стонет под ногами турецкими. Если Черная Гора будет освобождена, то все к нам пристанут; если же турки Черною Горою завладеют, то христианство во всех упомянутых землях, конечно, исчезнет». «От таких неприятелей, – отвечал Воронцов, – вашему обществу надобно быть всегда в осторожности, не делая им, однако, никакого озлобления, чтоб они не имели причины на вас жаловаться Порте; что же касается защиты Черной Горы от турецких войск, то при надежном случае не оставим сделать представление в пользу черногорского народа как Порте, так и Венецианской республике». К Обрезкову был отправлен секретнейший рескрипт, в котором говорилось: «Что касается защиты черногорцев при Порте, то хотя в нынешнее время, когда мы заняты на другой стороне, формально и с надлежащею твердостью приступить к ней и нельзя, однако, чтоб не привести черногорцев в отчаяние, надобно вам, хотя стороною, сделать все возможное в их пользу; наперед посоветовавшись с переводчиком Порты как с единоверным, постарайтесь исходатайствовать облегчение этому единоверному и усердному к нам народу и давайте знать им тайно обо всем, что будет делаться относительно их при Порте, чтоб они не были застигнуты врасплох. У венецианского посла настойте, чтоб он писал своему правительству о прекращении обид черногорцам, а во взаимных жалобах сделан был бы полюбовный разбор, за что Россия будет очень благодарна венецианскому Сенату».

Обрезков начал разговор о черногорцах с переводчиком Порты, но тот отвечал, что ему вмешаться в это дело без явной опасности никак нельзя, потому что вследствие беспрестанных нападений черногорцев на соседние турецкие области Порта твердо решила наказать их и поусмирить; еще менее может он советовать Обрезкову обратиться к Порте с заступничеством, ибо это заступничество ускорит гибель не только черногорцев, но и всех православных, находящихся под игом турецким; ничто не может быть для Порты чувствительнее, а для бедных православных опаснее, как если русская императрица явится покровительницею последних. Этим турка, как заснувшего льва, можно разбудить. «Я, – продолжал переводчик, – по христианству и справедливой ненависти к варварам должен объявить, что лучший способ к их ослаблению и искоренению – это не подавать им причины к войне; хотя бы война была для них несчастна, однако военный дух, который служит основанием этой сильной империи, возбудится и придут турки в прежнюю ярость и свирепство; тогда как, живя в настоящей тишине и безопасности, год от году ослабевают, потому что управление у них самое оплошное и слабое, нет ни порядка, ни надлежащего послушания, и если еще несколько лет так будет, то империя эта, бывшая страшилищем всего света, подломится и повалится от своей собственной тягости, как ветхая храмина. О Турции нельзя судить по европейским державам, которые обыкновенно в войне разоряются, а в мире оправляются и усиливаются; у турок диаметрально противоположное: они в войне оживляются, а в мире ослабевают, потому что начало и основание их есть оружие; выпусти его из рук, они не знают, за что ухватиться, и бьются как рыба на земле». Обрезков возражал, что между греками и черногорцами большая разница: греки завоеванные, а черногорцы народ независимый, и потому заступничество за них не может возбудить подозрения. «Вы ошибаетесь, – отвечал переводчик, – турки и черногорцев считают своими подданными на том основании, что они зависели от Сербского королевства, завоеванного турками; многие из них, признавая власть Порты, платят ей дань, остальных же, которые живут в неприступных горах и до которых добраться трудно, турки считают отпадшими, подобно майнотам, с которыми Порта ведет войны, иногда удачные, иногда неудачные, но никто их независимыми не признает. Если бы Россия имела дело с каким-нибудь живущим в ней магометанским народом, а Порта стала бы за него заступаться, то, конечно, русскому двору было бы это неприятно». Описав этот разговор. Обрезков прибавляет: «По такому его, переводчика Порты, предъявлению, в коем я по скудоумному моему рассуждению много основательности и резонабельности нахожу, я прямо отзываться удерживаюсь, под рукою же делаю, сколько возможности моей есть, чтоб им какое-нибудь вспоможение подать, имея, однако ж, притом надлежащую осторожность, чтоб не открылось мое за них заступление». Осенью движение русских войск через Польшу повело к объяснениям с Портою, которая предъявила желание, чтоб этого не было. Обрезков отвечал решительно, что императрица непременно подаст помощь своим союзникам и движение русского войска через Польшу происходит не для завоевания ее или отторжения некоторых ее областей, но единственно для подания помощи союзникам. Избавление польского короля не может быть неприятно Порте, которая, конечно, не останется равнодушною, когда Польша достанется брату прусского короля и Турция получит вероломного соседа, презирающего все самые торжественные договоры. Порта не отвечала на это ничего. Поведение Порты пока не подавало еще повода к серьезным опасениям, и потому считали возможным ограничиться приказанием гетману Разумовскому выехать из Петербурга в Малороссию для наблюдения за безопасностью южных границ. В рескрипте к нему из конференции 12 ноября говорилось: «Малороссия по причине близкого соседства Оттоманской Порты и подвластных ей татар, особенно же своевольства запорожских козаков, которые всегда вместо укрепления соседственной дружбы и согласия подают повод к неприятным жалобам, заслуживает наибольшего внимания».

Войска двигались не на юг, а на запад, чтоб через польские владения вступить в Пруссию; но кто же будет ими предводительствовать?

5 сентября, в день именин императрицы, пожалованы были обер-егермейстер граф Алексей Разумовский, генерал-прокурор князь Трубецкой и генерал-аншефы Бутурлин и Апраксин в генерал-фельдмаршалы, адмирал князь Михайла Голицын в генерал-адмиралы; Разумовскому и Трубецкому назначено оставаться в прежних должностях, а Бутурлину и Апраксину быть при армии. Но главнокомандующим из них двоих был назначен Степан Федорович Апраксин. Об этом человеке дошли до нас дурные отзывы и от чужих, и от своих. Наружность Апраксина, его чрезмерная тучность, изнеженность не говорили в его пользу; его прямо упрекали в трусости, потому что в ссоре с гетманом Разумовским тот сильно прибил его, и Апраксин не потребовал у него удовлетворения по западному обычаю. Ничтожное участие в турецкой войне, разумеется, не давало ему права быть главнокомандующим в войне против первого полководца времени, каким считался Фридрих II. Мы видим, что венский двор указывал на отсутствие искусных генералов в русском войске, и это указание было справедливо. Причина заключалась в том, что в царствование Анны было забыто правило Петра Великого воспитывать войною своих русских генералов, не давая фельдмаршальских мест иностранцам; вместо Шереметевых, Меншиковых, Голицыных и Долгоруких явились Минихи и Леси. Как ни оправдывался Миних в упреке, что не давал хода русским людям, действительность подтверждает упрек: его военная деятельность оказалась совершенно бесплодною относительно образования русских генералов. В начале царствования Елисаветы в шведской войне пробавились иностранными генералами, оставшимися от царствования Анны, – Леси и Кейтом. Леси умер в 1751 году. Кейт, как мы видели, во время пребывания своего в Швеции возбудил против себя подозрение в не очень сильной поддержке русских интересов; но скоро явилась и другая причина столкновения. В 1746 году Кейт обратился к канцлеру Бестужеву с просьбою исходатайствовать у императрицы позволение брату его жить в России. Но Бестужев вместо ходатайства представил, что этот брат Кейта – главный заводчик шотландского восстания в пользу Стюартов и если он найдет покровительство у императрицы, то это должно повести к холодности между Россиею и Англиею, которая чрез это получит право давать убежище русским изменникам. Притом подозрительно, не нарочно ли Кейт подослан французами, чтоб именно произвести охлаждение между Россиею и Англиею, ибо странно, зачем ему ехать в Россию, когда он мог жить во Франции или Испании. На этом основании Кейту было отказано в просьбе о брате; он обиделся. Назначен был на помощь союзникам тридцатитысячный корпус, и начальство над ним было поручено князю Репнину. Кейт обиделся, почему не ему, и стал просить увольнения от службы. Тщетно канцлер писал ему, что обижаться нечем. Репнин моложе его, а ему, Кейту, и Леси поручается дело более важное – защищать границы империи; Кейт в 1747 году настоял на своем увольнении, представляя, что он оставляет русскую службу вовсе не по неудовольствию, а потому, что ему необходимо переселиться в Англию; но вместо того он перешел в службу к прусскому королю.

11 октября в ведомостях, которые были отданы под цензуру конференц-секретаря Волкова, появилось известие, что «приготовления к отправлению многочисленной армии на помощь союзникам ее императорского величества с необыкновенною ревностью продолжаются. Несмотря на то что в Риге находится уже весьма знатная часть артиллерии, отправлено туда еще из здешнего арсенала на мореходных судах великое число осадной. В то же время с крайним поспешением на расставленных нарочно по дороге подводах везут из Москвы тридцать новых гаубиц. Главный командир сей армии его превосходительство генерал-фельдмаршал и кавалер Степан Федорович Апраксин к отъезду своему в Ригу находится совсем в готовности, куда отправленный наперед его полевой экипаж уже прибыл. Пребывание же здесь (в Петербурге) его превосходительства походу армии нимало не препятствует. Оная теперь за границу уже действительно выступает; а его превосходительство, будучи здесь, на месте, ближе к получению всевысочайших ее импер. величества резолюций о всем, что к лучшему там многочисленной команды управлению принадлежит, рассылает во всю оную ордеры с столь большим поспешением, а сам всегда довольно скоро к оной прибыть может, ибо нарочные подводы по дороге для его превосходительства расставлены. Прошедшего понедельника имел честь сей фельдмаршал представить ее императ. величеству находящихся здесь доныне господ генералов для прощания, кои потом немедленно каждый к своим полкам отправились. То же и всему прочему генералитету и офицерам накрепко подтверждено немедленно при своих местах быть. Ее импер. величество хотя исполняет уже таким образом сугубо принятые с высокими своими союзниками обязательства, однако ж в предусмотрительном рассуждении, дабы в случае надобности как отправляемую в поход армию усилить, так и обширные границы прикрывать, указала ее величество формировать новый запасный корпус регулярного войска до 30000 человек, и сие весьма важное и великое дело вверить и поручить в полную диспозицию и управление его сиятельства генерал-фельдцейгмейстера и кавалера графа Петра Ивановича Шувалова. Потребные о том указы уже во все места даны, и по учиненному к тому действительно началу от ревности его сиятельства и известной благоразумной диспозиции несумненно надеяться можно, что сей новый, из наилучших войск составленный корпус будущею весною готов будет везде употреблен быть, где всевысочайшая ее импер. величества служба того потребует».

В этих известиях любопытно выражение: «Пребывание же здесь его превосходительства походу армии нимало не препятствует». Хотели успокоить общество, прекратить толки о том, что какая же это война, когда главнокомандующий спокойно живет в Петербурге. Апраксину действительно не хотелось ехать к войску во время болезни Елисаветы, ибо, будучи хорош со всеми, он знал, как война неприятна молодому двору и канцлеру. Апраксин даже присылал спрашивать великую княгиню, ехать ли ему к армии или оставаться, и получил в ответ, что если останется, то это будет знаком его преданности к ней. Апраксин жаловался императрице на плохое состояние войска; Елисавета была этим сильно взволнована и, обратясь к Петру Ив. Шувалову, сказала: «Вы преувеличиваете мои силы в моих глазах: Бога вы не боитесь, что так меня обманываете!» После этого Петр Ив. Шувалов целую неделю не пускал Апраксина говорить с императрицею, и Ив. Ив. Шувалов выговаривал ему, зачем напугал больную Елисавету. Но когда императрица выздоровела, нельзя стало больше медлить.

26 октября Апраксин с фамилиею обедал у императрицы, 28 – у великого князя; вечером того же дня имел приватную аудиенцию у императрицы для принятия последних ее повелений; 30 числа отправился в Ригу к войску; вслед за ним отправился паж, который вручил ему от императрицы дорогой соболий мех с богатою парчою; потом послан был к нему серебряный сервиз в 18 пудов весом. Чтоб русские люди сочувствовали войне как справедливой, с последних нумеров «Петербургских Ведомостей» началось печатание «Писем от партикулярного человека к другу своему о нападении короля прусского на Саксонию», где между прочим говорилось: «Можете ль вы мне изо всей истории хотя один такой пример показать, чтобы самые горшие варвары таких людей до смерти били и землю их разоряли, которые им нимало не противятся? Королю прусскому можно, крайней хитрости слово выискав, такое им разумение с толком дать, какое его величеству самому угодно, только уж состояние дел переменить отнюдь нельзя. Целый свет о делах его не по красным цветам тех слов, которыми он предприятия свои застилает, а по внутреннему качеству и доброте самых действий рассуждать станет; а может статься, что мы еще и такого времени доживем, когда все европейские державы устрашатся видеть такого принца, который под ложными виды и закрытыми намеряется вместо праведных законов такие от себя правила ввести, которые, кроме ненасытного желания и зависти или кроме ложного мнения о славе, другого основания себе не имеют. А сия страсть в таком монархе крайне опасна, который свою власть и силу на зло употребляет. Эта пагубная страсть со временем всеконечно к погибели его приведет».

Начинали войну, но очень хорошо знали, что «деньги суть нерв войны». На фейерверке, сожженном 1 января, был представлен храм, у обоих входов которого стояли на страже: с одной стороны – Сила и Богатство, а с другой – Героическое намерение и Постоянство. Два последние стража представляли твердую решительность Елисаветы подать помощь союзникам и сдержать властолюбивые, опасные и для России замыслы прусского короля. Сознавали, что для выполнения этого намерения необходимы были сила и богатство. Сила представлялась войском, которое уже двинулось к границам, и для пополнения его рядов назначен был рекрутский набор. Оставался последний и чрезвычайно важный страж храма – богатство, финансовые средства для ведения войны. Мы видели, какие меры были приняты для увеличения доходов именно на случай войны. Вычислили, что одна из этих мер, касавшаяся винной продажи, круглым числом приносила прибыли 73643 руб. В апреле для предстоящих воинских расходов выдача прибыльных денег с соляной продажи на уменьшение подушной подати была прекращена. В сентябре Сенат приказал: для нынешней в деньгах надобности наложить на соль по 15 копеек на пуд, а на вино – по 35 копеек на ведро и продавать соль везде, кроме Астрахани и Красного Яра, по 50 копеек пуд, а вино – везде, кроме остзейских губерний, Малой России и Слободских полков, в кружки и чарки по 2 р. 33/2 копейки ведро, а ведрами гривною дешевле. Но на другой день приехал в Сенат Петр Ив. Шувалов, и при подписании журнала решено дополнить: у Архангельска продавать промышленникам соль из казны по 35 копеек пуд. Через месяц по предложению генерал-прокурора Сенат приказал: по нынешней надобности в деньгах собрать из всех городов и выслать в Штатс-контору наличную денежную казну, каких бы сборов ни было, кроме подушных, соляных, винных и положенных на Адмиралтейство. Камер-коллегия доносила, что в 1755 году было продано водки меньше против прежнего на 15299 ведр, а простого вина – на 59077 ведр, пива и меду – больше на 139084 рубля, вообще же против 1749 года выручено от продажи крепких напитков больше на 1402569 рублей. С 1747 года подушной доимки оказалось 582441 рубль 48 3/4 копейки; это по присланным из коллегий и канцелярий ведомостям, а по ведомостям комиссариатским – 431764 рубля 86 1/4 копейки. Кабацких, конских и других пошлин в недоборе с 1730 года оказалось 3268297 рублей 51 1/2 копейки.

Когда по настоящей надобности в деньгах начали думать, как бы сократить расходы, то, вспомнив предложение Петра Ив. Шувалова насчет бесконечно тянущихся комиссий, имели рассуждение в Сенате, что по разным делам для следствия во многих местах учреждены комиссии, которые продолжаются чрезвычайно, отчего виноватые остаются без наказания, а казна несет напрасный убыток, и приказали: комиссиям репортовать в Сенат каждый месяц о том, что в них происходит, и если из репортов хотя мало усмотрено будет напрасное продолжение, то члены комиссии подвергнутся штрафу. Вследствие этого приказания комиссия о раскольниках донесла, что она до сих пор продолжается за неполучением резолюций на посланные ею в Синод представления. Сенат постановил требовать, чтоб Св. Синод соблаговолил дать резолюции.

Хлопотали, чтоб не было проволочки дел в комиссиях, а тут генерал-прокурор предлагает Сенату донесение прокурора Вотчинной коллегии, что он почти ежедневно представляет коллегии о безволокитном решении дел по подаванию голосов без замедления, но его представления не имеют никакого действия; вице-президент Камынин не подает голоса; а если голос и пришлет, то журналов не подписывает, отзываясь болезнью, без его же голоса присутствующие дел не решают. По многим делам явные секретарские к челобитчикам прицепки, а другим поноровки, при докладе следующего в пользу челобитчика не доложит, и по представлениям прокурора ответа у секретаря не берется; журналы и определения долгое время не сочиняются; по одному делу журнал был написан и отдан секретарю Цурикову, но тот на вопрос прокурора о журнале отвечал, что и журнал, и дело – все он потерял. Та же Вотчинная коллегия чрез несколько времени донесла, что в ней приказных служителей 107 человек, в том числе престарелых и дряхлых – 24, а за таким малолюдством челобитчикам несносная волокита; служители эти содержатся безвыходно; в 1728 году было их более 400 человек, и потому коллегия требовала прибавить по крайней мере еще 100 человек. Сенат приказал исправляться наличными приказными служителями, ибо их из других мест взять нельзя, чтоб и там в делах остановки не сделать.

Позволили себе сделать одну прибавку: по представлению Медицинской канцелярии Сенат велел определить в Москву по немалой обширности города двух докторов – одного при губернской канцелярии, а другого при магистрате – и при губернской канцелярии еще одного лекаря. Надобно было увеличить число медиков, потому что знахари морили народ в Москве; так, было донесено, что священник от Троицы в Серебряниках был болен лихорадкою, знахарь-крестьянин дал ему порошок, от которого священник умер; оказалось, что порошок был из мышьяка.

Два известия относительно почты всего лучше покажут нам положение бедного и малолюдного государства. От Москвы до Саратова была учреждена почта, но указы в Саратов приходили очень медленно: один сенатский указ шел без трех дней два месяца, а другой – полтора месяца. Курьеры жаловались, что на почтовых станах лошадей держат очень худых, так что иные и до половины стана не доходят. Императрица приказала привезти из Москвы в Петербург лучших дьяконов в середу или по крайней мере в четверг на Страшной неделе, и барон Черкасов требовал, чтоб на почтовые подводы подорожных никому ни для каких дел не давали до тех пор, пока дьяконы будут привезены в Петербург.

Кроме траты людей и денег война имела еще ту невыгоду для малолюдного государства, что как скоро войска очищали внутренние области для заграничного похода, то немедленно усиливались разбои. В Петровском и Пензенском уездах разбойники шайками от 60 до 150 человек начали разбивать дома, жечь и резать людей; в Шацком уезде, приехав в Моршу в козачьем и драгунском платье, разбойники напали на Дворцовую контору и пограбили до 2000 рублей. На Оке, выше Нижнего, появились в двух лодках разбойники, до 80 человек с шестью пушками; войско правительства схватилось с ними и потеряло 27 человек убитыми, 5 ранеными, а из разбойников убито было 6 человек; кроме этой шайки плавали еще две лодки с 30 разбойниками в согласии с первою партиею; все они хотели вместе плыть до Астрахани и дорогою разбойничать. Алаторская провинциальная канцелярия доносила, что в городе солдат 96 человек, из которых большая часть стары, дряхлы и увечны, ружья ни одного, пороху, свинцу, шпаг также не имеется, а в марте месяце ночью разбойники напали на провинциальный магистрат и взяли казны 949 рублей. Такие же вести пришли из Шацкой канцелярии. Осенью многочисленные разбойники разграбили вотчину Петра Ив. Шувалова в Московском уезде деревню Чуваксину, крестьян били и жгли.

Кроме борьбы с разбойниками надобилось войско для исполнения печальной обязанности усмирения монастырских крестьян, которые восставали все чаще и чаще. В Шацком уезде возмутились крестьяне Новоспасского монастыря; поехал к ним драгунский капитан с командою. Когда драгуны расположились у монастырского двора, то подле него стали крестьяне, человек 100, и когда капитан объявил им указ о забрании их под караул, то они сказали: «У вас указ воровской, вы, наемщики, взяли деньги». Раздался крик: «Бей всех дубьем!» Ударили всполох, сбежалось крестьян более 1000 человек, бросились на драгун и начали их бить дубьем; капитан вырвался и с четырьмя драгунами ушел в избу; крестьяне начали к ней приступать, бросать в окно жердями и поленьями; капитан выпалил из ружья; крестьяне закричали: «Пужает! ломай избу и зажигай!» Капитан выпалил вторично в окно и одного крестьянина убил наповал; но, видя, что избу ломают, испугался и вышел вон; крестьяне схватили его, били без милости и приковали к ноге убитого им мужика; остальных драгун сковали и посадили при том же мертвом теле; деревенские бабы подходили к драгунам и били их по щекам, а мужчины кричали: «Хотя бы и два полка были присланы, и тут взять себя не дадим».

Команды надобились и для того, чтоб удерживать раскольников от самосожжения. Обыватели разных деревень Чеуского острога собрались в деревню Мальцову к сожжению. Для увещания их отправились томский воевода Бушнев и Чеуского острога управитель Копьев с командою; они нашли девять изб и вокруг них сажени в три палисадник с немалым укреплением. На увещания воеводы и управителя раскольники, запершиеся в этих избах, отвечали: «Мы за веру Христову и за крест двоеперстного сложения собрались страдать и обратиться не желаем»; сказавши это, зажглись, и сгорело мужского и женского пола 172 человека да, сверх того, известные злоучители Семен Шадрин, Федор Немчинов и с ними еще третий, неизвестный злоучитель; только один крестьянин, Кубышев, вылез через забор едва живой, обгорелый.

Надобность в войске заставила обратить особенное внимание на однодворцев, образовавшихся преимущественно из разного названия мелких служилых людей, испомещенных на старых украинских, то есть пограничных с степью, местах. Петр Ив. Шувалов подал в Сенат мнение «О беспорядках, каковы происходят за неимением об однодворцах учреждения». Однодворцы, говорилось в мнении, никому в особливое смотрение не поручены, а находятся в ведомстве у воевод, а каким образом воеводам однодворцев содержать, попечение о них иметь, и от обид защищать, и о распространении их экономии стараться, кроме генеральной воеводской инструкции, ничего не предписано, и сами воеводы надлежащего смотрения за ними, как следует экономам, не имеют, но содержат их, как и прочих уездных жителей, по их поселениям для осмотра и распоряжений не ездят, а некоторые хотя и ездят, но более для своих прихотей, отчего однодворцам от взятия подвод и прочего происходит более разорения, чем пользы. Прошлого 1755 года по просьбам однодворцев о защите их от обид и разорений, причиняемых воеводскими канцеляриями, сыщиковыми командами и вальдмейстерами. Сенат велел определить к ним и к прочим государственным крестьянам особенных управителей по примеру устройства дворцовых волостей; только во все города Воронежской и Белгородской губерний таких управителей на самом деле еще не определено. Потому Шувалов предлагал поручить отправляющемуся в те губернии генералу Ушакову во всех городах по желанию и выбору однодворцев определить управителей из штаб – и обер-офицеров надежных и доброй совести людей, а таких, которые прежде были в губерниях, провинциальных и воеводских канцеляриях и вышли из секретарей и других чинов в штаб – и обер-офицерские ранги, в управители не определять и, кто теперь определен из таких чинов, отрешить, а в помощь городовым управителям в селах и деревнях назначить из отставных унтер-офицеров и капралов или из первостатейных однодворцев людей доброй совести с общего выбора. Сенат согласился.

Малороссия с своим козацким войском также должна была принять участие в войне, хотя ее гетман намеревался играть важную роль в Петербурге не в качестве предводителя козаков, а в качестве гвардейского подполковника. Бессознательно, по личным отношениям Кирилла Разумовский потребовал уничтожения неправильности в отношениях Малороссии к Российской империи: с восстановлением гетманства Малороссия опять подчинена была Иностранной коллегии, подобно калмыкам и киргизам, имевшим своих владельцев. Вражда к президенту Иностранной коллегии великому канцлеру Бестужеву заставила Разумовского просить, чтоб его изъяли из ведомства Иностранной коллегии и перевели в ведомство Сената; императрица исполнила его просьбу. Главную заботу правительства на южной украйне составляли запорожцы. Привыкнув к степному приволью, не зная границ своим владениям, они начали теперь жаловаться, что их теснят. Сенат по поводу этих жалоб приказал перенесть запорожские зимовники, находящиеся по сю сторону речки Самоткани, куда-нибудь в другое место в запорожских же дачах, чтоб никаких ссор, особенно же гайдамацкого воровства, не было, ибо гайдамаки имели здесь пристанище; гетман, потребовавши об этом от кошевого мнения и рассмотря его, представил бы о нем в Сенат с приложением собственного своего мнения. Видя, что вследствие неопределенности границ новые переселенцы придвигаются все ближе и ближе к Сечи, запорожцы просили, чтоб у старосамарских жителей отнято было право владеть местами по реке Самаре и чтоб даны были Запорожскому Войску грамоты на все владеемые им с давних времен земли. Им отвечали, что в Сенате нет точного известия и описания этих земель и что грамоты 1688 года и универсал 1655 года, на которые запорожцы ссылались, не отыскались ни в малороссийских делах в Петербурге, ни в архиве Иностранной коллегии в Москве. Запорожцы писали, что, когда гетман Богдан Хмельницкий поддался под русскую державу, в то время Войско Запорожское владело рекою Днепром от Переволочной и всеми впадающими в Днепр реками, особенно же Самарью и по ней лесами и степями. Это, отвечал Сенат, Войско Запорожское представляет весьма напрасно, потому что, когда гетман Хмельницкий пришел в подданство, в то время все города, села и деревни и Войско Запорожское состояли в одной дирекции гетманской и между Малою Россиею и Войском Запорожским границы не было, но, где были пустые земли, там как запорожским, так и малороссийским козакам не запрещалось держать пасеки, рыбу и зверя ловить, а на Сечи запорожской в то время никаких мест и селений особливых не бывало. Сенат приказал, чтоб гетман, комендант крепости Св. Елисаветы и Запорожское Войско назначили особых людей, которые должны сделать описание всем запорожским землями угодьям, положить на карту и представить в Сенат. В то же время правительство давало чувствовать Запорожью, что полная независимость при выборах должностных лиц не будет им допущена. Гетман донес Сенату, что в Сечи на сходке атаманом определен прежний – Григорий Федоров, а судья, писарь и есаул новые и что эту перемену козаки сделали, не давши знать ему, гетману; он велел кошевому и старшине прислать ответ, на каком основании это сделано. Сенат одобрил распоряжение Разумовского.

На восточной украйне среди магометанского народонаселения сочли нужным сделать такое распоряжение: в Казанской, Воронежской, Нижегородской, Астраханской и Сибирской губерниях, где татары-магометане живут особыми деревнями; если в этих деревнях русских и новокрещен нет, а магометан по нынешней ревизии написано мужеского пола от двух – до трехсот в каждой, позволять в них строить мечети, где нет или были сломаны по указу 1744 года. Если в татарской деревне живут новокрещеные, которых наберется десятая часть, то их всех вывесть в другие деревни и поселить вместе с крещеными; если же в деревне будет новокрещен больше десятой части, то их не переводить, а в этой деревне мечети не строить. Попечитель над новокрещеными статский советник Вячеслов писал, что в Казанской губернии во всех иноверческих деревнях новокрещеные живут с некрещеными, и не только в каждой деревне, но и в одних домах и семьях при отцах некрещеных дети новокрещеные, а в иных дворах отцы новокрещены, а дети иноверцы, отчего происходит немалый соблазн, да и священникам в такие домы для обучения христианскому закону и со всякими требами входить нельзя. Сенат отвечал на это прежним распоряжением: крещеных переселить в другие деревни – христианские, а если крещеных больше десятой части, то вывесть некрещеных в деревни магометанские.

Позволение строить мечети при известных условиях было следствием прошлогоднего бунта башкирцев, которые поднялись под религиозным знаменем, выставляя основною причиною неудовольствия притеснения магометанской вере; главным возмутителем был мулла Батырша. В описываемом году Батырша был наконец пойман с одиннадцатью учениками и отправлен в Тайную канцелярию, где написал любопытный рассказ о своих похождениях. "По окончании моей науки жил я около полутора года в Каннской волости в деревне муллы Илша, а потом восвояси возвратился и в деревне Карыш около шести лет жил, робят обучал и поповскую должность отправлял, о законе Божием толковал. Около здешних мест российские архиереи, попы и другие насильством, нападками, лукавством в христианский закон обращают; за обращенных в христианство магометане должны ясак платить; из казны Господа Бога, из гор и озер, соль брать запретили, из городов покупать принудили. Когда некоторые старшины объявили, что из городов брать соль не желают, то командиры бранили их, по щекам били, за бороду таскали. В город ехать суда просить народ никакой уже надежды не имеет; которое дело можно было в один день кончить, месяц таскали, а которое в месяц можно было кончить, из взяток год продолжали. Некоторые злые старшины с народа взятки брали и, напившись пьяны, людей саблями рубили и много обижали, а когда на них суда просили, то не получали. Во время проезда с делами русских людей битьем, мучением, взятками, воровством неизреченные обиды показаны, излишние подводы требованы, проводников драгуны смертельно бьют. Бедный народ никакой себе надежды не имеет. Народ негодовал, и разнесся слух, что башкирцы Ногайской, Сибирской и Асинской дорог оружие готовят, а зачем – Богу известно. Чтоб проведать о причине, поехал я в Исецкую провинцию в деревню старшины Муслима будто в гости. Жители деревни воздали мне великую честь: из окрестных деревень мулл и других людей призвали, и все, стоя на коленах, поучения мои слушали. Приехали в гости и мещеряки, все напились кумыса допьяна и начали толковать, что соль и звериные ловли им запрещены, неверные русские крестят мусульман в свою веру, от командиров и генералов никакой милости нет и неизреченных тягостей терпеть больше нельзя, хуже что может ли быть, когда из настоящей веры в ложную обращают, ибо каждый человек свою веру любит. Русских, которые насильно из магометанства обращали и мечети разоряли, на весах разума с справедливым золотником надобно судить, так же как и мусульман, которые бы христиан в свою веру привели и церкви разорили, ибо все мы рабы императрицы; когда же государынина милость к рабам неровна будет, то легкомысленные люди рассуждали, что впредь уже ожидать нечего: станем и мы веру их ругать и в свою обращать и имение их грабить. Тайком старшине Муслиму я говорил: «День за день добро ли умножается или зло». Тот отвечал: «Самому тебе известно, от мучения неверных затылок у меня переломился, чтоб Господь Бог и у них затылок переломил и упование их пресек!» Выразумев эти происхождения, начал я писать наставительные и разжигательные письма по силе изображения в книгах наших.

Был у мещеряков старшина Яныш, который никогда Богу не маливался, каждый год с своими сотниками не по очереди людей в поход писал, которые должны были откупаться; вора не судил, истца мириться принуждал, где б ни увидал красивую женщину, насильством блуд чинил, бил людей, которые не хотели идти к нему под суд, а требовали суда ахунов и мулл, судящих по книгам; а если кого надобно было отослать к муллам, то приказывал последним решить дело так, как ему хотелось. Я сужу праведным судом, и за то ученые люди и народ хотели меня сделать ахуном над всеми жителями Сибирской дороги; Яныш противился, но не успел. День за день между народом ведомости и слова умножались, что, как лошадей откормят, народ поднимется. Лето наступило, земля просохла, и указ пришел, чтоб Яныш с командою скоро на коней садился, ибо Ногайской дороги башкирцы встали, так шел бы на них. Я пошел к Янышу с представлением несчастного положения народа, который как птицы, испугавшись кречета, отлететь изготовились. «Все знаю, – отвечал Яныш, – нападки день ото дня умножаются; до сих пор даром или за малые деньги можно было доставать деготь, который для выделки кож употребляли; теперь запретили употреблять деготь, велели из городов рыбий жир брать, а вместо двух рублей двадцать издерживаем. Слух носится, что из правоверных держав должно прибыть войско, тогда и сделаем дело; а теперь одним встать нельзя, будем задавлены множеством русских; башкирцам же ничего не будет; тотчас с женами и дочерьми сядут на лошадей и как ветер перелетят». Я говорил: «Если около нас находящиеся степные и по лесам живущие башкирцы за веру восстанут, то мы, одни мещеряки, из жилища нашего выйти способа не сыщем и драться с многолюдными мусульманами не можем, также и кровь их проливать в книгах наших правила не сыщем». «Если мусульмане усилятся, то мы соединимся с ними, а теперь лучше подождать», – отвечал Яныш. Я побранился с ним за это, назвал его лисицею, наполненною коварством: когда собака ее догоняет, то хвостом и направо, и налево вертит. Яныш говорил мне на это: «Слова твои с книгами и разумом сходны; но у старых людей пословица есть, и та с книгами не сходна, я тебе говорю: потерпи, безвременное дело непристойно бывает; ты своих речей народу не разглашай, ибо народ что мухи – в которую сторону ветер подует, туда и летят». Я решился потерпеть и съездить в Оренбург за вестями; пришел за паспортом к писарю Кузьме; тот в старом паспорте выскреб имя и, написав мое имя, отдал мне; потом попотчивал крепким медом и сказал: слух носится о прибытии войск из правоверных держав и что Россия опасность имеет. На дороге в Оренбург встретил я башкирцев Буржанской волости, которая вся бежала; они говорили: «Злой вор заводский командир имение наше покрал и разграбил, земли и воды наши отнял, жен и дочерей наших пред нашими глазами блудили; волость, не стерпев, заводского командира убила и побежала. Неоднократно народ наш на того заводского командира ездил с жалобою к дьяволу мурзе (генералу Тевкелеву), но никакой пользы не получали» ". По возвращении из Оренбурга Батырша продолжал поджигать своих магометан к бунту; ему дали знать, что русские проведали об этом и хотят его схватить. Батырша бежал с женою, детьми и учениками своими; потом должен был расстаться с семейством и только с одним учеником отправился в Казанский уезд, питаясь милостынею и называясь учеником, муллою его нигде не принимали вследствие запрещения от правительства; целую зиму провел в яме; летом опять пошел за милостынею по деревням; наконец, должен был разлучиться и с последним товарищем, возвратился один домой и тут был пойман.

Хотя, как мы видели, Неплюев писал, что благодаря произведенной им вражде между киргизами и башкирцами России нечего бояться их связи, не все, однако, башкирцы ушли от киргизов и некоторые разбойничали с ними вместе; правительство положило срок их возвращению и все более и более отдаляло этот срок – знак, что желательное возвращение было медленно. Мы видели жалобы Батырши на притеснения; в широких степях русских украйн действительно издавна разнуздывалось своеволие всякого сильного человека еще гораздо больше, чем в центральных областях; но Батырше не следовало бы очень жаловаться на русских, когда он так неосторожно выставил поведение туземного старшины Яныша. Что можно было делать в степях, показывает следующий случай. В Уфимском уезде явился неизвестный человек, который называл себя капитан-поручиком Преображенского полка Александром Петровичем Шуваловым, крестником графа Петра; при нем была татарка, с которою жил как с женою, солдат и денщик; одним разглашал он, будто послан графом Петром Шуваловым для приема земель под медные и железные заводы; другим – будто определен в Уфимский уезд ко всем иноверцам воеводою; иноверцы поверили и приходили к нему с жалобами друг на друга; он их судил и осужденных бил плетьми как следует.

Средняя киргизская орда казалась опасною для сибирских границ, и потому Сенат распорядился, что для успокоения ее генерал Тевкелев должен повидаться с ее ханом Аблай-салтаном, также с тамошнею знатною старшиною и дать доброжелательным двоим старшинам для приласкания их в подарок из казенных вещей каждому рублей на сто. Впрочем, он должен секретно присматривать, не найдет ли какой возможности с русской стороны эту орду привести в несостояние, сколько для того нужно войска употребить и в какое время удобнее произвести это в действие, чтоб впредь от этой орды для сибирского края могла быть отнята вся опасность.

В Сибири убедились печальным опытом, что хлебопашество, заведенное по Иртышской, Колованской и Кузнецкой линиям, служит только в тягость и разорение тамошним городовым козакам, также и крестьянам в убыток. Неплюев был согласен в этом с сибирским губернатором, почему Иностранная коллегия подала мнение, чтоб козаков содержать на жалованье и казенном провианте. Но Сенату жаль было затраченных издержек, и он постановил: хлебопашество вовсе уничтожить не следует, а, чтоб людям дальнейшего отягощения и разорения не было, класть на каждого человека не свыше полуторы десятины и не меньше десятины в каждом поле, а сверх того, кто сколько может.

Не упускали случая поближе познакомиться с Китаем: поручик геодезии Владыкин представил в Сенат от директора китайского каравана Алексея Владыкина и от себя составленную им ландкарту китайских губерний и провинций, также план Пекина; при этом директор Владыкин доносил, что ландкарта и план были получены для срисования из ханской библиотеки, на что издержано серебра 1500 рублей. Сенат велел выдать ему эти 1500 рублей, а карту и план хранить в секретной экспедиции.




ГЛАВА ВТОРАЯ
Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1757 год


Договор России с Австриею 22 января. – Договор Австрии с Франциею 1 мая. – Людовик XV не ратификует секретной русской декларации. – Столкновения России с Франциею по поводу Польши. – Взгляд Бехтеева на отношения союзных дворов. – Назначение М. П. Бестужева-Рюмина послом во Францию; письмо его из Варшавы; приезд его во Францию и первая деятельность. – Маркиз Лопиталь – французский посол в Петербурге. – Начало военных действий. – Прусские шпионы. – Неудовольствия в Петербурге на медленность Апраксина; письмо к нему канцлера Бестужева. – Переход русского войска за границу. – Грос-Егерсдорфская битва. – Отступление Апраксина после победы. – Он сменен Фермором в главном начальстве над армиею. – Сношения с Австриею по поводу гонения на православных в австрийских областях. – Сношения с Англиею, Швециею и Польшею. – Внутренние распоряжения относительно войска и финансов. – Крестьянские волнения. – Состояние дел на украйнах.

 

Зима мешала движению войск, но не мешала дипломатическим приготовлениям к войне. 22 января был заключен в Петербурге новый договор между Россиею и Австриею. Этим договором подтверждался майский договор 1746 года, причем отдельная и секретная статья майского договора становилась основанием настоящего соглашения. Мария-Терезия обязывалась выставлять против Пруссии во все продолжение войны не менее 80000 регулярного войска; Елисавета также – 80000 регулярного войска, кроме того, от 15 до 20 линейных кораблей и по крайней мере 40 галер. Договаривающиеся державы будут сообщать друг другу подробные и точные сведения о состоянии своих войск, перешлются взаимно генералами, которые будут иметь право присутствовать и подавать голоса на военных советах; относительно общего плана военных действий будет взаимное соглашение. Так как прусский король в настоящее время употребляет большую часть своих сил против армии императрицы-королевы, то императрица всероссийская обязывается как можно скорее двинуть свои войска в его владения, причем императрица-королева обязывается занимать прусские войска для содействия операциям русских войск. Обе государыни обязываются не заключать ни мира, ни перемирия с общим неприятелем – королем прусским – без взаимного согласия; они будут вести войну до тех пор, пока императрица-королева не получит в спокойное владение всей Силезии и графства Глац. Спокойствие Европы может быть твердо установлено только тогда, когда у короля прусского отнимутся средства возмущать его: обе императрицы употребят все усилия для оказания человечеству этой услуги, и они будут сноситься об этом со всеми другими державами, которые они увидят к тому расположенными. В отдельных статьях договаривающиеся державы обязывались призывать к союзу других государей, и преимущественно французского короля, потом Швецию и Данию, причем Швеция должна быть вознаграждена соответственно ее участию в войне. Россия и Австрия обязываются употребить все средства не только для возвращения польскому королю Саксонии, но и доставить ему на счет Пруссии приличное вознаграждение за его потери. В отдельной и секретной статье Австрия обязывалась уплачивать ежегодно России по миллиону рублей. Договор был написан на французском языке; но внесено в условия, чтоб этого обстоятельства не считать примером для будущего. Договор подписали: Алексей, граф Бестужев-Рюмин. Михаил, граф Воронцов. Николай, граф Эстергази.

Чтоб отвлечь великого князя Петра Федоровича от короля прусского, Мария-Терезия сочла нужным заключить с ним особый договор, по которому венский двор выплачивал ему 100000 флоринов. Но Кауниц был недоволен и говорил, что эти деньги императрица бросила за окно, потому что великий князь не переменится в своих чувствах к прусскому королю. Марии-Терезии можно было согласиться на ежегодную уплату России миллиона рублей, потому что в новом договоре, заключенном ею с Францией 1 мая 1757 года, король обязался выплачивать ей по 12 миллионов гульденов. Король обязывался выплачивать императрице-королеве деньги и помогать ей войском, пока вследствие мира с прусским королем она не приобретет Силезии, графства Глац и княжества Кроссен; курфюрст саксонский получает герцогство Магдебургское; Франция получает от Австрии часть ее Нидерландов, а другая часть отдается зятю короля Людовика XV инфанту испанскому Филиппу.

В договоре между Франциею и Австриею было определено, что обе державы должны получить, если принудят прусского короля к миру; но когда Россия в особой декларации хотела заявить, что она желает приобрести провинцию Пруссию, которую променяет Польше на Курляндию, то Мария-Терезия сильно воспротивилась этой декларации. Эстергази представлял Воронцову, что императрица-королева готова доставить России не только Пруссию, но и большие приобретения, причем данное уже ею слово больше силы и действия иметь будет, чем глухое постановление, в общих выражениях заключающееся; если это постановление и секрет выйдут наружу, то Франция станет подозревать оба двора и не доверять им, а прусский король, Польша и другие державы станут по всему свету распространять нарекания. Но дело в том, что венский двор уже дал знать Франции о русских требованиях и из Франции пришел совет – отвечать России, что еще не время делать Франции предложение о русских требованиях; причем французский посол в Вене получил от своего двора внушение, что венский двор ошибается, если благоприятствует увеличению России в соседстве Германии; венский двор, быть может, первый будет в этом раскаиваться. На своем донесении императрице о внушениях Эстергази Воронцов заметил: «По моему слабейшему мнению, для нынешних деликатных и весьма сумнительных обращений дел, кажется, можно безо всякого предосуждения на сие желание венского двора поступить, ибо когда Бог благословит оружие российское и завоевана будет Пруссия и другие области короля прусского, то можно будет при примирении общем по тогдашним обстоятельствам в награждение убытков с нашей стороны Курляндию или город Данциг за собою удержать или какие другие авантажи получить». Дело было отложено до более благоприятных обстоятельств.

Мы видели, что в самом конце 1756 года и Елисавета приступила к первому Версальскому договору, но с особенным условием относительно Турции и Англии. Бехтеев должен был объяснить французскому министерству, что в России медлили с приступлением к Версальскому договору, желая не только восстановить доброе согласие, но и положить ему непоколебимое основание, и потому заботились именно об этом, а не об одной форме; если бы в договоре исключена была, с одной стороны, Англия, а с другой – Турция, то этот договор был бы просто восстановлением дружбы, ибо Англия относительно Франции, а Турция относительно России суть единственные державы, от которых можно ожидать нарушения мира.

Но Бехтеев дал знать Воронцову, что нельзя описать, как секретнейшая декларация прискорбна французскому двору. Он считает это дело нечестным и подозревает канцлера, что он нарочно его устроил, желая или поссорить Францию с Портою, или произвести холодность между Франциею и Россиею. Рулье выразил опасение, чтоб Бестужев не приказал нарочно сообщить декларацию Порте. «Вице-канцлер Воронцов, как честный человек, этого бы не сделал», – говорил Рулье. На Дугласа страшно раздражены, всю вину складывают на него. Рулье даже решился сказать Бехтееву, что, таким образом, нельзя иметь никакого дела с русским двором.

Официально Бехтеев доносил 8 февраля 1757 года, что акт приступления был ратификован, но ратификовать декларацию не согласились. Король выразился, что «не может согласиться на этот прекрасный секретный акт, который Дуглас имел глупость подписать». Рулье объявил Бехтееву решительно, что и политические причины, и собственный интерес Франции не позволяют этого: при нынешних обстоятельствах надобно удержать Порту от соединения с Англиею и прусским королем, не потерять при ней своего кредита и не уничтожить французской торговли в Леванте. Порта сильно встревожилась, узнавши о Версальском договоре и особенно о приступлении к нему России; успокоить ее можно было одним обнадеживанием, что она в акте этого приступления именно будет исключена, и обнадеживание было дано. После этого было бы противно обычаю и праводушию короля заключать вдруг два акта об одном деле, прямо друг другу противоречащие, и как во Франции ни уверены в сохранении тайны (хотя редко бывает, чтоб самый секретный параграф не выходил наружу), однако такой поступок тайною оправдан не будет; поэтому его величество король надеется на известное праводушие и проницание императрицы: от нее не скроется справедливость причин, не дозволяющих ратификовать декларацию, как это ни прискорбно французскому правительству.

«И подлинно, – писал Бехтеев, – французский двор приведен в великую печаль и смущение: с одной стороны, он связан данным Порте обнадеживанием, с другой – чувствует неприятные следствия отказа в ратификации. Министерство сильно досадует на графа Эстергази, на Дугласа и графа Штаремберга; на первого за то, что принудил Дугласа к подписанию декларации; на графа Штаремберга за то, что недовольно точно истолковал мнения французского правительства, которое на него в этом деле положилось; о Дугласе Рулье отзывался с великим неудовольствием. В заключение Рулье просил меня уверить высочайший двор, что, несмотря на это неприятное происшествие, король искренно желает большого утверждения благополучно возобновленной дружбы и обнадеживает, что происшедшая неприятность нисколько не воспрепятствует ему вместе с Россиею принять меры для удовлетворения венского и саксонского дворов относительно короля прусского».

Но кроме Турции Польша также представляла сильные поводы к неприятностям, потому что Франция боялась, чтоб русская партия в Польше не усилилась благодаря вступлению русского войска в эту страну; ясный признак усиления русской партии, т. е. партии Чарторыйских, французский двор видел в назначении племянника Чарторыйских и друга Уильямса Станислава Понятовского польским уполномоченным в Петербург; тщетно Август III успокаивал французский двор; тщетно Бехтеев уверял Рулье, что с Понятовского взято честное слово держаться настоящей политической системы, и если в поведении его окажется хотя что-нибудь противное, то король немедленно отзовет его; Рулье повторял одно: что Понятовский был друг Уильямса. Рулье передал Бехтееву записку, в которой говорилось, что французский король признает необходимость похода русских войск через польские земли, но необходимо предупредить могущие произойти из этого вредные следствия. Нет сомнения, что поляки, приверженные к России, замышляют конфедерацию, надеясь на подкрепление ее со стороны русских генералов, которые будут начальствовать войском в Польше, надеясь, что и одно присутствие русской армии, если б она не принимала никакого участия в польских делах, доставит им большую силу; а противники их, которые имеют прибежище к французскому двору, принуждены были бы созвать свою конфедерацию, а может быть, захотели бы и предупредить врагов. Так как поход русских войск чрез Польшу имеет целью подать как можно скорее помощь королю польскому вступлением в области его врага, то французский двор признавал и признает за лучшее, чтоб русское войско шло в Пруссию из Курляндии, захватив малую часть Самогитии; но если оба императорские двора признают необходимым, чтоб русское войско шло другим путем через Польшу, то французский двор для сохранения тишины в Польше и для успокоения турок может согласиться на это с одним условием: чтоб русское войско шло через Польшу со всевозможною поспешностью, с наблюдением наистрожайшей дисциплины и платя за все исправно. Потом французский двор признает необходимым, чтоб прежде вступления русских войск в Польшу русские министры в Варшаве устно и письменно объявили, что войска императрицы при проходе через Польшу не намерены ни под каким видом мешаться во внутренние дела республики и что все будет оставлено как теперь, особенно дело острожской ординации. Россия должна употребить все свое влияние, чтоб удержать своих приверженцев от конфедерации, и не должна ни под каким видом вступаться в частные ссоры польских вельмож. Французский король с своей стороны готов дать такую же декларацию для показания полякам, что они не могут ожидать от него никакой помощи для заведения в республике смуты и для воспрепятствования походу русских войск.

Бехтеев, возвращая записку Рулье и поблагодаря за предварительное ее сообщение, заметил, что излишне требовать обнадеживаний в таком деле, которого императрица сама более всего желает, именно сохранения тишины в Польше. Записка эта служила бы только доказательством, что коварные внушения недоброжелательных людей, старающихся возбудить недоверие между двумя дворами, взяли верх, что французский двор подозревает, будто императрица намерена подкреплять какую-то конфедерацию. Подобная записка была бы неприятна русскому двору, а может быть, подтвердила бы все те известия о недружественных поступках и отзывах французских министров в Варшаве и Константинополе, чему до сих пор императрица не верила. Не только нет ни малейшей нужды в требуемых формальных декларациях, но французский двор и не имеет никакой законной причины их требовать; несогласно с достоинством обоих дворов поступать так формально по желанию нескольких беспокойных поляков, которых ничем нельзя удовольствовать, и если французский двор будет их слушать, то часто принужден будет требовать подобных деклараций, тогда как очень легко избежать всяких неприятностей и без деклараций: пусть только министры союзных дворов прилагают общее старание содержать поляков при доброй системе, поступая во всем согласно.

«Виновник всему этому делу, – писал Бехтеев, – это французский министр в Варшаве граф Брольи, слывущий здесь знатоком польских дел. Глава французской партии в Польше – гетман коронный, почему и войска республики во власти этой партии, и она сильнее всех, и если она будет знать, что никто за других не вступится, то первая начнет всех других притеснять и тем заведет беспокойство в республике. Граф Брольи – человек очень беспокойный, любит предписывать законы и все переворачивать по своим мыслям; по природной же своей остроте и быстроте разума в состоянии выдумать множество способов для подкрепления своих мнений».

Бехтеев, посланный во Францию для установления дружественных отношений между нею и Россиею, считавшихся естественными и необходимыми вследствие перемены политических обстоятельств, – Бехтеев не позволил себе, однако, увлечься своим положением, глядел трезво и осторожно. Он писал Воронцову: «Вся сила состоит в маркизе Помпадур по чрезмерной милости и доверенности к ней королевской. То бесспорно, что она имеет весьма проницательный и прехитрый разум. Маршал Белиль, невзирая на глубокую старость, имеет свежий разум и память. В речах более сокращен, нежели плодовит, мысли весьма ясны, изображает их столь внятно и связно, что очень легко понять его мнение; одну погрешность ему приписуют – страсть к присовокуплению богатства, притом почитают его за человека, который похлебству и лицемерию наилучше умеет дать вид искренности. Аббат Бернис – человек острый, воображение имеет весьма живо, довольно учен и сведущ в делах, сладкоречив, любит светское житье и веселья; он был знаком маркизе, когда она была мадам Тирольи; он в великой бедности делывал для нее стишки и был соучастником в веселиях. Достигнув благополучия, она произвела его мало-помалу, так сказать, из ничего даже до чина статского министра. Можно сказать, что он ее тайный советник. По иностранным делам сии два министра, будучи в великом кредите у маркизы, наибольше силы имеют, почему и все чужестранные министры к ним адресуются. Господину Рулье иногда сие немило, но не смеет против того явно досадовать, опасаясь потерять первое место. По всему кажется, нельзя больше дворам в дружбе быть, как здешний и венский. Сие и нынешнее особливое здешнего двора усердие о интересах венского должно приписывать двум главным причинам: кредиту маркизы и поманке к приобретению новых областей. Но только одна маркиза и аббат Бернис, поставляя себя творцами сея системы, стараются оную сутенировать; прочие министры тому следуют и, пока оные две особы в силе будут, тому следовать будут. Генерально же весь народ поныне аустрийцев не любит. Явным негодованием отзываются, что войска и иждивения тратятся на вспоможение древнему их неприятелю. Венский двор думает, что много здешний уловил. Кажется, здешнее министерство непрозорливо, но заведенная издревле машина так тверда, что трудно ее испортить. В самом деле, Франция великую пользу в нынешних обстоятельствах находит. Ее вид всегда был обессилить аустрийский дом и приобретать мало-помалу Нидерланды; она, может быть, то получает, а за то дает ему Силезию, собственное его имение. Итак, Франция всегда с выигрышем остается. Притом сама неохотно уже видит силы короля прусского, который, будучи протестантской веры, зачинает собою в Германии властвовать и кредит ее (Франции) разделять, а со временем ей столько же или еще больше опасным быть может, как и австрийский дом, которого она по меньшей мере турками воздерживать могла.

По всем обстоятельствам видно, что министерству здешнему внушают, якобы Франции никакой пользы нет в обязательствах с Россиею, а только быть в доброй дружбе. Министерство, по слабости своей, однако ж, боясь и угождая маркизе, которая весьма склонна к венскому двору, оное мнение здесь принимает. Сего ради старался граф Старенберг всю негоциацию окончить до прибытия послов без содействия и всех других дворов, хотя о их интересах тут же трактовано; и так не оставлено им как единое приступление и принятие. Сию политику Россия могла простить венскому двору, и поперечить ему не надобно было. Общее дело требовало каким бы то ни было образом Францию серьезно ввести в игру против короля прусского для приведения сего государя в настоящие границы, в чем главный вид России состоит. Теперь она уже введена, и России надлежит необходимо действовать самой у здешнего двора.

Все ныне воюющие державы против короля прусского по побеждении оного обнадежены о выигрыше, а именно: Аустрия, как неправо обиженная сторона, бесспорно, берет обратно Силезию и по праву завоевания, и как отнятое у ней имение. Франция спорить не будет получить за то Нидерланды, что она себе формально трактатом обещала. Швеция берет назад от неприятеля также землю, которая ей принадлежала и на которую она еще претензию имеет. Сверх того, три главные союзника о том предупреждены и не токмо оное ей сами обещали, но и формально трактатом в том обязались. Итак, сии три пункта между союзниками предварительно решены, и при генеральном примирении некому в том спорить. Только будет затруднение одной России в одержании того, что она от нынешней войны себе обещает, а именно сверх обессиления короля прусского приобретение себе Курляндии. Правда, постановлено о том с венским двором, но другие союзники, кои как главные державы при замирении будут, о том не знают. Правильно могут тогда говорить, что они чужим добром распоряжать права не имеют и не должны, но паче, имея с Польшею обязательства, всячески Россию от того отвращать станут. Может Россия предъявлять, что она Польше уступит за то Пруссию. На то нетрудно ответствовать, что Россия на Пруссию и на завоевание областей короля прусского права не имеет, потому что она, яко ауксилиарная держава и по обязательствам с аустрийским и саксонским домами, войну производила. Все тогда, наскучив войною, получая то, что всякий желал, а венский двор первый, выдадут Россию и не похотят для нее одной замирения остановить; напротив того, ежели бы Россия поупрямилась удержать Пруссию, то оставят ее одну; а по политическому резону надобно думать, что Швеция, которой не должно совсем доверять, явно против того деклароваться может, да и для принуждения к тому России она в состоянии против ее поднять поляков и турков, внушая им только, что Россия без всякого права хочет завладеть у республики Курляндиею, собственною ее землею. Необходимо надобно: первое, чтоб Россия при добрых успехах оружия сама объявила войну королю прусскому, к чему суть законные причины. Второе, снестись с Франциею и с Швециею и формально постановить, что ежели Россия завоюет Пруссию (провинцию), то по замирении обязуется ее отдать Польше, с тем чтоб России награждены были употребленные на войну иждивения и убытки, о чем оставляется России трактовать и соглашаться с республикою».

10 июня приехал в Версаль полномочный русский посол граф Михайла Петрович Бестужев-Рюмин. В 1755 году дряхлый, больной Бестужев был вызван в Петербург из Дрездена, где оставил жену в сильной чахотке. Несмотря на то, он сам вызвался ехать послом во Францию письмом к Воронцову: «Ваше сиятельство достойным инструментом были примирения нашего двора с французским, еже к немалой нашей славе и чести приписуется; да соизволите же быть достойным инструментом и в назначении туда посла. Сия дистинкция во особливое удовольствие мне будет, и кредит ваш при французском дворе тем более умножится, когда ваш поверенный друг и слуга туда назначен будет».

Бестужева назначили, и легко понять, как должен был отнестись к этому назначению братец-канцлер. Братья соблюдали наружные приличия, бывали друг у друга: Михаил Петрович однажды обедал у канцлера, но по поводу этого обеда Уильямс острил: «Можно себе представить, как был весел этот обед: если б на столе было молоко, то оно бы свернулось от этих двух физиономий».

Бестужев поехал во Францию через Варшаву и воспользовался случаем написать отсюда императрице о неприятном ему Гроссе: «При прощании моем с здешними вельможами и другими чинами они почти единогласно и прямо мне отзывались, что русский двор много теряет, имея здесь посланником своим Гросса, самого чудного человека, который все полезные дела портит своими странными поступками, особенно неуважением к магнатам, чему в республике быть вовсе некстати, ибо там надобно по наружности со всеми приятельски обходиться и стараться ласкою приклонить всякого к своей стороне. Притом он вовсе не знает здешней системы и держится одних князей Чарторыйских, которые, злясь на графа Брюля, что они теперь не в такой силе, как прежде были, что не от их рекомендации зависит пожалование в чины и награждение староствами, враждебно относятся к своему двору и, по-видимому передавшись тайно прусскому двору, действуют согласно с поверенным прусского короля в Варшаве Бенуа. Гросс, слепо пристав к их стороне, грозит их неприятелям покровительством России, под которым находятся Чарторыйские, вследствие чего великий гетман коронный и другие вельможи пристали одни к французской, а другие к прусской партии. Видя неспособность Гросса и невоздержность в речах, видя, что он не может хранить тайны, никто не имеет к нему ни малейшей доверенности, все им гнушаются и избегают его общества, а какое от этого бесславие России, изобразить нельзя».

Бестужеву было поручено склонять польских панов, чтоб Польша также объявила войну Фридриху II, вступившись за своего короля; но старания его были напрасны, и он писал Воронцову: «Поляков я и сам ныне возненавидел, и дельно, что вы их не любите; я их пикировал славою и честью и собственным их интересом, чтоб они королю своему помогли: могут при сем случае все пруссы себе достать; представлял им пример короля Яна Собеского, когда он под Вену ходил против турок, какую тогда польская нация славу и честь себе получила. Ничто не успевает, но только злости свои между собою продолжают. И то им представлял, что когда король прусский в намерениях своих успех получит, то им первым достанется, ответ их был: Россия сама до того не допустит. Народ чудной: для своих интересов всякие низости делать готов, ноги обнимать и руки целовать».

На дороге Бестужев съехался с умирающею женою, выгнанною из Саксонии прусским нашествием, и, сам больной, привез ее умирать в Париж. Несмотря на то, Бехтеев так описывал поведение Бестужева на приеме у короля: «Его сиятельство, невзирая на многие попытки от подводителя посольского, во всем по благорассудку своему с достоинством, принадлежащим своему характеру, поступал, не давая себя оглушить многословием здешним. Впрочем, мне казалось, что он шел на аудиенцию и говорил смелее самих тех прочих и с такою осанкою, что нарадоваться довольно не мог то видеть и слышать при том рассуждения французов».

В Версале Бестужеву было легче говорить о польских делах, потому что он имел дело уже не с Рулье, находившимся под влиянием Брольи, а с новым министром, известным уже нам аббатом Берни. Бестужеву удалось убедить Берни, что нельзя верить всем вестям из Польши как по характеру поляков, так и по характеру Брольи и при настоящих отношениях нельзя мешать существенного с несущественным, прусского дела с польским. В Петербурге Дугласу было решительно объявлено, что требуемая его двором декларация нисколько не сходна с достоинством императрицы, что король сам ясно усмотрит, если отвергнет всякие коварные внушения беспокойных людей и положится на добрую веру ее величества.

В соответствие Бестужеву одновременно был отправлен в Петербург послом маркиз Лопиталь. Бехтеев описывал его так: «Он роста видного, чаю, за 50 лет, человек, кажется, предобрый, сам просился в сие посольство и с охотою едет к нам». Но о дворянах посольства Бехтеев отозвался к Воронцову не очень лестно: «Когда мне их представляли, то я не знал, что делать. Не можете поверить, как мало сведущи здесь о нас. Причина тому, что мало или почти никого из дворянства здешнего у нас не было, а только подлые или по меньшей мере самые бедные, не выключая и тех, которые министрами были и которые за собственную досаду или в оправдание своих худых поступков, сколько можно, худые мнения об нас подали, так что, кроме ученых и у дел находящихся (да и то не все), прочие французы, особливо знатные, думают, что французу у нас надобно умереть с голоду и с холоду. Трудно у них из головы вынуть это затверделое мнение при роскошах, в которых дворянство здесь погружено, и при малом понятии, которое оно вообще имеет о других землях».

Между тем как немыслимый прежде союз трех великих континентальных держав – России, Австрии и Франции – затягивался в Париже и Петербурге, виновник этого союза общий враг Фридрих II в апреле месяце открыл кампанию вторжением своих войск в Богемию. После кровопролитного сражения у Праги урон в обоих войсках оказался одинаков; в июне в битве при Колине Фридрих потерпел поражение, вследствие чего принужден был очистить Богемию.

Австрийцы исполнили договор: заняли главное прусское войско; надобно было русским исполнить свое обязательство – войти в это самое время в прусские владения. В феврале к фельдмаршалу Апраксину в Ригу приехал австрийский генерал С. Андрэ, назначенный по договору состоять при русском войске с правом голоса на военных советах. Апраксин писал о С. Андрэ: «Что касается до поступков сего приезжего, то оный изрядных сентиментов, немалого военного искусства и постоянный человек быть видится. Он мне изъяснился, что по состоянию, в каком ныне неприятель находится, его всемерно всею силою в способное время атаковать надобно и раздроблять армию отнюдь не надлежит, дабы ему над корпусами к поиску способа не подать, ибо он привык сперва разбитием отдаленных корпусов главную армию в бессилие приводить, присовокупя к тому точно сии слова, что с сим гордым неприятелем игрушки (разумея разделение корпусов) употреблять не надобно, но или силою действовать, или ничего не употреблять». Апраксин тут же узнал, что гордый неприятель употребляет и другие средства кроме разбития отдельных корпусов. При главнокомандующем в Риге для секретных дел находился асессор Веселицкий, родом черногорец, который разобрал шифрованные письма подполковника лифляндца Блома. Блом вследствие этого был схвачен и показал: в 1753 году он хотел перейти в прусскую службу и для получения отпуска объявил, что в Пруссии его ждет наследство. Он подал просьбу Фридриху II, но ему отвечали, что принять в службу его нельзя по причине старости, ибо ему уже 73 года. Когда он сбирался уехать из Потсдама, пришел к нему известный Манштейн и удержал его; а потом капитан Винтерфельд сделал ему предложение – не покидая русской службы, быть прусским шпионом с жалованьем по 180 червонных. Обязанность его состояла в присылке известий о русских полках, о рекрутских наборах, о разных движениях войск. Письма адресовались в Берлин на имя прокуратора Беренса под видом, что переписка идет по поводу тяжбы о наследстве, а вместо Беренса получал их Манштейн. Когда Блом был в Потсдаме, то фельдмаршал Кейт, генерал Винтерфельд и особенно Манштейн наведывались у него: где находится принц Иван, здоров ли он и не женат ли? Действительно ли принцесса Анна умерла, и не было ли вместо нее выставлено тело какой-нибудь другой женщины? Жив ли и здоров ли Бирон? Жив ли Миних? Блом слышал, как Кейт, Винтерфельд, королевский адъютант Будденброк и полковник Манштейн читали письмо на французском языке, полученное Кейтом из России, где говорилось, что между знатнейшими господами в Петербурге происходят великие несогласия, что кредит канцлера очень упал; прибавлено было также известие о деле полковника Олица с крестьянами. Кейт читал письмо, закрывши подпись рукою. Кейт, по уверению Блома, почти каждую почту получал письма из России с точными известиями о всех происшествиях. Блом в своей переписке употреблял условный язык. 50 овец означало 50000 рекрут, под быками разумелась кавалерия и т. п.

Уже в начале года в Петербурге были недовольны медленностью Апраксина. Канцлера Бестужева очень беспокоило это неудовольствие: значение его, видимо, понизилось, он был окружен сильными и торжествующими врагами; Апраксин оставался у него единственный друг с важным значением; успех Апраксина на войне был чрезвычайно выгоден для Бестужева; неудача Апраксина лишала канцлера последней опоры; притом канцлер мог бояться, что враги припишут его внушениям медленность фельдмаршала. Все это заставляло Бестужева торопить Апраксина, Апраксин сердился: добрый человек и уже немолодой (54 лет), мирный фельдмаршал (хотя и казавшийся более воинственным, чем два другие мирные фельдмаршалы – Разумовский и Трубецкой), любивший со всеми жить дружно и жить покойно, весело и роскошно, Апраксин вовсе не хотел торопиться походом. Он имел основание надеяться, что дело не дойдет до настоящей войны, что все ограничится таким же походом, каковы были походы на запад вспомогательных русских отрядов при императрице Анне и недавно при Елисавете, прогулки для возбуждения страха и ускорения мира. Кроме того, молодой двор был против войны, а идти наперекор наследнику престола и его супруге далеко не входило в планы Апраксина, да и приятель умница-канцлер на стороне молодого двора, и при прощаньи сказал, чтоб в поход не выступать до тех пор, пока все будет к нему приготовлено. Апраксин думал, что далеко еще не все приготовлено, что надобно долго и много готовиться, чтоб успешно биться с первым полководцем времени и с его образцово устроенным войском; хорошо, как австрийцы его задержат; если он обратится с главными силами против русского войска, помогут ли тогда австрийцы? Их медленность известна, и теперь двигаются ли они? С чего же канцлер взял торопить русское войско к выступлению в поход зимою, не дождавшись, что там будет у прусского короля с австрийцами? 17 февраля Апраксин пишет к Бестужеву в сильном волнении, говорит, что откажется от начальства войском, жаловался на австрийцев и оканчивал вопросом, не переменил ли канцлер своих мнений, ибо в Петербурге мнения Бестужева были известны ему, Апраксину, и во всем согласны с его собственными. Это письмо Апраксин отправил с доверенным человеком генерал-квартирмейстером Веймарном, чтоб тот хорошенько разведал у канцлера, в чем дело, зачем его так торопят. Бестужев отвечал с Веймарном, что Апраксин, по его мнению, не имеет никаких причин к неудовольствию. «Поныне еще не отказано ни одно ваше представление. Были, правда, некоторые и отчасти строгие понуждения, но ваше превосходительство приметить изволите, что и то предавалось всегда в ваше рассмотрение и волю; а когда вы противу того представляли какие трудности или невозможности, то тотчас получали на то согласование. Справедливо, не можем мы отсюда все так видеть, как ваше превосходительство, но сообщать свои мнения тем не меньше должны. Истинно не имеет здесь никто такого кредита, чьи бы мнения и представления всегда такую скорую апробацию получали. На союзников также жаловаться нельзя: они просят, как нищие милостыни; да, правду сказать, их состояние и жалостно. О ежели б мы на их месте были и такие ж от них обнадеживания имели, какие еще при вашем превосходительстве им даны, то я смело сказать могу, что мы с ними уже поссорились бы. Но их, напротив того, молчание нам внутренне еще больше выговаривает и толь прискорбнее, что сим молчанием не дают нам поводу ни изъясниться, ни оправдаться. А самим нам вызываться истинно не с чем. На другое ж я не имею иного объявить, как крайнее мое прискорбие, что ваше превосходительство о моих сентиментах сомневаетесь. Они неотменны и прежде моей жизни не отменятся. Поставьте их на пробу. Я самую трудную для соблюдения драгоценной мне вашей дружбы выдержу. А между тем не буду спокоен, пока не уверюсь, что ваше превосходительство уверены о истинном усердии и преданности, с коими я есмь».

Вместе с своим письмом Бестужев послал еще письмо великой княгини, в котором она также просила Апраксина не медлить более. Веймарн должен был сказать фельдмаршалу, что письмо великой княгини подлинное, чтоб он ни в чем не сомневался. Апраксин сильно рассердился: он надеялся, что получит чрез Веймарна внушения от Бестужева, согласные с его собственным желанием тянуть время, и обманулся: письмо Екатерины отнимало последнюю надежду. Но с надеждами расставаться тяжело человеку. «Это все канцлеровы финты (выдумки)», – сказал он в сердцах и вынул из шкатулки другое, прежнее письмо Екатерины, сличил – одна рука! Делать было нечего больше. В ответном письме канцлеру он отстранял недоразумение, происшедшее от употреблявшегося тогда иностранного слова сентимент, которое означало и мнение, и чувство; Апраксин в своем прежнем письме под переменою сентиментов канцлера разумел перемену мнений, взглядов, а Бестужев счел это упреком в перемене дружеских чувств.

Только 17 мая Апраксин с главным корпусом перешел литовскую границу из Курляндии под Ямышками и 20 числа был в Шавле. 18 вступил в Литву генерал Василий Абрамович Лопухин. Кавалерия шла под начальством генералов Ливена и графа Румянцева. 4 июня войска вошли в Ковно и здесь оставались до 16 числа, потому что от сильных жаров стало умножаться число больных; кроме того, писал фельдмаршал, по причине трудных и узких дорог многое нужно исправить в обозах и отчасти переменить прежние распоряжения. 19 июня почти уже вся армия была за Неманом, 20 переправился сам фельдмаршал.

Между тем еще прежде, 18 июня, генерал Фермор, шедший из Либавы, где присоединились к нему подвезенные морем полки, переступил прусскую границу, направляясь к Мемелю, и 20 числа начал обстреливать этот город; 24 числа Мемель сдался на условии, чтоб гарнизон был выпущен с оружием.

В Царском Селе 6 июля праздновали взятие Мемеля, отправляли благодарственный молебен «за дарованное от всевышнего благословение в самом начале здешнему оружию»; но это благословение послано было отряду войска, а главная армия с фельдмаршалом Апраксиным не переступала за границы. 15 июля Бестужев опять должен был писать Апраксину: «Беспредельная моя к вашему превосходительству откровенность не позволяет мне от вас скрыть, каким образом здесь генерально весьма сожалеют, что недостаток провианта вашему превосходительству воспрепятствовал в неприятельскую землю и в дело до сих пор вступить, которым обстоятельством господин Левальд (прусский фельдмаршал), пользуясь, уже ретироваться начал. Сие сожаление умножается еще и тем опасением, чтоб он между тем и совсем из Пруссии не ушел, что был бы такою утратою, которая завоеванием Кенигсберга и целой Пруссии награждена быть не могла б и отчего Бог знает какие толкования произошли б. Совершенное мое к вашему превосходительству усердие побуждает меня и то не утаить, что в день конференции на вечер ее императ. величество, вышед в залу, за отсутствием других ко мне, к князь Никите Юрьевичу (Трубецкому), к Александру Борисовичу (Бутурлину) и к князь Михаилу Михайловичу (Голицыну) с великим неудовольствием отзываться изволила, что ваше превосходительство так долго в Польше мешкает».

18 июля идет новое письмо от канцлера к фельдмаршалу: «Должность истинно преданного друга требует от меня вашему превосходительству, хотя с крайним сожалением и в такой же конфиденции, не скрыть, что, несмотря на всю строгость изданного в народе в вашу пользу запретительного указа, медлительство вашего марша, следовательно, и военных операций начинает здесь уже по всему городу вашему превосходительству весьма предосудительные рассуждения производить, кои даже до того простираются, что награждение обещают, кто бы российскую пропавшую армию нашел. Правда, подобные превратные толкования чинятся от незнания встречающихся вашему превосходительству в том затруднений. Но как со всем тем они вашему превосходительству всегда вредят и вредить могут, то я советовал бы, несмотря на подаваемые вам иногда с какой другой стороны в том успокоения, преодолевая по возможности случающиеся трудности, вашими маршем и операциями ускорять и тем самым выше изображенные толкования пресечь и всем рот запереть».

Наконец, от 19 июля было получено известие из главной армии, что она с 14 числа находится при Вержболове, в полумиле только от прусских границ, и дожидается остальных войск, которые за теснотою дорог вместе идти не могли. При публиковании этого известия приложены были причины, почему армия двигалась так медленно: «Великие препятствия и трудности, кои замедлили поход наш до Ковны, не могут никак в сравнение поставлены быть с теми, кои нам от Ковны до сего места преодолевать надлежало. До того места были у нас с великими иждивениями запасенные магазины; и впереди благоразумие и близость прусских войск не дозволили учредить оные. Несносные жары, кои собою поход чинят трудным, лишили нас еще способа получать провиант и фураж водою, ибо оттого реки так обмелели, что суда проходить не могут. Необходимость была свозить к армии провиант на обывательских подводах, что, сколько труда, столько ж и времени требовало».

20 июля главная армия перешла прусские границы, и немедленно начались небольшие стычки с неприятелем, а между тем Фермор из Мемеля занял Тильзит и шел для соединения с фельдмаршалом; всего русского войска, вошедшего в прусские границы, полагалось по спискам до 135000 человек, но в действительности было гораздо менее.

Наконец 28 августа жители Петербурга были разбужены в четыре часа утра пушечною пальбою, насчитали 101 выстрел: накануне в 9 часов вечера в Царское Село, где жила императрица, прискакал с трубящими почтальонами курьер генерал-майор Петр Ив. Панин, привез известие о большой победе, одержанной 19 августа русским войском над прусским фельдмаршалом Левальдом на берегах Прегеля при деревне Грос-Егерсдорф. Апраксин так описывал дело.

17 числа неприятель занял лес не далее мили от русской армии с намерением мешать дальнейшему движению русских и три дня сряду показывал вид, что хочет напасть на них. 19 числа в пятом часу пополуночи, когда русские начали выступать в поход и проходили через лес, неприятель также начал выступать из лесу и приближаться к русским полкам в наилучшем порядке при сильной пушечной пальбе; и через полчаса, приблизясь к русскому фронту, напал «с такою фуриею сперва на левое крыло, а потом и на правое, что писать нельзя». Огонь из мелкого ружья беспрерывно с обеих сторон продолжался около трех часов. «Я признаться должен, – писал Апраксин, – что во все то время, невзирая на мужество и храбрость как генералитета, штаб – и обер-офицеров, так и всех солдат и на великое действо новоизобретенных графом Шуваловым секретных гаубиц (которые толикую пользу приносят, что, конечно, за такой его труд он вашего императ. величества высочайшую милость и награждения заслуживает), о победе ничего решительного предвидеть нельзя было, тем паче что вашего императ. величества славное войско, находясь в марше, за множеством обозов не с такою способностью построено и употреблено быть могло, как того желалось и постановлено было». Несмотря на то, неприятель разбит, рассеян и прогнат легкими войсками через реку Прегель до прежнего его лагеря под Велау. Такой жестокой битвы еще не бывало в Европе, по свидетельству иностранных волонтеров, особенно австрийского фельдмаршала лейтенанта С. Андрэ. С нашей стороны урон еще неизвестен; но считаются между убитыми командовавший левым крылом генерал Василий Лопухин, о котором Апраксин без слез вспомнить не мог, генерал-поручик Зыбин и бригадир Капнист; ранены генерал-лейтенанты Юрий и Матвей Ливены и Матвей Толстой; генерал-майоры – Дебоскет, Вильбуа, Мантейфель, Веймарн и бригадир Племянников; но все неопасно. Неприятель потерял 8 пушек, три гаубицы и 18 полковых пушек, пленных у него взято более 600 человек, в том числе 8 обер-офицеров, дезертиров приведено более 300 человек. О присланном с известием о победе генерал-майоре Панине Апраксин писал, что он был при нем во все время похода дежурным генералом, нес великие труды и много помогал ему, фельдмаршалу, во время сражения: куда сам фельдмаршал поспеть не мог, всюду посылал Панина для уговаривания и ободрения людей, так что тот находился в самом сильном огне. «Да и со временем, – прибавляет Апраксин, – по смелости и храбрости его великим генералом быть может; словом сказать, все вашего императ. величества подданные в вверенной мне армии при сем сражении всякий по своему званию так себя вели, как рабская должность природной их государыни требовала. Волонтеры, а именно князь Репнин и граф Брюс и Апраксин, ревностью и неустрашимостью своею також себя отличали, и потому, повергая весь генералитет (особливо всех молодых генералов, кои истинно весьма храбро поступали и в таком огне были, что под иным лошади по две убито или ранено, а генерал-майор Вильбуа хотя и ранен был в голове, однако до окончания всего дела с лошади не сошел, и обретающегося при мне волонтером голштинской его императ высочества службы поручика Надастия, который так смели храбр и толикую к службе охоту имеет, что не токмо во всех партиях и при авангарде находился, но и везде отлично и неустрашимо поступал), також штаб – и обер-офицеров и все войско к монаршеским вашего императ. величества стопам, препоручаю всевысочайшей материнской щедрости. Чужестранные волонтеры: вначале римско-императорский генерал-фельдмаршал лейтенант барон С. Андрэ с находящимися при нем штаб – и обер-офицерами весьма себя отличил, французские полковники Фитингоф, особливо же Лопиталь и саксонский полковник Ламсдорф с их офицерами також поступками своими храбрыми немалую похвалу заслужили. Что ж до меня принадлежит, то я так, как пред самим Богом, вашему величеству признаюсь, что я в такой грусти сперва находился, когда с такою фуриею и порядком неприятель нас в марше атаковал, что я за обозами вдруг не с тою пользою везде действовать мог, как расположено было, что я в такой огонь себя отваживал, где около меня гвардии сержант Курсель убит и гренадер два человека ранено, вахмейстер гусарский убит и несколько человек офицеров и гусар ранено ж, також и подо мною лошадь – одним словом, в толикой был опасности, что одна только Божия десница меня сохранила, ибо я хотел лучше своею кровью верность свою запечатать, чем неудачу какую видеть».

По характеру нашего сочинения мы не можем входить в подробности военных действий, но мы не можем не упомянуть о рассказе очевидца Болотова, где объясняется и пополняется реляция главнокомандующего. Но при этом мы не должны забывать, что имеем дело с рассказом девятнадцатилетнего офицера, написанным под влиянием последующих действий Апраксина. Сам Болотов предостерегает читателей: «Я наперед вам признаюсь, что мне самому в подробности все при том бывшие обстоятельства неизвестны, хотя я действительно сам при том был и все своими глазами видел. Да и можно ли такому маленькому человеку, каков я тогда был, знать все подробности, происходившие в армии, и когда мне, бывшему тогда по случаю ротным командиром, от места и от роты своей ни на шаг отлучиться было никуда не можно. Армию в походе не инако как с великим и многонародным городом сравнить можно, в котором человеку, находящемуся в одном углу, конечно, всего того в подробности знать не можно, что на другом краю делается».

Несмотря на сознание, что ему, как маленькому человеку, нельзя было всего видеть и знать, Болотов охотно повторяет враждебные толки и слухи об Апраксине, да и вообще смотрит неприязненно почти на всех командиров. Особенно в неприятном свете выставляется один из генерал-аншефов, Георгий Ливен: «Ливен войсками не командовал, а находился при свите фельдмаршальской и придан был ему для совета и властно как в дядьки: странный поистине пример! Как бы то ни было, но он имел во всех операциях военных великое соучастие; мы не покрылись бы толиким стыдом пред всем светом, если б не было при нас сей умницы и сего мнимого философа».

Болотов согласно с реляциею рассказывает, что русская армия выступала в дальнейший поход, ибо не было никакой надежды заставить неприятеля вступить в битву; но пруссаки воспользовались движением русских и соединенным с ним беспорядком вследствие обоза и неровности почвы и напали нечаянно, не давши русским времени выстроиться. Неприятели, говорит Болотов, имели несравненно более выгод, нежели наши. Их атака ведена была порядочным образом, лучшими полками и людьми и по сделанной наперед и правильно наблюдаемой диспозиции. Артиллерия их действовала как надобно; а весь тыл у них был открыт и подкреплен второю линиею и резервами, из которых им ничто не мешало весь урон в первой сражающейся линии вознаграждать ту же минуту свежими людьми; такую же возможность имели они снабжать дерущихся нужными припасами и порохом. Что касается наших, то, во-первых, диспозиции наперед никакой не было сделано, да и некогда было делать; во-вторых, людей с нашей стороны было гораздо меньше, чем с неприятельской: у них дралась целая линия, а у нас едва только одиннадцать полков могли вытянуться. К несчастию, и эти немногие люди были связаны по рукам и ногам: во-первых, с нами не было нужной артиллерии, кроме малого числа полковых пушек и шуваловских гаубиц, и что можно было из них сделать, когда большую половину их ящиков и снарядов за лесом провезти было нельзя; во-вторых, прижаты они были к самому лесу так, что позади себя никакого простора не имели; в-третьих, помощи и на место убитых свежих людей получить было неоткуда: большая часть армии была хотя не в действии, но стояла за лесом и в таких местах, откуда до них дойти было нельзя.

Несмотря на все эти невыгоды, русские полки стояли твердо, как стена: целые два часа удерживали они натиск неприятеля. Наконец большая часть их была побита и переранена. Ряды редели: офицеров почти никого не было, не стало и пороху. В такой крайности подвинулись они поближе к лесу, но этим еще больше испортили дело: неприятель подумал, что они отступают, и бросился на них с удвоенным жаром. Генерал-аншеф Василий Абрамович Лопухин, как ни уговаривал солдат к храброй обороне, не мог ничего сделать; израненный, он попал в руки прусских гренадер, но русские гренадеры бросились и выхватили начальника только для того, чтоб он умер среди своих. Тогда русские полки, находившиеся за лесом, наскучивши стоять без дела в то время, когда товарищи их погибали, вздумали пойти или, может быть, посланы были продираться кое-как сквозь лес и выручать своих. Густота леса была так велика, что с нуждою и одному человеку продраться было можно; несмотря на то, полки, покинув затруднявшие их пушки и патронные ящики, бросились на голос погибающих товарищей. Тогда все переменилось: свежие полки, давши залп, с криком бросились в штыки на неприятеля, который дрогнул, хотел было построиться получше, но уже было некогда: русские сели ему на шею, по выражению Болотова, и не дали ни минуты времени; пруссаки, начавшие было сперва отступать правильно, скоро побежали без всякого порядка.

Болотов упрекает Апраксина за то, что фельдмаршал в донесении своем хвалит одних волонтеров да иностранцев и умолчал о человеке, ведшем себя действительно по-геройски, полковнике Языкове, который, несмотря на раны, с полком своим выдержал весь огонь и удержал чрезвычайно важный пост, отбив неприятеля. Мы видели, что Апраксин особенно выставил генерала Петра Ив. Панина; но в рассказе самого Болотова останавливает нас любопытное место, где говорится, как несколько полков продрались сквозь лес на помощь к своим, не могшим более выдерживать неприятельский натиск, и обратили в бегство пруссаков. У Болотова встречаем странные выражения: «Полки вздумали пойти или, может быть, посланы были». Неужели нельзя было узнать самого важного дела – кто первый вздумал, кто первый сделал движение? Если автор нехотя сказал: «Или, может быть, посланы были», то почему не договорил, что послать их и сам с ними идти должен был их генерал граф Румянцев. Сказать это, как видно, было очень тяжело «маленькому человеку», который очень неосторожно выказывает свое старание отнять у командиров всякое участие в успехе дела. «Баталия была столь стесненная и спутанная, – толкует он, – что никому из командиров ничего сделать было не можно». Но один командир погиб, исполняя свою обязанность; а другой, двинув свежие полки из леса, дал победу. Неужели Болотов, осведомляясь о подробностях битвы, не осведомился об одном: где был генерал Румянцев в то время, когда его полки выигрывали Грос-Егерсдорфскую победу?

Любопытно, что Болотов, упрекая пруссаков за неверные описания битвы, хвалит самого короля Фридриха II, который, по его словам, «говорит всех прочих справедливее и описывает баталию почти точно так, как она происходила», кроме уменьшения потерь с прусской стороны и показания числа войска, бывшего у Левальда. Но Фридрих II вот что говорит в своих записках о Грос-Егерсдорфской битве: «Левальд атаковал лес, где находились русские гренадеры; эти гренадеры были разбиты и почти все истреблены; но им на помощь Румянцев двинул 20 батальонов второй русской линии: он ударил во фланг и в тыл прусской пехоты, которая принуждена была отступить».

Апраксин оканчивал свое донесение о победе словами: «Теперь мне более не остается, как неусыпное старание приложить о вящих прогрессах для достижения всевысочайшего намерения». Но в Петербурге все дождались от него известий о вящих прогрессах.

От 13 сентября коллегия Иностранных дел получила такой указ: «После одержанной в 19 день минувшего месяца над прусскою армиею победы армия наша немедленно далее маршировала, и так, что к Алленбургу приближалась в таком намерении, чтоб вторичную дать баталию, но неприятель, несмотря на свое весьма выгодное и весьма крепкое за рекою Алом положение, не отважился обождать атаки, но паче скоропостижно под пушки Кенигсберга ретировался, оставляя всюду знаки крайнего и беспримерного свирепства над собственными своими подданными и лишая оных последнего пропитания. А как потому нашей победоносной армии в дальнем марше недостаток в провианте и фураже причинен, да оттого и подвоз оного труден стал, то наш генерал-фельдмаршал Апраксин за нужное рассудил вместо того, чтоб дальнейшим в разоренную землю вступлением известному голоду подвергнуть армию, поворотиться на время ближе к магазинам, лежащим по реке Неману, дабы, там оставя больных и прочие в походе обеспокоивающие тягости, вновь с лучшим успехом продолжать свои операции, как то самым делом вскоре показано будет. Коллегия Иностранных дел имеет сие прямое состояние дел в Пруссии как союзным с нами дворам, так и везде, где надлежит толь паче дать знать, что с прусской стороны, конечно, оставлено не будет тому совсем другое истолкование сделать».

От 25 сентября другой указ: «Мы имели причину надеяться, что генерал-фельдмаршал Апраксин, конечно, не замедлит возобновить свои операции; мы тогда ж наикрепчайше подтвердили ему ускорить оными. Но к крайнему нашему сожалению, получили мы новое от него доношение, что армия наша, прибыв к Тильзиту, хотя и снабдила себя двунедельным провиантом, однако ж помянутый наш фельдмаршал тем не меньше принужденным себя видел чрез реку Неман переправиться, дабы от таких мест ближе быть, где армию удобнее б на зимние квартиры расположить можно было. Причины, побудившие к сему новому намерению, так важны, что непризнаваемы быть не могут. Армия наша по претерпении сперва в походе таких великих беспрестанно жаров, каким в здешнем климате примера не бывало, вдруг подвержена была в весьма низкой земле претерпевать с четыре недели и паки непрестанно продолжавшиеся дожди. Легко притом можно рассудить, что в таком случае болезни не могли как весьма умножиться, а число слабых и крайне велико быть. Конница, которая с начала весны ведена была с Украйны и других отдаленных мест и такой марш сделала, которому в других местах, конечно, примера нет, имела уже и тем одним изнурена быть; но к большому несчастию, известным образом в нынешнем году недостаток фуража и в самой Польше почти генеральным был, и по вступлении в Пруссию сей недостаток столь умножился, что часто посыланными больше как за 20 верст фуражирами не найдено совсем ничего оного. Легко потому рассудить, каково имеет быть состояние помянутой конницы и что дальнейшее ее в истощенной земле пребывание было бы известною ее только погибелью без всякой, напротив того, уповаемой пользы. Сверх всего того хотя и нет недостатка в провиантских магазинах, однако ж по мере удаления от оных армии становится крайне трудным или и весьма невозможным подвоз из оных. При таком состоянии дел справедливо мог наш фельдмаршал рассудить, что не токмо для нас, но и для самих союзников наших несравненно полезнее сохранить к будущей кампании изрядную армию, нежели напрасно подвергать оную таким опасностям, которые ни храбростью, ни мужеством, ни человеческими силами отвращены быть не могут. Мы знаем, что с прусской стороны будет всему тому учинено другое истолкование и, может быть, самым индифферентным не покажется сие обыкновенно, что победоносная армия оставляет побежденному неприятелю завоеванную у него землю; но, ведая, напротив того, что прямая тому причина – недостаток фуража и крайняя трудность в пропитании армии и что не оставляется неприятелю таких мест, откуда б он мог воспрепятствовать и паки в земли его вступить, могли б совершенно спокойны быть, какие бы притом с прусской стороны разглашения ни были, толь паче, что мы уверены, что союзники наши не будут притом сомневаться о непоколебимости наших намерений и непременном желании с ними содействовать. Но великодушие наше и прямое союзническое о интересах их попечение превышают все вышеизображенные уважения, почему мы сколь скоро сие последнее нам неприятное известие получили, что наш фельдмаршал и Неман-реку переходить намерен, то еще повелели ему всевозможное в действо употребить, дабы удержать себя в Пруссии и, буде случай будет, неприятеля атаковать».

Но повеление не было исполнено. 28 сентября в армии держан был военный совет, на котором решено отступить за Неман. Посылая в Петербург журнал военного совета, Апраксин писал от 30 сентября: «Суровость времени и недостаток в здешней земле провианта и фуража, равно как изнуренная совсем кавалерия и изнемогшая пехота, суть важнейшими причинами, кои меня побудили, для соблюдения вверенной мне армии, принять резолюцию чрез реку Неман перебраться и к своим границам приближиться. Сие самое препятствием было над побежденным неприятелем дальнейшие прогрессы производить. Он, хотя по учиненной с моей стороны при Але-реке стратажеме в левую руку к Аленбургу, не обождав ни перехода с армиею через реку, ниже атаки, из виду и ретировался, однако не совсем побежал, но для того только сию ретираду учинил, чтоб, опасаясь моего прямо к Кенигсбергу чрез Аленбург следования, лучшее и крепчайшее место, каковых у него от реки Алы до Кенигсберга несколько заготовлено, занять и проходу моему тем более препятствовать мог. По такой его ретираде уведомясь заподлинно о положении укрепленных до Кенигсберга мест, взятие которых много людей стоило б, и явившееся оскуднение запасного провианта, паче же недостаток фуража в истощенной неприятелем земле, ибо в Кенигсберге шефель муки по семи талеров продавался, с общего согласия всего генералитета поворот учинен к Тильзиту в таком намерении, чтоб, исправясь тамо, паки вперед продвинуться. Но, нашед в Тильзите многие главнейшие и человеческим разумом непреодолимые препятствия от рановременных по здешнему климату ненастей и морозов и не могучи воли Божией противиться, с наичувствительнейшим моим и всего генералитета сокрушенном, не в сходство высочайшую вашего величества намерения и в противность нашего искреннейшего желания поступить и сие к границам приближение за лучший к соблюдению армии способ тем паче избрать принужден был, что, удержав Тильзит и реку Неман, також, расположа армию в сей завоеванной Пруссии, так от недостатка провианта и фуража, как и от разделения по частям армии для сбережения завоеванных мест конечная погибель всему войску нанесена была б. Невзирая на то что в Мемеле провианта довольно, которого доставление к армии невозможно ни гафом, ни сухим путем: гафом, потому что на десяти галерах и прочих мелких судах, кои к тому способными найдены и во всей той стороне собраны быть могли, умалчивая о том затруднении, что чрез Шварцер-орт за мелью всякую галеру, выгрузя, перетаскивать надобно, не более 1500 четвертей уложиться может, а сухим путем за крайнею в здешней земле и Жмуидах в осеннее время по низости ситуации распутицею ничего подвозить нельзя, рекою же Неманом за кривым течением оной и многими мелями, по причине которых от большей части к неприятельскому берегу вверх по реке плыть и приставать должно, весьма опасно. Что же принадлежит до добровольного здешних обывателей подвержения в подданство вашего величества, то принятое ими намерение принужденным почесть должно, как то действительно и оказалось, ибо многие, только что успели присягу принести и тем себя обнадежить, тотчас против нас и вооружились, да иначе и ожидать нельзя, ибо должность к природному государю натурально их на то влечет, а сверх того, всем обывателям, особливо же в городах живущим, от начальства повелено, себя разорению не подвергая, оружию вашему покориться, истолковав им притом, что чинимая по такой крайности присяга без угрызения совести всегда нарушена быть может».

Сильные вопли французского и австрийского послов против Апраксина, жалобы на него генерала С. Андрэ заставляли посылать к нему грозные указы. Апраксин писал императрице 6 октября: «Высочайший указ, мною вчерась полученный, что больше я читал, толь более умножался во мне трепет и отчаяние. Севодни собранному для держания совета всему генералитету я при объявлении того указа принял дерзновение предложить, ежели они примечают, что я есть настоящим препятствием подачи их свободных в советах мнений или причиною к неисполнению ваших высоких мне повелений, то чтоб они приговорили не только от меня главную команду кому принять, но и шпагу свою их присутствию отдавал; но они во мне никакого к тому преступления не нашли и оттого отреклись».

Между тем генералу Фермору, которому более других доверяли, послано было в Мемель приказание отвечать откровенно по пунктам о положении армии и о действиях фельдмаршала. Фермор отвечал 14 октября: «Как пред Богом вашему импер. величеству по сущей правде на повеленные пункты своеручным письмом рабски доношу: 1) до баталии за 12 дней армию людьми нашел я в добром состоянии, а лошадей под кавалериею и артиллериею и полковыми тягостями уже в слабом состоянии; по наступившим же дождям и великим грязям день от дня в совершенную худобу пришли, а по прибытии к реке Але уже и валиться начали; ныне же от дальнего и трудного похода и ненастливой погоды как люди большею частью в немалой слабости, а лошади в негодности находятся, и затем с желаемым успехом военных операций произвесть невозможно. 2) Причины отступления армии к ее магазинам суть следующие: недостаток людям и лошадям субсистенции, и хотя б неприятель вторично разбит и Кенигсберг взят был, то, не имея готовых магазинов, войска пропитать нечем было, а в таком противном случае аще бы под закрытием прусского войска блокада города продолжалась, то б за недостатком принуждены были отступить и тем полученную славу умалить. 3) Армию на зимние квартиры в неприятельской земле расположить, пока неприятельская армия совсем разбита или прогнана не будет, способов представить не можно, кроме предпринятых по крайнему разумению от всего генералитета».

Но вопли французского и австрийского министров против Апраксина не уменьшались, и, несмотря на объяснения Фермора, решено было сменить фельдмаршала и отдать главное начальство тому же Фермору, который заявлял свое участие и сочувствие распоряжениям Апраксина как сделанным с общего согласия всего генералитета. 16 октября Иностранной коллегии дан был указ для сообщения министрам союзных дворов: «Предпринятая единожды без указу нашим генералом-фельдмаршалом Апраксиным ретирада тем больше неприятные произвела по себе следствия, что мы оной предвидеть и потому и предупредить не могли, наступившее же ныне паче всех лет толь рано суровое и почти самое уже зимнее время делает бесплодными все наши усиления поправить их вскорости. Сверх натурально великого прискорбия видеть такое предприятие замедленным и на время весьма остановленным, которое, казалось, не могло не иметь пожеланного успеха, мы чувствуем оттого еще большее огорчение, что 1) операция нашей армии генерально не соответствовала нашему желанию, ниже тем декларациям и обнадеживаниям, кои мы учинили нашим союзникам, – замедлившееся окончание кампании наградить скоростию и силою воинских действ, что 2), положась на доношение нашего фельдмаршала, свету объявили, что поворот нашей армии к магазинам делается только на время и операции вновь с лучшим успехом начнутся и что, наконец, 3) рескриптом нашим от 25 числа минувшего месяца вновь подали мы союзникам нашим надежду, что армия наша все возможное употребит в Пруссии себя удержать и, если случай будет, неприятеля атаковать. Происшествие показало, что ни то, ни другое сделаться не могло. Как бы ни было, наше намерение тем не менее твердо и непоколебимо от соглашенных мер нимало не отступать, и как к сему наиглавнейше принадлежит испытать прямые причины, отчего поход нашей армии сперва медлителен был, а потом оная и весьма ретироваться принуждена была, дабы потому толь надежнее потребные меры взять можно было, то мы за нужно рассудили, команду над армиею у фельдмаршала Апраксина взяв, поручить оную генералу Фермору, а его (Апраксина) сюда к ответу позвать».

Это заявление должно было успокоить венский двор; но в конце года было еще неприятное объяснение у Кейзерлинга с Кауницем. В ноябре Кейзерлинг получил рескрипт императрицы, повелевавшей ему сообщить австрийскому правительству жалобы православных сербов на гонения за веру. Кейзерлинг начал свой разговор с Кауницем о том, что хотя русская императрица всегда удаляется от вмешательства во внутренние дела чужих государств, однако она не может не ходатайствовать за своих единоверцев, терпящих нужду и притеснения. Она уверена, что императрица-королева об этом не знает, и потому он, Кейзерлинг, должен сообщить канцлеру: 1) в 1754 году в Кроации и прочих областях публиковано, чтоб все исповедующие греческий закон оставили его и приняли римско-католическую веру, в противном случае будут осуждены на виселицу и четвертование. 2) Греческий закон и исповедующих его поносят самым бесчестным образом, называют их неверными и отпадшими; но так называют язычников, а не людей, верующих во Христа и Его апостолов. 3) Командующий в Кроации, Далмации и Трансильвании граф Петацы отнял у греческих прихожан Архангеломихайловский монастырь, отчего воспоследовало, 4) что сербы лишены исповеди и св. причастия и принуждены жить в отчаянии. 5) Неуважение к святейшим вещам простирается так далеко, что некоторые католики во время освящения св. евхаристия в греческих церквах взлезают на алтарь и делают всякие непристойности, а в кадильницы кладут вовсе не благовонные вещи. 6) Службу Божию часто останавливают, приходят в церкви с заряженными ружьями, стреляют и таким образом заставляют прихожан покидать храмы. 7) Оскверняют храмы, позволяя себе в них такие дела, которые и в законных супружествах не дозволяются. 8) Стараются всякими мерами привлечь православных к принятию унии: те, которые непоколебимы в своем законе, принуждены оставить жен, детей, имение или, подвергнуться смертной казни как государственные преступники.

Кауниц отвечал на это письменно: «Мнение господина посла о том, что жалобы на притеснения людей греческого исповедания не достигли к престолу нашей государыни, совершенно справедливо; но по этой самой причине означенные жалобы подозрительны, потому что с священным между государем и подданными союзом согласнее, чтоб обиженные прежде прибегали к своему природному государю и от него ожидали прекращения своим бедам. Императрица-королева велела разведать о деле, и жалобы оказались совершенно ложными, так что само греческое духовенство пришло в изумление и рассердилось. Безбожные люди утруждают этими жалобами императрицу всероссийскую только для того, чтоб в наследных землях императрицы-королевы возбудить непослушание и беспокойство и, если возможно, расстроить тесный союз между обоими императорскими дворами».

В начале года английское министерство все еще толковало о том, отчего бы России не быть посредницею между Австриею и Пруссиею. Русский посланник князь Александр Голицын сообщил своему двору о разговоре своем с графом Голдернесом. «Я не могу надивиться, – начал Голдернес, – что при вашем дворе так неблагосклонно принимается предложение взять на себя посредничество между венским и берлинским дворами: ведь этот поступок не может означать ничего другого, кроме полного доверия к вашей императрице». «Если ее императ. величество уже раз объявила, – отвечал Голицын, – что она намерена точно и верно выполнить обязательства, заключенные с императрицею-королевою, то возобновление предложения со стороны кавалера Уильямса, без сомнения, должно было показаться при нашем дворе гораздо страннее, чем отвержение медиации должно было показаться при вашем. Ясно, что это предложение происходит не от дружеского доверия прусского короля, но от желания выиграть время и чем-нибудь возбудить недоверие между союзными дворами, причем употреблены и угрозы, что иначе король прусский немедленно нападет на русские войска. Такие неприличные угрозы чрезвычайно удивительны, если принять во внимание, с одной стороны, благополучное состояние Российской империи, а с другой – что эти угрозы получаются чрез великобританского посла». Тут Голдернес перебил Голицына. «В этом последнем пункте, – сказал он, – я с вами совершенно согласен и могу прибавить, что Уильямс поступил таким образом не только не по указу отсюда, но в последних депешах своих запирается, что никогда никаких угроз не передавал. Впрочем, каждый двор может судить своих министров только по их собственным доношениям, и так как Уильямс очень слабого здоровья и петербургский климат ему положительно вреден, то было бы бесчеловечно держать его долее при русском дворе».

Голицыну велено было распространяться при всяком удобном случае о жестокостях, которые прусские войска позволяют себе в Саксонии, и прибавлять, что Фридрих II со временем может в этом раскаяться, ибо он грабительствами своими уже наперед оправдал все то, что может случиться в его владениях от нерегулярных русских войск; впрочем, что бы ни случилось, едва ли козаки и калмыки сравняются в свирепости с прусскими солдатами. По поводу этих повелений Голицын писал в Петербург: «Без сомнения, здесь удивляться не будут, если русские нерегулярные войска сделают в Пруссии что-нибудь несогласное с воинскою дисциплиною; здешняя публика мало заботится о разорении прусских областей, лишь бы только прусский король имел успех против австрийцев, защищал Ганновер и, наконец, мог действовать против Франции, а для прусских военных успехов гораздо важнее содержать войско на счет Саксонии, чем сохранить от разорения некоторые собственные области».

В мае Голицын писал своему двору, что успехи прусского короля усиливают гордость английского народа и ободряют английский двор, который начинает почитать себя счастливым, что вступил с Фридрихом II в такой тесный союз и променял на него своих прежних союзников; надеются, что он, безопасный со стороны Австрии, с таким же успехом будет действовать и против Франции. Благонамеренные и беспристрастные люди жалеют, что слепое счастье заставляет английский двор давать веру таким гаданиям. Несмотря, однако, на это, в Англии считали нужным сохранять с Россиею дружеские отношения. По указу от своего двора кн. Голицын дал знать графу Голдернесу, что хотя императрица никогда не жаловалась на посла Уильямса, однако скрыть не может, что ей приятно было уведомиться о королевском намерении отозвать его; но так как вместо ожидаемого отъезда Уильямс стал показывать вид, что хочет пробыть в Петербурге еще целое лето, то императрице также неугодно скрыть, что дальнейшее пребывание его при высочайшем дворе ни ей удовольствия, ни королевским делам никакого успеха не принесет и разве только к тому послужит, что заключение торгового договора отложится на долгое время вследствие нежелания иметь дело с таким министром, который более старается оказывать некстати свое проворство, чем помогать делу праводушием и твердостью и сохранять доброе согласие между дворами. В заключение Голицын прибавил, что кого бы и с каким бы министерским характером король на место Уильямса ни прислал, императрице каждый одинаково будет приятен. Голдернес отвечал, что при его дворе не сомневались насчет дурного расположения императрицы к Уильямсу, когда узнали, что ведение дела о торговом договоре поручено было вместо него барону Вольфу, поэтому, равно как и по причине его расстроенного здоровья, решено было отозвать его из Петербурга; однако, не имея возможности до сих пор сыскать достойного ему преемника, велели ему отложить свой отъезд из Петербурга, чтоб двор императрицы не остался без английского министра; но если у него, князя Голицына, имеется указ да если бы даже и без указа сделано было простое внушение, что пребывание Уильямса никакого удовольствия императрице не принесет, то из Лондона немедленно пошел бы к нему указ поспешить отъездом из Петербурга. Потом, уведомив Голицына, что уже послан Уильямсу указ о немедленном выезде из Петербурга, Голдернес от имени короля уверял, что его величество искренно желает сохранения дружбы с императрицею, несмотря на то что обстоятельства заставили оба двора разрозниться в своих действиях. Но в июне Голицын получил от Голдернеса такую декларацию: «Предъявленные всероссийскою императрицею при разных дворах угрозы против короля прусского возбудили в его величестве короле великобританском сильное прискорбие. Императрица не может сомневаться в истинной дружбе короля. Его великобританское величество возобновляет наисильнейшее обнадеживание в этой дружбе и надеется подать новый опыт ее дружественным представлением о следствиях, которые будут иметь неприятельские поступки России против Пруссии. Его величество надеется, что императрица прежде приступления к неприятельским действиям обратит внимание на его обязанность защищать торговлю своих подданных на Балтийском море и выполнить обязательства, заключенные с королем прусским. Эти обязательства состоят в том, что Англия и Пруссия соединяют свои силы для воспрепятствования какой бы то ни было державе ввести свои войска в Германию». В июне Фридрих II потерпел неудачу, и в Англии произошла сильная тревога. Голицын писал, что соединения английских войск с прусскими бояться нечего по той простой причине, что у англичан нет войска, едва ли и английский флот явится в Балтийском море, хотя слухи об этом и ходят. Компания торгующих с Россиею купцов отправила к графу Голдернесу депутацию с представлением, что отправление флота в Балтийское море несогласно с интересом английского народа, потому что может окончательно рассорить его с Россиею к крайнему вреду для английской торговли, которого новые союзники Англии вознаградить не в состоянии. Голдернес отвечал, что он думает совершенно согласно с ними: король сильно желает сохранить дружбу с Россиею и намерен вместо Уильямса отправить в Петербург Кейта, бывшего до сих пор послом в Вене; что же касается слухов об отправлении эскадры в Балтийское море, то король окончательного решения по этому предмету еще не принял.

Между тем декларация, врученная Голдернесом Голицыну об английских обязательствах относительно Пруссии, вызвала такой рескрипт императрицы, посланный 30 июня в Иностранную коллегию: «Декларация, данная нашему посланнику князю Голицыну, удивила нас более формою своею, чем содержанием. Еще очень недавно граф Голдернес заявлял князю Голицыну, что хотя английский двор и будет помогать королю прусскому, только не против России. Причин такой внезапной перемены и нескладной смеси уверений в истинной дружбе и угроз, сносить которые мы меньше всего привыкли, нам нет нужды рассматривать. Если английский двор позволил себе эти угрозы, возгордившись победою, одержанною прусским королем под Прагою, то теперь, быть может, раскаивается, узнавши о перемене дел в Богемии и Вестфалии;если он надеялся этою декларациею хотя не испугать нас, но привести в некоторое размышление, то обманулся. Так как, вероятно, английский двор сообщит о своем поступке прусскому королю, а тот преувеличит его значение и употребит в свою пользу, то повелеваем предписать князю Голицыну дать такой ответ английскому министерству: после недавних уверений в дружбе со стороны английского правительства мы ожидали совершенно других опытов этой дружбы, а не чего-либо вроде помянутой декларации. Если бы британское величество перед началом войны приложил равное нашему старание о ее предотвращении, то теперь, быть может, не было бы нужды упоминать о тех следствиях, которыми угрожает декларация и которые всегда будут приписаны королю прусскому как зачинщику нынешних замешательств в Германии. Мы исполняем только наши обязательства, и если они теперь распространены, то это заранее оправдано опасностью для всех соседей от предприимчивости короля прусского. Мы приказали войскам нашим действовать сухим путем и морем против войск и областей короля прусского, ибо не оставалось другого средства подать помощь нашим союзникам, подвергшимся несправедливому нападению. Блокировать с моря такие места, которые преднамерено осадить с сухого пути, так согласно с военными правилами и всюду употребительно, что мы не видим, почему бы его британское величество мог счесть своим долгом защищать мореплавание своих подданных в Балтийском море, когда формально обнадежен с нашей стороны, что мы намерены особенно покровительствовать их торговле. Что же касается обязательства Англии и Пруссии противиться вступлению иностранных войск в Германию, то предъявление его меньше всего может удержать нас от исполнения своих обязательств и оправдать поступок, который мог бы быть сделан против этого с английской стороны. Главная цель договора, заключенного между Англиею и Пруссиею, состояла в сохранении общей тишины в Германии, но это самое ни одною из договаривавшихся сторон не исполнено: король прусский первый начал войну, а Англия не старалась удержать его от нее. А когда этот главный, важнейший пункт пренебрежен, то непонятно, каким образом стараются ввести новое право противиться вступлению иностранных войск в Германию, чтоб дать возможность сильнейшему располагать в ней по произволу и теснить слабых, которые будут лишены всякой помощи. Мы ничего не изменим в наших намерениях и объявляем прямо наши мнения: так как мы до сих пор усердно старались и стараемся отделять английские интересы от прусских, то надеемся, что Англия не пристанет к недобрым желаниям прусского короля против нас. В противном же случае, а именно если бы с английской стороны каким бы то ни было образом оказано было хотя наималейшее действие против нашего войска или флота, то мы примем это за нарушение всех доныне между нами и Англиею существующих договоров и за явный разрыв мира со стороны Англии, вследствие чего не оставим принять меры, сходственные с нашею честью и достоинством». Когда эта декларация была передана Голицыным Голдернесу, тот объявил, что так как она служит ответом на английскую декларацию, то отвечать на нее теперь нечего; но король надеется, что императрица останется с ним в такой дружбе, какую он питает к ней.

Англии нельзя было ничего сделать для своего нового союзника и в Швеции, которую Австрия, Франция и Россия увлекали в войну против Пруссии. Панин по указу своего двора объявил сенатору Гепкину, что императрица с особенным удовольствием услышит об успехе негоциаций цесарского и французского послов в Стокгольме и что шведский король не может ничем больше усилить дружбу с Россиею и укрепить на прочнейшем основании равновесия нарушенное спокойствие Севера, как согласием на те меры, которые ему будут предложены от упомянутых дворов. Для того чтоб побудить Швецию согласиться на эти меры, императрица не только позволила вывезти 10000 четвертей хлеба из России в Швецию, но и подарила этот хлеб королю, что было особенно важно, когда некоторые шведские области страдали от голода. Но этот поступок произвел в Стокгольме совершенно другое впечатление, чем какого ожидали в Петербурге. Сенатор Гепкин объявил королю, что хотя русский подарок сделан его величеству, но Сенат не может скрыть, что 1) такой подарок делает короля должником пред императрицею в тягость Швеции, которая не в состоянии отблагодарить Россию равным образом; 2) при этом случае надобно последовать примеру Португалии, которая возвратила назад денежный подарок, присланный ей от английского двора после землетрясения, и за доставленные тем же двором съестные припасы заплатила деньги; 3) отказ его величества принять подарок Сенат приправит таким комплиментом, что императрица никак не рассердится. Король дал знать об этом Панину чрез одного приятеля, заклявши посланника честным словом не проговориться, чтоб не испортить еще более отношений его, короля, к Сенату. Гепкин объявил Панину, не угодно ли ему испросить аудиенции у короля для того, чтоб известить его о подарке. Панин понял, что Сенат хочет сложить всю вину отказа на короля, и потому сказал Гепкину: «Не могу скрыть удивления, слыша, как вы отделяете короля от короны. Мне неприлично касаться внутренних ваших постановлений относительно королевской власти: каждая свободная нация имеет свои уставы, но государи относительно друг друга требуют равных прав и преимуществ. У вас самих предписано, чтоб все публичные дела, а особливо с чужестранными дворами, производимы были от одного королевского имени, а если б было иначе, то сами легко поймете, сколько бы произошло отсюда неприятных затруднений. Англия представляет нам такой же пример: ее правительство так же составное, как и шведское, но еще ни один чужестранный двор, не желая ей досадить, не показал различия между ее королем и короною. Вот почему и моя всемилостивейшая государыня препровождает свой подарок королю как главе нации для раздачи бедным шведам, нисколько не разделяя короля от короны шведской. Что же касается аудиенции, то я не имею никакого права ее требовать, ибо двор мой известил о подарке прямо шведского посланника в Петербурге барона Поссе, о чем мне только сообщено». Гепкин, выслушав все это с пасмурным видом, отвечал: «Все это правда, но припомните, что во многих актах говорится: король и корона шведская, а в настоящем случае записка с сообщением одного знака государевой дружбы в виде помощи соседственному народу не имеет достаточного значения публичного акта». Сказав это, он завел речь о посторонних делах.

Два дня спустя после этого разговора Гепкин представил королю, что Сенат не может обсуждать дела о русском подарке, так как он сделан собственно королю и потому зависит от одной королевской воли принять или не принять его. Тут король дал ему своеручную записку для внесения в Сенат, в которой говорилось, что, принимая во внимание такой великий хлебный недостаток в государстве, король считает своим долгом с признательностью принять подарок; впрочем, передает свое мнение на сенатское рассуждение и сделает так, как решит большинство сенаторских голосов. Известия из областей о голоде и требование помощи у правительства заставили Сенат согласиться на принятие подарка, и король, пригласив Панина в кабинет, сказал ему: «Я подарок ее император. величества принимаю с совершенною благодарностью; я рад, что господин Гепкин не заблагорассудил сюда войти; вероятно, по его мнению, и в этой моей благодарности шведская корона не участвует; вам уже известно, какие приемы употреблялись для того, чтоб при этом, как и при всех других случаях, произвесть холодность между императрицею и мною; старались сложить на меня неприятность отказа; но я прямо сказал сенатору Гепкину, что без формального сенатского решения отказа на себя не перейму, чтоб они очувствовались, поняли, как неприятно может быть императрице, что они благоволение ее к шведскому народу так превращают, проводя различие между мною и государством; этого различия императрица никогда не признает, в чем я уверен, имев самые удостоверительные опыты ее материнского обо мне попечения».

Вслед за тем Гепкин дал ответ Панину на внушение его о принятии Швециею французских и австрийских предложений. «Шведский двор, – говорил Гепкин, – искренно желает успеха общему доброму делу и охотно б ему помог; но теперь принять деятельное участие в войне король и Сенат считают невозможным, не подвергая очевидной опасности своих померанских владений, находящихся, как известно, без обороны, перевезти же за море войска для защиты Померании нет теперь физической возможности, хотя бы на то миллионы были употреблены. Как только Швеция теперь осмелится принять участие в войне и объявит об этом на германском сейме, так прусский король по своему положению и нраву сейчас овладеет Помераниею и подвергнет ее одинакой участи с Саксониею». После этого Гепкин распространился о своем нерасположении к Пруссии. «Я, – говорил он, – никогда пруссаком не был; Фридриха II я считаю самым опасным из всех настоящих и бывших европейских государей. Известный всем его образ мыслей, крайность военных начал, бесчеловечные и ужасные правила внутреннего управления и варварские истолкования международных прав должны возбудить против него всю Европу».

Русским посланникам было легко действовать против Фридриха II; они к этому привыкли; но было очень трудно войти в дружелюбные отношения к французскому двору, которого так давно привыкли не отделять от прусского в их враждебности против России. Панин, подобно Корфу, не думал, чтоб в Петербурге так круто повернулось дело, и, привыкнув сообразоваться со взглядами канцлера, писал, что декларация Франции об обязанности своей сохранить ручательство Вестфальского мира сделает войну всеобщею, а решение дел само собою передастся в руки Франции, которая получит преобладающее положение вследствие ослабления морских держав, не могущих более поддерживать равновесие. В ответ на это Панин получил гневный рескрипт, поправленный рукою Воронцова: «Мы не можем скрыть, что такие самопроизвольные ваши рассуждения нам весьма странными показались, тогда как вы о восстановлении между нами и Франциею доброго согласия уведомлены, так же как и о намерениях наших при нынешних обстоятельствах. Наше высочайшее соизволение и точное вам повеление есть, чтоб вы по всеподданнической должности вашей вперед с большею осторожностию и согласно с намерениями нашими о делах рассуждали и поступали». Канцлер по этому поводу написал Панину: «Я вашему превосходительству уже остерегал, чтоб вы в реляциях ваших рассуждения свои как возможно сокращали и доносили только об исполнении посылаемых к вам рескриптов, ибо при нынешних пременившихся конъюнктурах весьма легко случиться может, что министр рассуждениями своими, кои иногда противными быть покажутся принимаемым здесь мерам, вместо уповаемой апробации заслужит себе великий выговор. Сие недавно и действительно воспоследовало с бароном Корфом: он, распространяясь в своих рассуждениях о старой системе и выхваля тех, кто оной еще держится, отправлен к нему рескрипт с таким жестоким за то выговором, что жесточее того почти и написать нельзя было. В конференции, в которой я по болезни не был, состоялась резолюция вам такой же выговор учинить, как и барону Корфу; я всевозможнейше старался оный совсем отвратить, но в том предуспеть никак нельзя было. Со всем тем, однако ж, до того довел, что оный гораздо легче сочинен. При сих обстоятельствах для избежания подобных выговоров за такие единственно от ревности происходящие рассуждения нет лучшего средства, как только, исполняя точно посылаемые рескрипты, о том доносить, не вступая притом в пространные рассуждения. Правда, таким образом не мог бы ревностный министр и верный сын отечества усерднейшие свои сентименты изъявить и тем совесть свою пред Богом и государем очистить, но есть тому способ самый надежнейший, по моему мнению: когда б по обстоятельствам, какие иногда важные рассуждения в голову вселялись, можно оные, не обинуяся в реляциях своих, описывать со всем, давая им только такой вид, якоб они от третьего происходили. Таким образом, как совесть своя очищена, так и опасность выговоров избежена была б, хотя б донесенные рассуждения и не приобрели здесь апробации». Панин отвечал Бестужеву жалобами на свои горькие и стесненные обстоятельства: «Не знаю, что начать боюсь сойти с ума. Могу ли я сохранять твердость и противиться упадку духа, когда беспрестанно представляются глазам самые горестные последствия, а домашнее разорение уже грозит потерею чести? Все это происходит при таких обстоятельствах, когда я от всей коллегии вижу над собою ковы, и нет сомнения, что они твердо решились искоренить меня. Клянусь совестью, что счел бы себя счастливым, если б представился случай честною смертию избавить себя от их рук».

Панину было снова предписано содействовать австро-французским переговорам с Швециею об отправлении шведского войска в Померанию для действия против пруссаков. Вследствие этого в июле Панин представил Гепкину, как необходимо для Швеции этою же осенью начать военные действия, следствием которых будет приобретение Прусской Померании, ибо Фридрих II занят с австрийцами, а фельдмаршал Левальд не может помочь Померании, не поставив себя между двух огней – между шведским и русским войском. Гепкин отвечал, что для начатия военных действий Швеция ждет только окончательных известий от венского и версальского дворов относительно субсидий, без которых Швеция не может вести войны. В начале августа Панин донес, что соглашение о начатии шведами войны состоялось, сделано распоряжение согласно с операциями фельдмаршала Апраксина и прусский посланник Сольмс выехал из Стокгольма. По этому поводу канцлер Бестужев писал Панину, зачем тот не доносит о мнениях короля и королевы относительно всех этих событий, тогда как в Петербурге очень желают знать об этом, особенно о королеве, как она относится к перемене политики, к войне против ее брата. «Я советовал бы вам, – писал Бестужев, – как возможно о том разведывая, прямо в ваших реляциях доносить, избегая, однако ж, во всем, сколько возможно, иностранных слов, что здесь некоторые критикуют». Панин отвечал: «У шведского короля не осталось теперь ничего королевского, кроме имени, а в публике и имени величества почти ему не остается. Супруга его точно так же поражена, да и надобно признать, что едва ли кем-нибудь счастие играло больше, чем ею. В продолжение нескольких лет эта государыня выдержала внутреннюю борьбу между интересом своего мужа и наследственными прусскими привязанностями, которые соединились с предубеждением в пользу Франции, внушенным ей графом Тессином и его приятелями. Но только что она отреклась от Франции и прусских интересов и приняла твердое намерение содействовать восстановлению в Швеции старой системы морских держав, как брат ее кинулся в ту же сторону. Это снова возбудило ее нежность к брату, тем более что Фридрих II стал в холодные отношения к Франции, ненависть к которой дошла в ней до высшей степени, потому что благодаря Франции вражда между шведскими вельможами и двором доведена была до крайности; сила и власть сенаторов в народе подкрепляется теперь Франциею; французский посол – друг вельмож и гонитель двора. Описать нельзя грубость, с какою сенаторы ведут себя относительно королевы; довольно сказать, что со времени сейма они не входят в ее комнаты, с того же времени сенаторши – Тессин и Гепкин – перестали ездить ко двору, а прошлою зимой в Сенате уговаривались, чтоб и все другие сенаторши последовали их примеру, так что ко двору ездят только две знатные дамы – графини Бонде и Цедеркрейц. Правда, королева подала к тому повод холодным приемом некоторых из них или, точнее сказать, переменою своего обращения с ними, когда они и мужья их восстали против нее; но можно ли ее за это винить? Нет тех нелепостей, каких бы о ней в публике не разглашали. Короля считают совершенно неспособным, и имени его в делах, кроме формы, нигде не слышно. Вот истинное изображение здешнего двора. Заразиться пристрастием других и, не объясняя побудительных причин, доносить о словах королевы, или вызванных у нее ее непреклонною гордостию, или явно вымышленных ее врагами, – не будет ли это поступком подлым, непростительным для доброго человека, и не повредит ли это чести верного раба, особенно когда король и королева оказывают особенное уважение к ее императорскому величеству и наши дела с другими не мешают, европейские перемены и усилившееся чрез них значение их личных гонителей приписывают единственно собственному несчастью, ярости короля прусского, тонкости французской политики и нетерпеливому желанию венского двора. Кроме того, собственная моя безопасность требует, чтоб, сколько честь и совесть позволяют, мои донесения были согласны или по крайней мере явно не противоречили известиям, которые легко могут доходить, со стороны французского посланника здесь маркиза Давренкура и австрийского графа Гоеса. От первого я не могу ожидать никакого доброго расположения ко мне: доказательством служит письмо его к Дугласу, которое было ко мне переслано от высочайшего двора; смею уверить, что этим письмом он желал только расставить мне сети, которых я тогда счастливо избежал. О графе же Гоесе пусть кто хочет скажет, есть ли в нем хотя одно качество благородного человека, что он не льстец, не лжец и не трус и вместе с тем не преисполнен гордостью, свойственною имперскому графу скаредного воспитания. Он издавна всеми силами искал благоволения французского посла, а теперь так к нему привязался, что если бы венский двор здесь копииста держал, то и тот не мог бы пред ним более раболепствовать, отчего французский посол теперь со всеми нами обходится нестерпимо гордо, так что испанский министр, бывший всегда ревнителем французской системы, принужден был недавно заметить ему, что его диктаторский голос обижает представителей других держав».

В каких сентиментах, по тогдашнему выражению, находился Панин к новой системе, видно из следующего письма его к канцлеру: «Венский двор заразил у нас натуральную нашу общую систему, посадя у нас французского министра; время покажет, сколь долго при нем граф Эстергази фигурировать станет и не будет ли наконец сам у него челобитчиком по делам своего двора. Истинно непонятно венского двора ослепление, как он видеть не может, что упадок Англии под французскою силою ему впредь самому будет тягостнее, нежели потеряние Шлезии. Франция После худого успеха последней попытки разорения германского корпуса устремилась всеми образы атаковать ту верховную силу, которою все ее усиливания в ничто обращалися и без которой ей впредь легче будет раздавить аустрийской дом и присовокупя ему Шлезию, нежели теперь без оной».

Русский министр в Польше находился в таком же затруднительном положении относительно французского министра, тем более что и Гросс, подобно Корфу и Панину, привык к старой антифранцузской политике. Правительство требовало от Гросса чрезвычайно трудного дела: старания о примирении польских вельможеских партий. Французский резидент Дюран поступал проще и легче: он стоял за своих, против Чарторыйских, объявляя, что всякая перемена в острожском деле будет очень неприятна противникам Чарторыйских и что это подаст повод туркам вмешаться в польские дела; князья Чарторыйские с своей стороны никогда не могли примириться с двором, если бы острожское дело не было решено по их желанию. «Из этого можно заключить, – писал Гросс, – в каком затруднении находится король в соглашении этих дел и как могут нравиться мои увещания к уступкам и умеренности».

В это время Гросс был еще потревожен письмами, которые сообщил ему по секрету львовский почтмейстер. Малороссийские эмигранты мазепинцы Нахимовские, Мировичи, Орлики, страдая общею эмигрантскою болезнию, еще мечтали, что для них может когда-нибудь наступить благоприятное время, что Малороссия освободится от ига москалей. Приехав из Крыма в Яссы, Нахимовский писал молодому Орлику, бригадиру французской армии, величая его графом: «Дело нашего отечества начинает поправляться, потому что кошевой с Запорожским Войском тайным образом прислал к крымскому хану нарочного под видом купца, который живет в Крыму уже более двух месяцев, а у нас почти ежедневно бывал в Бакчисарае и клятвенно подтвердил о предприятии Запорожского Войска. Хан уже согласился было на принятие Сечи в Алешки, т. е. в то место, где она и прежде была, но еще окончательного решения не объявил: видно, сообщил об этом деле Порте. Я с паном Мировичем представлял запорожскому посланцу, что русские границы идут до Севска, а не до Ингула и Ингульца. Я внушал ему больше всего, что на Микитином Рогу теперь начали крепостцу починивать на собственной запорожской земле, данной королями польскими, от которых у запорожцев есть жалованные привилегии на вольность и права, которые теперь москаль отнял и самих вас, запорожцев, крепостями окружил и под караулом содержит, построив в Сечи крепость. И многие другие внушения о России мы делали, приводя разные примеры, что она ничьих прав своим вероломством не пощадила». С другой стороны, тревожил прусский резидент в Варшаве Бенуа, который хвастался, что его король имеет верные известия из Петербурга, что русское войско ранее половины июля не начнет своих действий против Пруссии, а до того времени он, король, может быть, принудит австрийцев к миру. Тот же львовский почтмейстер, получивши от Гросса за свои услуги 300 червонных, открыл ему, что Бенуа прислал ему разные прусские декларации, манифесты и тому подобные пьесы для распространения между шляхтою, но он, почтмейстер, все эти пьесы держит у себя и не распространяет.

В мае Дюран по возвращении от гетмана Браницкого из Белостока имел разговор с Гроссом. «Что это значит, – спрашивал Гросс, – что французские приверженцы в Польше до сих пор продолжают интриги при Порте против пропуска русских войск чрез Польшу, тогда как им хорошо известно, что состояние европейских дел совершенно переменило вид и русские войска идут единственно для вспоможения их государю и что эти так называемые французские партизаны одинаково подкрепляются как с французской, так и с прусской стороны и Бенуа величает их истинными сынами отечества?» "Все здешние магнаты, – отвечал Дюран, – привыкли к интригам и проискам и теперь скоро от них отвыкнуть не могут, надобно их побуждать к этому мягкими средствами; я нарочно ездил в Белосток, чтоб гетману и окружающим его людям внушить другие мысли, что, надеюсь, будет иметь доброе действие".

В том же мае Гросс сообщал Брюлю о соглашении обоих императорских дворов доставить польскому королю город Магдебург с принадлежащим к нему округом, также Сальский округ, а если будет возможно, то и больше в вознаграждение понесенных убытков в Саксонии. Брюль отвечал, что король не находит слов для изъявления своей благодарности, но просил довести до сведения императрицы просьбу короля, нельзя ли доставить королю кроме Магдебурга и Сальского округа еще ту часть Силезии, которая отделяет Саксонию от Польши, что должно помочь достижению известных видов императрицы.

В июне Варшава была сильно встревожена проездом прусского генерала Ломута, который, пробыв двое суток у Бенуа и ни с кем не видавшись, отправился в Бреславль. Решили, что генерал проезжал для осматривания дороги из Силезии в Пруссию чрез Польшу; театр войны перенесется в Польшу, где произойдет великое замешательство; королю польскому нельзя будет более оставаться в Варшаве. Гросс вместе с австрийским и французским министрами уговаривали Брюля заранее подумать, куда в таком случае переехать королю; предлагали Гродно, прикрытое русским войском, Львов или Шебус на венгерской границе. Положение короля было тем опаснее, что, по признанию Брюля, двор не знал, кому из знатных поляков можно было довериться, ибо если князья Чарторыйские и друзья их недовольны острожским делом и преобладанием графа Мнишка, то и гетман Браницкий, и советники его считают себя обиженными, потому что не все по их воле делается; иные, как Потоцкий, воевода Бельский, которым терять нечего, рады беде, чтоб в мутной воде рыбу ловить. Повод к большим толкам подало заграничное путешествие молодого Чарторыйского, сына воеводы русского, – путешествие чрез Данциг, Берлин и Голландию в Англию. Гросс представлял воеводе русскому о несвоевременности такого путешествия, но тот отвечал, что слухи, распускаемые его врагами, не заставят его переменить план воспитания своего сына, которого давно уже вознамерился отправить в Англию для излечения от ветрености; притом всем известно, что ни он, ни друзья его Пруссии не преданы. Гросс уверял свой двор, что несогласно с характером и выгодами Чарторыйского как первого богача в Польше поднимать в ней беспокойство. Брюль внушал Гроссу, что для спасения Польши от предстоящих ей бед фельдмаршал Апраксин должен ускорить свои операции и прогнать из Пруссии Левальда, ибо король прусский писал своей матери, что в шесть недель надеется овладеть Богемиею и австрийскою армиею.

Летом приехал в Варшаву также в качестве полномочного министра генерал-майор князь Михайла Никитич Волконский, родной племянник Бестужевых (сын знаменитой княгини Аграфены Петровны); Гросс остался вместе с ним в прежнем характере. В инструкции Волконскому говорилось, что он отправляется вследствие просьб графа Малаховского, князей Чарторыйских и прочих благонамеренных патриотов не только для лучшего отвращения и предупреждения всякого зла, но и для восстановления старой системы, которую Петр Великий положил в основание тишины в республике и общего интереса для России и Польши. Прежде всего Волконский должен был стараться о примирении противных партий, о соединении всех вельмож с благонамеренными, т. е. с членами русской партии, – дело чрезвычайно трудное, тем более что Франция, по известному ее правилу, не перестанет сильно подкреплять своих приверженцев, а король прусский, особенно при нынешних его великих суетах, естественно, будет стараться во всей Польше и Литве возбуждать всякие замешательства. Волконский должен был стараться приобрести у поляков такой кредит, чтоб они всегда, особенно во время бескоролевья, поступали по намерениям ее величества и чтоб держались ее покровительства более, чем других держав, равно как давали лучшее удовлетворение относительно единоверных наших в Польше, дел пограничных и выдачи беглых. Еще в 1755 году канцлер граф Малаховский секретно представил русскому двору свои мнения, что в Польше до сих пор не имеют о России ясного понятия, представляют ее шляхте только как розгу, употребляемую в наказание своевольным людям, чем Франция воспользовалась: увеличила число своих друзей и привела Россию в ненависть; поэтому-то и нужен в Польше такой министр, который бы смело опровергал подобные внушения о России, как о розге; этот посол не должен держаться никакой партии, но должен быть посредником и примирителем: так в 1717 году водворено было спокойствие посредничеством Петра Великого. Гетманам поручено иметь надзор над войском при границах, но теперь гетманы чрезвычайно усилили свою власть, делают что хотят, шляхтичи говорить не смеют, чего поправить нельзя без русского посредничества.

Так как все эти суждения графа Малаховского основательны, то Волконский должен домогаться, чтоб всякие беспорядки и нарушения прав и вольностей в Польше были пресечены, чтоб примасу королевства не делалось никакого препятствия в исправлении его должностей, также канцлерам коронному и литовскому незаконная гетманская власть была сокращена, чтоб на сеймиках, сеймах и главных трибуналах не было никаких нарушений законам и установленным обычаям и порядкам; чтоб дело острожской ординации было как можно скорее успокоено; если же кто станет представлять, что иностранная держава не должна вмешиваться в домашние дела республики, отвечать, что вмешательство было бы тогда, если б Россия принялась за решение дела, настаивала, кому именно имения ординации должны принадлежать; но Россия, предоставляя решение королю и республике, настаивает только на скорейшее и удовлетворительнейшее окончание дела, подающего повод к такой вражде и смуте. Побуждая королевский двор к прекращению раздоров между фамилиями, Волконский должен честь этого прекращения предоставлять королю, а сам должен только убеждать каждого к податливости и умеренности; должен также во всяком справедливом деле подкреплять старых русских доброхотов. Так как некоторые из этих благонамеренных вельмож, и особенно князья Чарторыйские, вероятно, будут сильно докучать о денежном вспоможении, то хотя без него и нельзя обойтись, но не иначе как в случае бескоролевья, а теперь давать его было бы излишне, потому что некоторым магнатам ежегодные пенсии даются, а именно: примасу Комаровскому – по 5000 рублей, коронному канцлеру графу Малаховскому – по 7000, литовскому обер-шталмейстеру князю Радзивилу – по тысяче рублей и литовскому канцлеру князю Чарторыйскому доставлена значительная сумма. Так, когда к послу будут обращаться с просьбами, он может в общих выражениях обнадеживать высочайшею милостию, которою никогда не будут оставлены в важных и необходимых случаях. Относительно главнейшего пункта – королевских выборов – надобно теперь же заблаговременно принимать меры, потому что нынешний король при его старости и крайней печали о потере наследственных земель ненадежен. Так как король желает избрания своего сына и так как ему изъявлено на это согласие ее величества чрез посланника Гросса в крайнейшей конфиденции, то Волконский должен был осторожно, но вместе с тем и ревностно внушать об этом знатнейшим полякам и домогаться от них согласия, ибо русский интерес Требует возведения на польский престол саксонского принца. Волконский должен был прилагать крайнее старание, чтоб не возбудилось дела об освобождении Бирона.

Девятым артикулом договора вечного мира у России с Польшею выговорено, чтоб греко-российского закона четырем епископиям – Луцкой, Перемышльской, Львовской и Белорусской, монастырям, архимандриям, игуменствам, братствам и всем живущим в Польше и Литве людям иметь свободное отправление греко-российской веры без всякого утеснения и принуждения к принятию веры римской или унии. Несмотря на то, первые три епархии уже давно привлечены поляками в унию, и теперь осталась одна белорусская и несколько монастырей; но и эта последняя претерпевает беспрестанно жестокие обиды: духовенство берут в гражданский суд, других бьют, церкви запирают и вовсе отнимают, ветхих поправлять и новых строить не позволяют, а представления со стороны императорского двора остаются без всякого успеха. На Волконского возлагалось на все эти обиды, как старые, так и новые, словесно и письменно подать при польском дворе сильнейшие жалобы и домогаться, чтоб все привлеченное к унии было возвращено православию, дозволена была починка старых и строение новых церквей и строжайше запрещено было приневоливать к унии, не принимая никаких отговорок. Границы между Россиею и Польшею до сих пор не определены, а между тем оказывается, что поляки захватили русских земель на 988 квадратных верст; Волконский должен был требовать назначения комиссаров для определения границ.

Князь Волконский мог сначала ласкать себя надеждою, что приехал в Варшаву в благоприятное время – пришло известие о Гросс-Егерсдорфской победе Апраксина, и король на радостях дал Волконскому орден Белого Орла. Но скоро стали приходить известия об отступлении русских войск, а между тем французские отношения представляли сильные затруднения. Поляки французской партии передавали французскому министру в Варшаве свои жалобы на тягости, сопряженные с проходом русских войск, французский министр в Варшаве передавал жалобы французскому послу в Петербурге маркизу Лопиталю, который и предъявлял их русскому министерству. Такое посредничество сильно оскорбляло петербургский двор. Волконский должен был хлопотать, чтоб оно прекратилось; но этого трудно было достигнуть. Канцлер Малаховский сообщил Волконскому и Гроссу в секрете, что у французского министра в Варшаве сочиняют записку, где должны быть изложены все жалобы поляков на Россию за целые сорок лет. Волконский заметил при этом, что лучшее средство уменьшить французское влияние – это прекратить острожский спор в пользу членов русской партии; но Малаховский отвечал, что при настоящих обстоятельствах по причине отступления русских войск и особенно вследствие зависимости, в которой саксонский двор находится от французского, ожидая главнейшим образом от него освобождения своих наследственных владений, нельзя ожидать такого шага, ибо французский министр истолковал бы его в крайнее предосуждение своему двору.

Вслед за тем Волконский и Гросс обратились прямо к графу Брюлю с внушением, что поведение французских министров Брольи и Дюрана и понаровки им со стороны польского правительства могут произвести недоверие между союзными дворами и уничтожить согласие, восстановленное между Россиею и Франциею. Брюль признался, что действительно Брольи с нетерпением хватается за всякий случай, чтоб сделать Россию ненавистною; но что же делать? Необходимость велит щадить французских министров в то время, когда русское войско совсем выступило из Пруссии, австрийское же выпустило из рук случай овладеть Бреславлем, и остается одна Франция, которая может выручить саксонские земли от пруссаков. Из уверений управляющего иностранными делами во Франции аббата Берни как будто видно, что французские министры в Варшаве поступают не по приказаниям Людовика XV, а самовольно, и потому недурно было бы, если бы императрица прямо обратилась к французскому королю с требованием лучших наставлений его министрам или даже их отозвания. Когда Волконский заметил о необходимости окончить острожский спор в пользу русских приверженцев, то Брюль отвечал, что теперь для этого время неудобное. Волконский предложил начать примирение Чарторыйских с придворною партиею такою сделкою: по кончине коронного маршалка Белинского на его место коронным маршалком сделать графа Мнишка, а на место последнего надворным маршалком – князя Любомирского, зятя воеводы русского князя Чарторыйского; но Брюль и на это подал мало надежды.

Малаховский и Чарторыйский сообщили Волконскому, что французский посол Брольи принудил графа Брюля исходатайствовать у короля чин брацлавского писаря шляхтичу Богатко, который не имел права на этот чин. Волконский при первом свидании упрекнул Брюля за такой беспорядок; тот отвечал, что хотя не без особенного сожаления он видел себя принужденным к такому поступку, но что же делать, когда при отступлении русских войск единственная надежда королю остается на Францию, и потому ей должно во всем угождать. По поводу этого разговора с Брюлем Волконский писал в Петербург: «Для приобретения здесь кредита надобно либо раздавать большие деньги, либо располагать при дворе вакантными чинами и староствами; Франция владеет последним из этих средств, но не перестает пользоваться и первым и тем чрезвычайно усиливает свою партию. Не будучи и этим довольны, французские министры употребляют и третий, особенно вредный для русских интересов способ, собирая и толкуя превратно все жалобы поляков на Россию, и своим заступничеством делают себя приятными, а нас ненавистными. Так, граф Брольи в присутствии графов Брюля и Штернберга (австрийского посла), также в присутствии Гросса с крайним негодованием говорил против зимних квартир, занимаемых русскими войсками, предъявляя, что жители Литвы и без того разорены от прохода русского войска, от скупки съестных припасов в русские магазины, задержки судов на Немане, взятия подвод. Граф Брюль заметил, что ваше величество уже приняли намерение назначить комиссаров для рассмотрения и удовлетворения всех этих жалоб. Гросс прибавил, что до сих пор ни ко мне, ни к кому никаких жалоб не доходило, а находившийся при фельдмаршале Апраксине Забелло тому и другому засвидетельствовал, что все обращенные к нему жалобы удовлетворены. Несмотря на то, Брольи продолжал говорить, что он получил множество жалоб, да и комиссия, обещанная вашим величеством, скоро не соберется, ибо ваши повеления без исполнения остаются. Брольи распространился о жалобах киевского воеводы Потоцкого и брацлавского воеводы князя Яблоновского. Гросс возражал, что жалобы первого исследованы и ответ на них дан; что же касается до жалобы Яблоновского относительно Чигирина, то тут никакого спору быть не может, потому что границы Чигиринского староства определены договором 1686 года. Гросс прибавил, что нет никакой нужды третьему со стороны мешаться в пограничные поры между Россиею и Польшею, на это есть особенные комиссары с обеих сторон, и не согласной достоинством посторонней державы вступаться во все безделицы, какие могут иногда произойти на границах другого отдаленного государства. Брольи разгорячился и стал говорить, что, заступаясь за поляков, он поступает по указу своего двора, что неудивительно, если поляки, не получая удовлетворения от России, ищут предстательства союзной державы, что между союзниками договор – во время прохода русских войск через Польшу не причинять жителям никакого убытка, и потому он, Брольи, имеет полное право вступаться во все жалобы поляков, чтобы вследствие их неудовлетворения не нарушено было спокойствие страны, и что без него и Дюрана давно бы уже произошли смуты». Волконский и Гросс оканчивают это донесение от 19 октября известием, что граф Понятовский отзывается из Петербурга вследствие письма французского короля, а это доказывает, по их мнению, совершенную власть, какую Франция имеет над польским двором.

На это. донесение Волконский и Гросс получили от своего двора неожиданный ответ: «Мы признаем, что польский двор теперь ожидает для Саксонии всего от двора французского; но мог бы польский двор представить французскому, что как ни велика его признательность, однако он надеется, что король французский никогда не потребует, чтоб эта признательность доказывалась нарушением прав королевства Польского и слепым снисхождением на просьбы всех тех, которые, быть может не оказав отечеству никаких заслуг и не содействуя согласию между дворами, имели только искусство угодить лично графу Брольи или резиденту Дюрану; вы не оставите об этом нашем мнении дать знать королю чрез графа Брюля. Правда, кто при дворе чинами и староствами располагает, тот большую партию себе составит, только не для чего об этом беспокоиться; благодарность поляков известна: как скоро не французский посол, а кто-нибудь другой будет располагать чинами, то о французском после будет совершенно забыто. Князья Чарторыйские из ничтожества двором выведены и, располагая чинами, первенствовали в Польше, а теперь потеряли значение, потому что чинами не располагают. Все имеет свое время, надобно подождать и, когда наступит наше время, пользоваться им. Что касается раздачи полякам денег, то мы показали, что большей экономии в этом не наблюдаем, только ведь и наскучит слышать частые об этом напоминания от всex наших министров, кто бы туда послан ни был, а никогда не видать никакой от этого пользы. Известно, что за деньги можно приобресть приятелей, но нельзя же ограничиться только тою пользою, что они наши деньги будут принимать. С Веймарном было отправлено в Польшу 6000 червонных по точному требованию князя Чарторыйского, канцлера литовского; но пользы эти деньги не принесли никакой, и этот богатый магнат принимал их не с должным уважением, а как будто бы их ему навязывали. Если подлинно Франция раздает деньги в Польше, то она может получить от этого пользу, находясь в таком отдалении от нее, не будучи в состоянии ни прямо помогать Польше, ни притеснять ее. Без раздачи денег она могла бы быть совершенно неизвестна в Польше. Но с нами совсем другое дело: нам нужно примечать французские движения, но во всем подражать им излишне».

В конце года Волконский и Гросс донесли, чтоБрольи и Дюран стали вести себя получше, продолжается только холодность, нежелание вступать в разговор.

Перемена в поведении французских министров произошла оттого, что нельзя было долго смеяться над отступлением Апраксина; после того как отряд австрийцев под начальством генерала Гаддика захватил Берлин и поспешно оставил его, взявши только с жителей 185000 талеров контрибуции, французское войско в октябре потерпело от Фридриха II поражение при Росбахе, австрийское в ноябре – при Леутине; шведское войско, вторгшееся в прусскую Померанию, было отброшено тем самым Левальдом, которому так не посчастливилось при Грос-Егерсдорфе. Фридрих II торжествовал над страшною коалициею. Надобно было готовиться к тяжелой и долгой войне, надобно было готовить войско и деньги.

В марте Сенат приказал из Военной коллегии подать ведомость, сколько теперь следует в отставку солдат для определения к статским делам, потому что из разных мест требуют их для содержания караулов и других служб, так как теперь в тех местах нет армейских солдат и рассыльщики взяты в военную службу. Война грозила стать и морскою, ждали английской эскадры в Балтийское море, а потому флот требовал одинакого внимания с сухопутным войском; постановили: недорослей, являющихся к определению в кадетские корпуса, сухопутный и морской, разделять пополам, чтоб эти корпуса могли наполняться уравнительно. В конце года Военная коллегия подала ведомость о рекрутах; из этой ведомости оказалось, что последнего набору рекрут в сборе 43088, офицерам отдано 41374 человека, от них отправлено 37675, а к полкам действительно приведено 23371 человек. Сенат велел спросить коллегию: куда же делось 19517 человек? Несколько прежде Сенат слушал экстракт из протокола конференции о предложении графа Петра Шувалова производить ежегодный рекрутский набор не со всего государства, а с одной только части, разделив для этого всю Россию на пять частей. Тот же Шувалов указал на вредную в военное время медленность почты: рапорт от командира первого мушкетерского полка, отправленный 26 сентября, получен 14 ноября; по дороге от Смоленска до Петербурга находился месяц и двенадцать дней.

Мы уже упоминали о столкновении Шувалова с генерал-кригскомиссаром князем Яковом Шаховским. Шаховской в своих записках дает нам знать, куда девались 19517 человек рекрут, о которых Сенат спрашивал Военную коллегию. В описываемое время Шаховской находился в Москве при Главном комиссариате. «В одно время в исходе зимы, – говорит Шаховской, – на половине моего пути к госпиталю встретились мне несколько дровней, наполненные лежащими солдатами и рекрутами. Я остановился и спрашивал: куда их везут? Бывший при них унтер-офицер сказал мне, что для излечения от тяжких болезней отправлены оные были в генеральный госпиталь, но что их в оный за опасностью не приняли, и обратно велено ему отвезти их в команду; я, увидя жалкое тех несчастных состояние, в числе коих несколько уже полумертвыми казались, приказал обратно везти за собою в госпиталь, обнадежа, что их там помещу. Но как приехал вместе с теми страдальцами в дом госпитальный, то у большого крыльца увидел еще несколько на дровнях же лежащих больных. И как я только из моей кареты выходить стал, то доктор и комиссар оба вдруг спешно говорили мне, чтоб я далее крыльца не ходил, ибо чрез три дни, как я в последнее у них был, чрезвычайное множество из разных команд солдат и рекрут навезли больных, а по большей части в жестоких лихорадках и прилипчивых горячках, и что уже более 900 человек у них в ведомстве больных, и теми не токмо все покои в нижнем и верхнем этаже, но и сени наполнены, и от тесноты сделалась великая духота, а для холодного времени отворять всегда окна неможно; итак, не токмо они один от другого заражаются, но и здоровые, призрение и услужение им делающие, оттого впадают в болезни, а от команд почти непрерывно еще присылкой таких умножают, коих обратно в их команды отсылать принуждены, а для того и сих лежащих на дровнях обратно же в команды отправить намерены, чтоб они на счет госпитальный число мертвых не умножали. В то же время присланные с теми больными для отдачи унтер-офицеры просили меня о приеме оных, показывая из числа тех в пути несколько уже мертвых, а других в прежалостном состоянии на стуже дрожащих... Я собирал все свои мысли, как бы сыскать оным страдальцам облегчение, искал моими глазами по всем сторонам, не найду ль способных из близнаходящихся строений к пространнейшему тех помещений; спрашивал у комиссара и доктора, кто в коих живет? Там показывали мне близнаходящиеся строения, в коих жили разные госпитальные служители, из которых я приказал немедленно тех жителей вывесть в наемные квартиры, а в их покои поместить больных. Доктор и комиссар мне ответствовали, что они вчерась уже то предпринимали, но способа не нашли, ибо поблизости наемных квартир нет, да и вдали вокруг по разнесшемуся о больных наших слуху ни за какую цену внаем в госпитальное ведомство своих дворов не отдают. В то же время сведал я, что есть неподалеку конюшенного ведомства несколько порожних покоев, и еще уведал неподалеку же от госпиталя, позади Дворцового сада на берегу Яузы-реки, немалое деревянное строение, о коем сказали мне, что то Дворцовой канцелярии ведомства пивоваренный двор и теперь, в отсутствие ее величества, весь пуст и живет в нем только комиссар, у коего оный в смотрении. Другие же сказывали, что за неприличностью места и что он уже ветх назначено все оное строение в другое, далее от сего сада место перенесть и о подряде того к сноске и в газетах напечатано».

В этот-то пивоваренный двор Шаховской решился перевести служащих при госпитале, а в их квартиры поместить больных. Это он сделал, не дожидаясь разрешения от Главной дворцовой канцелярии, находившейся в Петербурге, и, зная, что таким самовластным распоряжением может возбудить неудовольствие, написал письмо к фавориту Ив. Ив. Шувалову с просьбою защитить, если недоброжелатели заочно станут что-нибудь разглашать. Ив. Ив. Шувалов, который среди тогдашней знати отличался мягкостью, людскостью обращения, который прежде всего старался сохранить со всеми добрые отношения, особенно же с людьми, выдающимися заслугами и способностями, старался казаться совершенно беспристрастным, свободным от воззрений своих родственников графов Петра и Александра Шуваловых, старался «благородным учтивством» и услугами сделать свой фавор приятным и желанным, – Ив. Ив. Шувалов в ответном письме своем хвалил человеколюбивый поступок Шаховского и обнадеживал своею защитою. Но в то же время Шаховской описал все дело приятелю своему майору гвардии Нащокину, и тот уведомил его, что в знатных домах у недоброжелателей Шаховского слышал выходки против него членов Главной дворцовой канцелярии, которые толкуют о неслыханной дерзости генерал-кригскомиссара, осмелившегося самовольно положить больных с прилипчивыми болезнями в том месте, где во время пребывания двора варят пиво и кислые щи для собственного употребления ее величества. Сенат потребовал от Шаховского объяснения, на каком основании он занял дворцовый пивоваренный двор без позволения Главной дворцовой канцелярии; но генерал-прокурор прислал ему дружеское письмо, в котором поздравлял, что недоброжелатели, «не находя справедливых резонов, коими бы вас повреждать возмогли, склоняются к примирению, как то вчерась в конференции было, что граф Петр Ив. Шувалов, зная, что я вас люблю, приближаясь ко мне, всем вслух говорил, что сожалеет о тех спорах и вздорах, кои он с тобою по своей команде производил, и теперь, довольно познав, что ваши упрямства по большей части дельные, все в том свои жалобы оставляет и предает забвению».

Но Нащокин в письмах своих твердил по-прежнему, чтоб Шаховской остерегался: жалобы Дворцовой канцелярии все увеличиваются. Нащокин был прав. В одно прекрасное утро является к Шаховскому гвардейский офицер, приехавший из Петербурга, и подает бумагу от начальника страшной Тайной канцелярии графа Александра Ив. Шувалова; в бумаге говорилось: «Ее импер. величеству известно учинилось, что вы самовольно заняли в дворцовом поваренном доме те каморы, в коих для собственного ее величества употребления разливают и купорят с напитками бутылки, и поместили в них прачек, кои со всякими нечистотами белье с больных моют; и для того по высочайшему повелению послан к вам из Тайной канцелярии нарочный, гвардии поручик, коему повелено, ежели по освидетельствованию его в тех покоях больные и прачки найдутся, то бы всех тех немедленно перевести в дом ваш для жилья их, не обходя ни единого покоя в ваших палатах, и точно в вашей спальне».

Все это было справедливо: помощник Шаховского по управлению госпиталем генерал-майор Коминг и госпитальный комиссар распорядились помещением больных и прачек в пивоварне без ведома генерал-кригскомиссара; и потом Шаховской узнал, что комиссар имел сношение с присланным из Петербурга чиновником Дворцовой канцелярии и, как нарочно, перед самым приездом гвардейского офицера ввел больных и прачек в пивоварню. Как бы то ни было, указ был исполнен и Шаховской должен был две недели содержать в своем доме больных и прачек, пока не пришел ответ на объяснительное письмо его к императрице. Ив. Ив. Шувалов написал ему благосклонное письмо с выражениями глубокого сожаления о случившемся и уверял от имени императрицы, что «ее величество, увидя его, Шаховского, оправдание, сожалеет, что так скоро и неосмотрительно с ним учинено». Когда потом Шаховской приехал в Петербург, то доброжелатели рассказали ему, как произошла эта неосмотрительность; по их словам, члены Главной дворцовой канцелярии постарались отомстить Шаховскому с помощью графов Шуваловых, Петра и Александра, сердившихся на него за несогласие удовлетворять их требованиям по войскам, находившимся под их начальством. Вот как передает этот рассказ сам Шаховской: "Граф Петр Ив. Шувалов по обыкновенному искусству чрез свою супругу графиню Мавру Егоровну, которая тогда, в великой у ее величества милости и доверенности находясь, во дворце жила, так как и прочие свои надобности по желанию произвел и хитро домогся от ее императ. величества мне такого решения, употребляя еще к тому своего услужника, тогда бывшего при дворе и в милости у ее величества находящегося обер-мундшенка Бахтеева. Таким образом, роли свои начали они при первом к тому способном случае: будучи во внутренних покоях пред лицом ее величества, отошед к окну, умышленно начали с важными и удивительными видами разговаривать; ее величество, то приметя, подошед к ним, спросила: о чем они так важно разговаривают? Оба они замолчали, дая вид, якобы для опасности своей в такие дела вмешиваться и донесть ее величеству не осмеливаются. Она такие их скромности, за нечто важное приняв, повелительным образом требовала, чтоб они о всем том, и коего они, больше ее боясь, скрывают, обстоятельно сказали. Графиня Шувалова ответствовала: «О, боюсь, матушка, что сей удачливый в своих предприятиях человек, которому все по большей части трусят и уступают, меня иными посредствами обругает. Ежели б так муж мой сделал, много бы на него вашему величеству доносителей в том было, а на этого смельчака никто не смеет» – и при том указала на обер-мундшенка Бахтеева: «Вот-де ему об этом должно вашему величеству представить, да и он-де трусит». Ее величество, то выслушав, уже с большею нетерпеливостью и восхищением гнева спросила: «Что то за дело и кто такой вам паче меня страшен есть?» Господин Бахтеев (как сказывал мне тот, которому при всем том быть случилось) с робким видом и как возмог увеличил в мое повреждение тот мой поступок о занятии пивоваренного двора, и якобы я в те каморы, где разливают и купорят бутылки для ее величества в употребление, поместил больных с гнусными болезнями и прачек для мытья снимаемого с них белья. И тако сии бессовестно злоковарные добродетельное сердце к решению противу меня приготовили, что в тот же момент ее величество, проговоря: «Вот я вам докажу, чтоб вы не боялись сего смельчака», призвав графа Александра Ив. Шувалова, который, как бы нарочно, на тот час неподалеку находился, соизволила повелеть ему, нимало не мешкав, нарочного офицера с высочайшим ее ко мне указом в Москву отправить".

Вследствие всей этой истории велено в московском госпитале сделать пристройку; но Шаховской представил, что госпиталь находится вблизи дворца и выше по течению Яузы, поэтому нечистоты по реке и дурной запах может по ветру доходить и до дворца: так не лучше ли построить вновь каменный корпус на берегу Москвы-реки, недалеко от Новоспасского монастыря или близ дома крутицкого архиерея, и здесь помещать не только больных унтер-офицеров и солдат, но и прочих чинов людей военных и статских, находящихся в неизлечимых болезнях и дряхлости, также сирот, оставшихся после убитых на войне, и незаконнорожденных младенцев; и на содержание, если госпитальных доходов доставать не будет, брать из доходов с синодальных вотчин, также остатки от расходов в архиерейских домах и монастырях, ибо относительно построения при монастырях госпиталей и странноприимниц многие указы не исполнены; а хотя в монастыри отставные офицеры и солдаты и посылаются для пропитания, но они там по большей части без надлежащего призрения и довольства содержатся, и от них на монастырские власти, и от властей на них происходят частые жалобы в разных приключениях и ссорах; настоящий же госпиталь может служить казармою для лейб-компании или для других дворцовых надобностей. Когда это представление было прочтено в Сенате, то генерал-прокурор князь Трубецкой и граф Петр Ив. Шувалов объявили, что на учреждение инвалидных домов на таком же основании, как представляет Шаховской, уже есть высочайшее соизволение; поэтому приказали: принять мнение князя Шаховского, а место для госпиталей и инвалидных домов Сенат признал удобным на берегу Москвы-реки близ Данилова монастыря, и архитектору князю Ухтомскому начертить план и составить смету.

Но на приведение в исполнение таких обширных построек было мало надежды по состоянию финансов во время войны. Граф Петр Шувалов представлял конференции: «Капитала запасного нет; те миллионы, которые казне приобретены, издержаны; по установленному способу надбавка на цену вина, и соли сделана, умноженные доходы истощены, взаймы пожалованный миллион также. Способ приобрести деньги надежный: определенную для копеечной монеты по 8 рублей из пуда медь, 437500 пудов, переделать в грошовую, копеечную, денежную и полушечную монету по 16 рублей из пуда, и вместо обращающихся в народе медных денег 7397910 рублей будет обращаться по этому моему плану в государстве 12502154 рубля. Подданные ту выгоду иметь будут, что они шестнадцатирублевою в пуде монетою не так в провозе будут отягощены, как теперь; прежняя монета такою низкою ценою установлена с целью пресечь привоз из чужих краев, но теперь эта предосторожность считается излишнею. Укажут, правда, другие способы для собрания большого капитала по примеру иностранных государств, например лотереи или банк; но у нас эти учреждения не годятся, потому что такую большую лотерею, чтоб получить шесть миллионов, не только скоро, но и едва ли вовсе набрать возможно, особенно когда у нас самая идея лотереи неизвестна. Что же банка касается, то от подделывания банковых билетов опасность, и бумажки вместо денег народу не только дики покажутся, но и совсем кредит повредится, потому что при употреблении банковых билетов в торгах всякие помешательства и обманы могут происходить».

В Сенате Шувалов предложил, что по его изобретениям с 1750 года до сих пор казна получила прибыли более пятнадцати миллионов рублей (15671172 рубля 53 копейки); из новых доходов устроен Дворянский банк; но это полезнейшее дело может повести к крайнему разорению дворянских фамилий, ибо для уплаты назначен только трехгодичный срок и многие дворяне не могут в три года выплатить, занять же им негде, особливо находящимся при армии, и, таким образом, принуждены лишаться недвижимых имений: нужно срок уплаты продолжить. Сенат согласился продолжить срок еще на год. Велено в Штатс-контору под видом займа отпустить с. Монетного двора 275000 рублей с уплатою таможенными ефимками, которые приказано поскорее в передел употреблять, чтоб на Монетном дворе не последовало в деньгах недостатка; из разных других мест велено выдать в Штатс-контору 39490 рублей. Кроме военных издержек найдено необходимым производить безостановочно работы в Кронштадте: после канала там строили купеческую и среднюю гавани, на что отпущено было 97000 рублей. Смотрели, как бы сократить расходы, и опять напали на бесконечные комиссии. Генерал-прокурор предложил: в Ярославле по корчемным и прочим делам, а в Новгороде о непорядочных поступках верных сборщиков учреждены комиссии, но дела в них продолжаются немалое время за спорами и подозрениями на членов, а потому надобно раздать эти дела по соответствующим учреждениям: в Камер-контору, Юстиц-коллегию, и если там не смогут решить, то в Сенат, чтоб приказные понапрасну жалованье не получали и виновные без наказания не оставались. Сенат согласился.

Так как управление финансами сосредоточивалось в Сенате, то в низших учреждениях думали, что о всяком самом мелочном распоряжении в области финансов должно доносить Сенату. Московский магистрат донес, что он наложил пятидесятикопеечный оброк на анбар, построенный купцом Ефимовым для торговли горшками; Сенат велел магистрату прислать ответ, зачем он утрудил Сенат таким неподлежащим делом. Но никто не находил неподлежащим делом, что разрешение открыть герберг или гостиницу зависело от Сената. В Москве был уже герберг, содержимый савояром Берлиром в Немецкой слободе, а теперь позволено было основать другой – в селе Покровском, что в Елохове; позволение было дано петербургскому купцу Цыгинбейну, у которого был герберг и в Петербурге. Сенат позволял также Московскому университету иметь под собственным своим смотрением, обержу или герберг для иностранных профессоров, магистров и учителей. В конце года запрещено было иметь в Петербурге более 2000 извощиков по причине дороговизны фуража.

Из явлений областной жизни по-прежнему особенное внимание возбуждали крестьянские волнения. Евдоким Демидов опять жаловался, что для усмирения его крестьян в Алексинском и Лихвинском уездах послан был прапорщик с командою; но крестьяне прапорщика не послушались, команде запрещали ходить в село Русаново, грозясь бить до смерти; два священника и крестьяне сказали, что Демидова и детей его слушать не будут. Против взбунтовавшихся крестьян Новоспасского монастыря Шацкого уезда сел Спасского и Введенского отправился подполковник Хатунский; вследствие сопротивления спасских крестьян он принужден был употребить артиллерию и ружья и силою ворвался в село: крестьяне разбежались; потом отыскано было в селе и сами явились 62 человека, а в селе Введенском – только 10 человек; так как бунт произошел вследствие обид от монастырских управителей и слуг, то для исследования дела учреждена смешанная комиссия из членов Сенатской и Синодальной контор.

Малороссийского гетмана успели наконец выпроводить из Петербурга в Глухов; по всей дороге, на каждом почтовом стану велено было выставить по 200 подвод; по примеру приездов гетмана Скоропадского Разумовскому дано было вместо кафтана и запоны 1116 рублей 52 копейки, а чиновникам, бывшим при нем, вместо соболей и камок: генеральному судье – 250 рублей, другим – по 60 рублей. Главную заботу со стороны малороссийской Украйны составляли по-прежнему запорожцы. Здесь атаман минского куреня Шкура да ирклеевского куреня атаман Кишенский возмутили козаков разных куреней, взяли насильно котлы и, ударяя в них поленьями, собрали раду; набежало козаков больше 300 человек, подняли крик, ухватили две палицы, кошевого и судейского стола, и первую отнесли Шкуре, а вторую – Кишенскому, и Шкура стал кошевым, а Кишенский – судьею; но потом собрались атаманы и определили быть по-прежнему старому кошевому и войсковой старшине. Гетман послал взять под караул Шкуру, Кишенского и других зачинщиков и привезти в Глухов. Но атаманское определение, как видно, оказалось непрочно: старый кошевой и старшина сочли за нужное отказаться от своих должностей под предлогом старости и выбраны были новые. Гетман, узнавши об этом, писал в Запорожье, что за такое дело Войско Запорожское весьма достойно быть под истязанием и штрафом и чтоб впредь не смели под опасением высочайшего гнева сами собою увольнять кошевого и старшину и выбирать новых. Гайдамаки оговорили кошевого и старшину, что они брали у них в цодарок грабленые вещи.

Мы видели, что русский министр в Варшаве Гросс получил извещение о надеждах малороссийских эмигрантов, живших в Крыму. Когда это извещение было переслано в Петербург, то отсюда, разумеется, пошла грамота к гетману, чтоб удвоил внимание. Разумовский испугался, но не эмигрантских происков, могших нарушить спокойствие вверенной ему страны, а того, что в Петербурге испугаются этих замыслов и не позволят ему покидать Малороссию. В отчаянии он писал вице-канцлеру Воронцову: «Вашему сиятельству яко другу моему открываюсь, что сие дело есть совсем несбытное и неосновательное; я больше почитаю, что вымышленное моими известными приятелями такого свойства, каковы были мнимые шпионы от короля прусского, единственно только для того, чтоб сделать мое присутствие здесь нужным, важным и весьма необходимо полезным, дабы чрез то вложить мнение государыне, какая опасность от сего краю быть может, в наблюдение чего, чтоб меня засадить в сем скучном месте и затворить бы путь к моему возвращению в Петербург, ежели пожелаю».

Но малороссийские эмигранты были существа действительные, а не мнимые, и потому Разумовский придумал средство против людей, которые могли помешать его поездкам в Петербург. «Последний рескрипт, – писал он Воронцову, – заставил меня думать, каким бы образом истребить сей канал, откуда сии вести приходят, которые смущают тех, которым дела сии вверены, а наводят на сей край недоверенность в то время, когда ни одна душа здесь такого безбожного мнения не имеет, но, напротив того, все пребывают в непоколебимой верности к ее импер. величеству, в чем ваше сиятельство твердо уверяю. Для пресечения сего, мне кажется, можно способ употребить, чтоб двух или трех бездельников истребить, которые в Крыму исстари живут и, будучи заражены старинными мыслями, по-старинному пишут и рассуждают, забыв то, что Украйна после того времени, можно сказать, что совсем переродилась и совсем не то правление, не такие правители, не те, почитай, люди и, следовательно, не те уже и мысли в них пребывают. Для успокойствия всего, мне кажется, что можно сих плутов оттуда украсть или каким способом истребить, о успехе которого уверить заподлинно вас не могу, только старание удобовозможное употреблено будет. Итак, вас прошу дать мне знать, что вы о сем думаете».

Воронцов ответил, что «хотя весьма желательно бы было, дабы известные два злодея, находящиеся в Крыму, могли каким случаем истреблены или украдены быть, но как сей способ есть весьма ненадежный, к тому ж и может за собою неприятные следствия нанести, я думаю, что лучше бы было совсем в презрении оставить, толь более что никакого опасения от их каверз иметь не можно, и они уже престарелые люди и скоро в гроб пойдут».

Из Новой Сербии Хорват доносил, что население идет быстро: в три месяца, от января до апреля, пришло обоего пола душ 822. Но стали приходить доносы на Хорвата, что он населяет Новую Сербию непозволительными средствами. Гетман Разумовский прислал в Сенат копию с допросов сотника Мовчана да осадчика новой Черноташлыкской слободки Савранского; из допросов оказывалось, будто бы Хорват приказывал Савранскому собрать запорожских козаков-оxотников, идти с ними в Польшу, перегнать силою тамошний народ на эту сторону Буга и населить им новозаведенную слободу, почему Савранский с запорожцами в Польше был и из села Вербовец, принадлежащего Мнишку, пригнал 35 семей в свою слободу. Мовчан показал, что Хорват в присутствии поручика Булацела приказывал сотнику новопоселенной слободки Добрянки Табанцу, который жаловался на обиду от поляков, чтоб он взял охотников из запорожских степей и попугал поляков, только тайно, не разглашая, а я, сказал Хорват, в том ответчик, и руку Табанцу дал; Табанец и был в Польше, на ярмарке отбил больше 300 лошадей и зарезал 30 человек. Сенат приказал: гетману велеть поступить с Табанцом и Савранским по их винам за разбой и переход за границу; а показаниям на Хорвата не верить, ибо эти показания сделаны приличившимися в воровстве.

Далее на восток в украинных местах перемещение жителей происходило другим способом. В конце года правительство узнало, что из Тамбовского и Козловского уездов разных помещиков крестьяне, забирая свои пожитки и лошадей, бегут, а другие разглашают, что эти беглые, собравшись в Царицыне и переправясь через Волгу, порыли себе землянки, живут в них и впредь будут принимать к себе всяких прихожих людей; а некоторые крестьяне бегут и явным образом, объявляя, что идут для поселения в Царицын и в Камышенку к шелковому казенному заводу, где для принятия их определен майор Парубуч.

Из оренбургской украйны доходили отголоски борьбы между старыми жителями, башкирцами, и русскими насельниками, пришедшими на разработку рудных богатств страны. Заводские конторы жаловались на башкирцев, будто те притесняют заводы, останавливают производство работ на них; мало того, кругом заводов пускают пожары, на заводы и рудники наводят волшебные дымы, отчего происходит смертельный воздух, так что на Овзянопетровском заводе почти все больны, а немалое число и померло; также своею ложью остановили отмежевание земель, купленных у башкирцев с лесом и угодьями, у находящихся при заводах крестьян немало лошадей отогнали. Неплюев по поводу этих жалоб подал мнение: «В Оренбурге, кроме этих известий, не предвидится ничего, что бы могло подать повод к башкирским волнениям; о пожарах и лошадиных отгонах точного исследования сделать нельзя, потому что никого не поймано, а что касается мнимых волшебных дымов, то ясно, что это от суеверия написано».




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1758 год


Падение канцлера Бестужева. – Отношения великой княгини Екатерины Алексеевны к императрице. – Сношения с Австриею насчет военных действий. – Занятие Восточной Пруссии русскими войсками. – Движение Фермора к Одеру. – Бомбардирование Кистрина. – Битва при Цорндорфе. – Движение Фермора в Померанию. – Замечания конференции насчет его распоряжений. – Письмо к нему Воронцова. – Отступление Фермора к Висле. – План кампании будущего года. – Сношения с союзными дворами австрийским и французским. – Сношения с Англиею и Польшею. – Саксонский принц Карл получает герцогство Курляндское. – Дела турецкие. – Распоряжение относительно Черногории. – Поведение черногорцев в Москве. – Внутренняя деятельность правительства. – Финансовые распоряжения. – Торговля. – Волнения монастырских крестьян. – Вопрос об управлении церковными имениями. – Составление Уложения. – Комиссия об однодворцах. – Дела на украйнах.

 

Начало 1758 года было ознаменовано важным событием, которое подготовлялось уже два года, – свержением великого канцлера графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина.

Мы видели, в какое затруднительное положение был поставлен канцлер переменою европейской политики в 1756 году, англопрусским союзом, с одной стороны, и австро-французским – с другой. Самолюбие, нежелание признать свою ошибку, отвердевшая в старине система, по которой Франция вследствие противоположности интересов никогда не могла быть союзницею России, закоренелая ненависть к Франции и боязнь пред ее послом не позволили Бестужеву вдруг переменить своих отношений: отвернуться от Англии и стать ревностным поборником французского союза; он слишком явно защищал Англию, слишком неохотно соглашался на сближение с Франциею и этим стал подозрителен в глазах императрицы; кредит его упал; вице-канцлер Воронцов мимо его производил самые важные сношения, через него последовало сближение с Франциею, и французский посол приехал в Петербург, остереженный от своего двора опасаться более всего канцлера и его интриг. Австрия враждебно относилась к Бестужеву за его сопротивление французскому союзу. Кауниц, который считал этот союз своим делом и ждал от него бесчисленной пользы, – Кауниц выразился пред французским послом в Вене, что не забудет тех затруднений, которые делает ему Бестужев. Таким образом, кроме русских врагов у Бестужева в Петербурге было еще теперь два сильных врага иностранных – Эстергази и Лопиталь, а помощи ниоткуда.

Легко понять, как при таких обстоятельствах должен был осторожно действовать Бестужев. Мы видели, как обеспокоили его толки о медленности Апраксина и как он старался побудить его идти как можно скорее. Еще более должно было обеспокоить отступление Апраксина после победы, возбудившее бурю в Петербурге. От 13 сентября канцлер писал ему: «Я уже, ваше превосходительство, имел честь чрез Петра Ив. Панина поздравить одержанною над неприятелем победою. А теперь на ваше писание ничего иного ответствовать не имею, кроме того, что я крайне сожалею, что армия под командою вашего превосходительства, почти во все лето недостаток в провианте имея, наконец хотя и победу одержала, однако ж принуждена, будучи победительницею, ретироваться. Я собственному вашего превосходительства глубокому проницанию предаю, какое от того произойти может бесславие как армии, так и вашему превосходительству, особливо ж когда вы неприятельские земли совсем оставите».

Но Апраксин отступал, и ожесточение против него становилось все сильнее и сильнее. Из французского и австрийского посольства пошли слухи об интриге, и пошли по всей Европе. Бехтеев писал Воронцову из Парижа 26 сентября: «Мы во всю сию неделю были в великом беспокойстве; после 19 августа писем мы из Петербурга не имели, а из Голландии такие получали ведомости на двух почтах, что только об них подумать, так ужас берет. Одним словом, все несчастия по тем ведомостям у нас сделались; по причине оных и армия пошла из Пруссии с великою торопостию, будто уже ретировалась, оставя множество пушек. Весь город наполнен был сим дурным слухом». Основанием дурного слуха послужил припадок, случившийся с императрицею. 8 сентября, в праздник Рождества Богородицы, Елисавета, жившая в Царском Селе, пошла к обедне в приходскую церковь, в начале службы почувствовала себя дурно и одна вышла из церкви, но, не дошедши до дворца, упала на землю и более двух часов лежала без чувств. Этот случай привели в связь с отступлением Апраксина, начали догадываться, толковать, что Бестужев дал знать о нем Апраксину и потребовал возвращения его в Россию с войском, которое было нужно канцлеру для приведения в исполнение его намерений относительно престолонаследия. Разумеется, кто мог внимательно и спокойно вникнуть в дело, тот должен был понять, что догадка не имеет никакого основания, что припадок с императрицею случился 8 сентября, а отступление решено было на военном совете 27 августа; что если бы была возможность остановиться и идти вперед, то как мог Апраксин не сделать этого по получении стольких строгих указов и узнавши, что императрица оправилась? Что Апраксин ничего не делал сам собою, а только исполнял решения военного совета и как было предположить, что из всех генералов и полковников, подававших голоса на совете, не было ни одного честного человека и патриота, что все они требовали отступления, хотя и знали, что войско может идти вперед, не нуждаясь в провианте и фураже? Но много ли было таких, которые могли вникнуть в дело внимательно и, главное, спокойно? Известно, как падка толпа на предположения, что при каждом важном и неприятном событии действовала интригу злой умысел. А тут сколько было побуждений для подобного предположения: иностранные союзники были озлоблены на Апраксина, отступление которого расстраивало их планы, облегчало Фридриха II, поднимало его дух, освобождало от боязни русского нашествия, давало Левальду возможность переведаться с шведами, а русские вторили иностранцам вследствие оскорбленного патриотизма.

Апраксин во дворце и в конференции нашел себе сильного защитника в графе Петре Ив. Шувалове; но сильнее всех нападал на него канцлер Бестужев, во-первых, из желания прекратить толки о своем участии в отступлении, во-вторых, из враждебного чувства к Апраксину, которое явилось в нем именно вследствие сильного заступничества Шувалова: канцлеру было ясно, что Апраксин очень близок и дорог Шувалову, следовательно, Шувалов считал его вполне себе преданным. Враги Бестужева толковали, что канцлер замешан в дело об отступлении, а Бестужев толковал, что виноват во всем Шувалов; он так защищает Апраксина перед императрицею, что тот не боится никакой ответственности и делает что хочет.

Шувалов, несмотря на всю свою силу, не мог отстоять Апраксина, который должен был сдать начальство над армиею генералу Фермору. Мы видели, что новый главнокомандующий совершенно оправдывал старого и многие были недовольны этим назначением, говорили, что дурные советы Фермора были виною отступления Апраксина и что гораздо лучше было бы дать главное начальство генералу Броуну. Назначение Фермора объясняли единственно особенною милостью к нему императрицы. Но кроме милости было и другое основание назначению: первые военные успехи – занятие Мемеля и Тильзита – были соединены с именем Фермора.

18 октября 1757 года Апраксин получил указ ехать в Петербург и писал императрице, что указ этот «совершенно отчаянную жизнь вновь ему возвратил». В начале ноября Апраксин приехал в Нарву и получил чрез ординарца лейб-кампании вице-капрала Суворова высочайшее обнадеживание монаршею милостию, причем приказано ему отдать все находящиеся у него письма. Причиною этого отобрания писем были письма к Апраксину великой княгини, о которых проведали таким образом: Бестужев, получая их от Екатерины для пересылки Апраксину, показывал их саксонскому советнику посольства Прассе и приезжавшему в Петербург австрийскому генералу Буккову для успокоения их насчет доброго расположения молодого двора к общему делу, потому что в них Екатерина убеждала Апраксина спешить походом. Букков рассказал об этих письмах Эстергази, и теперь, когда захотели повредить Апраксину и Бестужеву вместе, Эстергази сообщил об этой переписке великой княгини с Апраксиным самой императрице, представив это дело очень опасным.

Прошло месяца полтора после отобрания писем; Апраксин все жил в Нарве. 14 декабря он решился написать умилостивительное письмо императрице: «Последнейший ваш раб, представя бедность моего состояния, в котором я, бедный, чрез шесть недель здесь пребывая, не только совсем своего лишился здоровья и потерял разум и память, но и едва поднесь мой дух сдержаться во мне мог, и поднесь едва ногою владеть могу, приемлю дерзновение, не принося никаких оправданий, высочайшего и милосерднейшего помилования просить. Как пред Богом вашему величеству доношу, что если мною что погрешено, то всеконечно разве от неведения и недостатка разумения; причем и то могу донести, что во всей армии не было ни одного такого человека, который бы не хотел пролить последней капли своей крови за соблюдение высочайших интересов и во исполнение воли вашего величества, и во все советы, где только важность и обстоятельства требовали, призыван был весь генералитет, который, не исключая никого, все свои старания распространял к пользе, и ничего мною в противность примечено не было. Правда, что до соединения с генералом Фермором генерал Ливен по испытанному знанию в военном искусстве во всех советах был мне довольным советником; но по соединении с генералом Фермором, с коего времени пошли главные дела, по особливой его ко мне ласке и ежедневному два раза ко мне приезду, паче же по известной мне вашего императорского величества к нему особливой милости и доверенности, я ничего не предпринимал, не поговоря и не посоветовав наперед с ним, еже во многих генералах, как еще и генерал Лопухин жив был, немалую произвело зависть; но я, елико моему смыслу и рассуждения было, столько умеривал, что не допустил ни до чего дальнего и никаких ссор и неудовольствий не токмо не видал, ниже слышал. А в наилучшее доказательство сего осмелюсь еще то донести, что и о возвращении нашем от Аленбурга я первому открыл генералу Фермору и, посоветовав с ними и не открывая никому, с ним одним согласно сие положа, созвав военный совет и приглася полковников, уже сие предложение сделал, почему и согласно от всех положено поворотить к Тильзиту. Я во всем том самим Фермором свидетельствуюсь».

Понятно, что ссылка на Фермора служила Апраксину лучшим оправданием: нельзя было у одного отнять звание главнокомандующего за то самое, за что другого возводили в это звание. У Фермора не нужно было спрашивать, правду ли говорил Апраксин о согласии его на отступление. Запискою 14 октября Фермор решительно признал распоряжения Апраксина необходимыми, и те, которые говорили против назначения Фермора, были последовательны. Но о последовательности не могло быть речи: Апраксин не подвергался опале за отступление, он был жертвою, принесенною для успокоения союзников, для поддержания общего дела; разумеется, Апраксин был бы достаточно вознагражден за эту роль жертвы, если б все дело состояло в отступлении. Но дело состояло теперь в переписке великой княгини с Апраксиным. Письма сами по себе не могли бы быть поставлены в вину ни писавшей, ни получившему их; но зачем сношения, переписка между этими лицами? Не было ли каких-нибудь других внушений со стороны Екатерины? Канцлер, подозрительный канцлер служил посредником!

В январе 1758 года начальник Тайной канцелярии Александр Ив. Шувалов отправился в Нарву поговорить с Апраксиным насчет переписки, как видно, ничего особенного не вышло из этих разговоров: носился слух, что Апраксин дал клятвенное заявление, что он никаких обещаний молодому двору не давал и никаких внушений в пользу короля прусского от него не получал. На этом дело должно было остановиться. Императрица обходилась холодно с великой княгиней, холодно с канцлером. Против Бестужева кроме переписки были и другие причины неудовольствия. Польско-саксонский двор, принимая в соображение неудовольствие императрицы и требования Франции и Австрии, решился отозвать Понятовского из Петербурга, но Бестужев воспротивился этому и настоял на своем; кроме того, Бестужев выхлопотал польский орден Белого Орла для тайного советника Штамке, заведовавшего голштинскими делами при великом князе, и было известно, что Штамке – доверенный человек Бестужева. Рассказывали и о проекте канцлера относительно престолонаследия, говорили, что конференц-секретарь Волков, бывший долго доверенным человеком у Бестужева, открыл теперь о существовании этого проекта врагам канцлера. Но все эти догадки, что Бестужев удержал Понятовского, выхлопотал Штамке Белого Орла, слух, что у Бестужева есть какой-то план относительно престолонаследия, – все это еще не могло повести к свержению канцлера, все ограничивалось раздражением и неприятными толками. Но Англия, которая подкопала значение Бестужева в 1756 году прусским союзом, – Англия должна была дать повод и к окончательному низвержению главного ее доброжелателя в России. Пришло известие, что Англия не хочет оставить петербургский двор без своего представителя после отъезда Уильямса и назначила Кейта, бывшего послом в Вене. Это известие, разумеется, должно было страшно встревожить французского и австрийского послов в Петербурге, особенно первого; как прежде Уильямс волновался от приезда французского посла, так теперь Лопиталь волновался от приезда Кейта; помешать приезду Кейта не было никакой возможности, потому что Россия не разрывала с Англиею, надобно было готовиться к ожесточенной борьбе; борьба не была бы так опасна, если б Кейт не встретил в Петербурге могущественного союзника в главном лице по дипломатическим сношениям – в великом канцлере. Нельзя освободиться от Кейта, да Кейт один и не опасен, – надобно освободиться от Бестужева, возможность есть: он заподозрен, императрица не благоволит к нему более, он окружен могущественными врагами, враги сами нейдут на явную борьбу, потому что не чувствуют в руках хорошего оружия для верного поражения противника; надобно их заставить сковать оружие, надобно их напугать, заставить действовать по инстинкту самосохранения. Нападение было сделано удачно, потому что выбрано для него самого слабое место. Как только узнали в Петербурге, что Кейт уже в Варшаве, то Лопиталь едет к Воронцову и представляет ему необходимость нанести последний удар Бестужеву; а если Воронцов не хочет принять в этом участия, то он, Лопиталь, едет сейчас же к Бестужеву, открывает ему все и соединяется с ним для низвержения Воронцова. Испуганный Воронцов соглашается действовать вместе, поддерживать у императрицы внушения Лопиталя против Бестужева. Так рассказывает Кейт в донесении своему двору. Но есть другое известие, в сущности нисколько не противоречащее первому; по этому известию, Лопиталь является к Воронцову и говорит ему: «Граф! Вот депеша, только что полученная мною от моего двора; в ней говорится, что если в пятнадцать дней великий канцлер не будет заменен вами, то я должен обратиться к нему и не иметь более сношения с вами». Это известие вероятнее в своих подробностях: Лопиталь попадал в самое чувствительное место Воронцова, настаивая на деле самом простом и понятном, не выставляя никакого личного отношения, а защищая достоинство своего двора, требуя для себя выхода из странного положения: до сих пор французский посол должен был вести дело с вице-канцлером, а не с канцлером, что было неблаговидно, казалось чем-то подпольным; временно можно было на это согласиться в ожидании перемены главного министра вследствие перемены политики, но если все останется по-прежнему, то французский посол должен вести дело с канцлером. Что же касается до угрозы открыть все (что все?) канцлеру и соединиться с ним для свержения Воронцова, то эта угроза слишком груба. По второму известию, Воронцов, задетый за живое, отправился к Ивану Шувалову, и вместе представили императрице, что ее слава страдает от кредита Бестужева в Европе, т. е. что канцлеру приписывают более силы и значения, чем самой императрице. Но понятно, что это представление, ловко бившее на самолюбие Елисаветы и подкрепленное указанием на дело Понятовского, не могло быть одно. Надобно было убедить Елисавету, что против Бестужева существуют важные подозрения; удалить его от дел по одним подозрениям нельзя; но уличить его можно, только арестовавши его, захвативши бумагу и доверенных людей. Арест канцлера и следствие над ними были решены. Есть другое известие, показывающее, каким образом Елисавета была еще подготовлена к этому решению, раздражена против Бестужева. Эстергази доносил своему двору, что великий князь обратился к нему с жалобами на канцлера и Эстергази дал ему совет обратиться прямо к императрице. Елисавета была очень тронута, что племянник обратился к ней по-родственному, с полною, по-видимому, откровенностию и доверенностию; никогда она не была так ласкова с ним, и Петр, раскаиваясь в прошедшем своем поведении, складывал всю вину на дурные советы, а дурным советником оказался Бестужев.

В субботу вечером 14 февраля Бестужев был арестован, когда явился в конференцию, и отведен под караулом в собственный дом. Великая княгиня, проснувшись на другой день, получила записку от Понятовского: «Граф Бестужев арестован, лишен всех чинов и должностей; с ним арестованы ваш бриллиантщик Бернарди, Елагин и Ададуров». Первая мысль Екатерины по прочтении записки была та, что беда ее не минует. Бернарди, умный, ловкий итальянец, по своему ремеслу был вхож во все дома; почти все были ему что-нибудь должны, почти всем он оказал какую-нибудь маленькую услугу. Так как он постоянно бегал по домам, то ему, давали поручения; записки, посланные с ним, доходили скорее и вернее, чем отправленные с слугою; и великой княгине он служил таким же комиссионером. Елагин был старый адъютант графа Алексея Разумовского, был другом Понятовского и очень привязан к великой княгине, равно как и Ададуров, учивший ее русскому языку. Вечером были две знатные свадьбы. На балу Екатерина подошла к князю Никите Трубецкому и спросила его: «Что это у вас за новости: нашли ли вы больше преступлений, чем преступников, или у вас больше преступников, чем преступлений?» "Мы сделали то, что нам приказано, – отвечал Трубецкой, – преступления еще отыскивают, и до сих пор неудачно". Потом Екатерина подошла к фельдмаршалу Бутурлину, который сказал ей: «Бестужев арестован, а теперь мы ищем причины, за что его арестовали».

На другой день к великой княгине пришел Штамке и объявил, что получил записку от Бестужева, в которой тот приказывал ему сказать Екатерине, чтоб она не боялась, все сожжено: дело шло о проекте относительно престолонаследия. Записку принес музыкант Бестужева, и было условлено на будущее время класть записки в груду кирпичей, находившуюся недалеко от дома бывшего канцлера. По поручению Бестужева Штамке должен был также дать знать Бернарди, чтоб тот при допросах показывал сущую правду и потом дал бы знать Бестужеву, о чем его спрашивали. Но эта переписка арестантов скоро прекратилась: чрез несколько дней рано утром входит к великой княгине Штамке, бледный, изменившийся, и объявляет, что переписка открыта, музыкант схвачен и, по всем вероятностям, последние письма в руках людей, которые стерегут Бестужева.

Штамке не обманулся: письма очутились в следственной комиссии, наряженной по делу Бестужева; она состояла из трех членов: фельдмаршалов князя Трубецкого и Бутурлина и графа Александра Шувалова; секретарем был Волков. Следственное дело о Бестужеве не имеет полноты, некоторых ответов подсудимого нет, нет первого допроса и ответов. Из дела видно, что допросы уже сделаны были 26 февраля, и ответами бывшего канцлера императрица осталась недовольна, почему на другой день, 27 февраля, Бестужеву было объявлено: «Ее императорское величество твоими накануне того учиненными ответами так недовольна, что повелевает еще, да и в последнее, спросить с таким точным объявлением, что ежели малейшая скрытность и непрямое совести и долга очищение окажется, то тотчас повелит в крепость взять и поступить как с крайним злодеем». 27 числа Бестужеву был предложен вопрос: «Для чего он предпочтительно искал милости у великой княгини, а не так много у великого князя и скрыл от ее императорского величества такую корреспонденцию (переписку Екатерины с Апраксиным), о которой по должности и верности донести надлежало?» Бестужев отвечал: "У великой княгини милости не искал, паче же старался с ведения ее императорского величества открывать ее письма, ибо тогда великая княгиня была предана королю прусскому, Швеции и Франции по тогдашней системе; но как с год тому времени или с полтора переменила ее высочество совсем свое мнение и возненавидела короля прусского и шведов, кроме токмо что короля, дядю своего, весьма любит, то канцлер старался не только утвердить в том ее высочество, но и побуждал, дабы она и великого князя на такие ж с ее императорским величеством согласные мнения привела, о чем великая княгиня и трудилася, но сколько ему сказывала, что труды ее разрушаются, присовокупляя этому немецкую пословицу «Was ich baue, das reissen die andern nieder» (что я строю, то другие разрушают) и упоминая, что то делают наипаче полковник Броун, природный пруссак, обер-камергер Брокдорф и другие, около великого князя находящиеся офицеры, о чем он, канцлер, и ее императорскому величеству в то время доносил, но только о том не упомянул, что он все сии обстоятельства от великой княгини ведает". На основании записки, посланной к великой княгине из-под ареста, был сделан вопрос: «Советуешь ты великой княгине поступать смело и бодро с твердостью, присовокупляя, что подозрениями ничего доказать неможно. Нельзя тебе не признаться, что сии последние слова особенно весьма много значат и великой важности суть, итак чистосердечное оных изъяснение паче всего потребно». Бестужев отвечал: «Великой княгине поступать смело и бодро с твердостию я советовал, но только для того, что письма ее к фельдмаршалу Апраксину ничего предосудительного в себе не содержали».

В допросах сильно настаивалось на частых и необычайных конференциях канцлера с Штамке и Понятовским. Бестужев клялся, что таких конференций не бывало. Но его продолжали допрашивать: «Так как Штамбек и Понятовский были в беспрестанных и необычайных конференциях, всемерно надобно, чтоб и больше в том участников и конфидентов было; и потому имеешь без утайки объявить всех оных, а притом и то не скрыть, что понеже все сие без всякого намерения делано быть не могло, то спрашивается: не было ли соглашаемо и постановлено какого плана как на нынешнее, так и на будущее время?» Так как в бумагах Бестужева не найдено никаких следов проекта о престолонаследии, то хотели принудить его проговориться, настаивая на частые свидания с Штамке и Понятовским. Но Бестужев держался твердо, зная, что улик нет, а подозрениями ничего доказать неможно. Он отвечал даже прямее, чем был поставлен вопрос: «Ни с Штамбеком, ниже с Понятовским и другими какими конфидентами, коих у меня и не было, не думывал ни о каком плане ни на нынешнее время, ниже на будущее, да и возможно ли о том думать, ибо наследство уже присягами всего государства утверждено».

Поставили странный вопрос: «Ее императорскому величеству точно известно, что когда случалось ее величеству разговаривать с послами, то ты всегда великого князя ободрял или научал туда же подходить, дабы таким разговорам мешать или останавливать оные. И потому желает ее императорское величество только о том ведать, какое ты имел в том намерение или побуждение». «Богом свидетельствуюсь, – отвечал Бестужев, – что того никогда не думывал; но статься может, что, однако, не памятую, что как иногда великий князь удалялся, то я ему показывал, что такое удаление неприлично, а особливо что великий князь, вступая иногда тем временем в разговоры с малыми людьми, оными совсем засланивался».

Ответами, разумеется, были недовольны, и 4 марта Бестужеву именем императрицы повторено было требование, чтоб признавался искреннее, повторена была и прежняя угроза. Спрашивалось: «Показал ты, якобы великой княгине поступать смело и бодро с твердостью советовал ты только для того, что письма ее к фельдмаршалу Апраксину ничего предосудительного в себе не содержали; но понеже ты к тому присовокупил точные слова, что подозрениями ничего доказать неможно, то из сего ясно, что ты надежду свою только в том полагаешь, якобы прямых доказательств не будет, а впрочем, уже признаешься, что к подозрениям много причин подано; итак, имеешь ты точно объявить, чего подозрениями доказать неможно, також и то, против кого советуешь ты поступать смело и бодро с твердостию. Клятва твоя, якобы ни с Штамбеком ни с Понятовским не имел ты никаких в необыкновенное и ночное время конференций, возбуждает паче всего праведный гнев ее императорского величества, обличает твое упорство и наказания достойную надежду хитростью, коварством и интригами загладить те преступления, в коих ты уже страдаешь. Ее императорское величество так точно и подлинно знает, что Понятовский и Штамбек были у тебя почти ежедневно и во всякое суток время и сиживали очень долго, что о том и не спрашивает, но хощет только, дабы ты, не обинуясь и не ища околичностей, прямо объявил, в чем сии конференции состояли, ибо об них ее императорскому величеству такими записками доносимо не было, как ты доносил всегда о бытности у тебя других министров. Чрез кого ты сведал, что великая княгиня вдруг свои мысли переменила и, возненавидя короля прусского и шведов, любит токмо весьма короля, своего дядю, и что за причина была такой скоропостижной перемены? Каким образом открылась тебе великая княгиня толь много, что именовала тебе всех тех, кои развращают великого князя, когда ты говоришь, что милости ее никогда не искал? Точно известно ее императорскому величеству, что много курьеров отправлено было отсюда тобою к гетману в Украйну, и потому точно объявить имеешь, кто были те курьеры, сколько их всех было, с чем и когда посыланы. Что кавалерию Белого Орла для Штамбека выпросил ты у короля польского, о том ее императорскому величеству точно известно, итак, спрашивается только, по чьему отсюда прошению ты то делал и для чего. Сверх тех писем, о которых ты уже винился, что получал от великой княгини чрез Бернардия, известно ее императорскому величеству еще гораздо больше таковых, как от ее высочества к тебе, так и от тебя к ее высочеству чрез того ж Бернардия переносимо было, и потому надлежит тебе показать, в чем точно состояла сия переписка, где теперь все сии письма, для чего пересылаемы были они не прямым каналом, но толь непозволительным образом и для чего не доносил ты о том никогда ее императорскому величеству, буде сжег, то для чего? Его высочеству великому князю говорил ты, что ежели его высочество не престанет таков быть, каков он есть, то ты другие меры против него возьмешь; имеешь явственно изъяснить, какие ты хотел в великом князе перемены и какие другие меры принять думал».

Бестужев постарался как можно подробнее объяснить свои отношения к польско-саксонскому двору, потому что неискренность в этом отношении паче всего возбуждала гнев императрицы. «Будучи графом Брюлем остережен о данной маркизу Лопиталю секретной инструкции стараться здесь о моем низвержении, – отвечал он, – искал я чрез польский двор подать о себе лучшие мнения французскому и венскому дворам и чрез то избавиться от их гонений. Посол граф Эстергази открылся датскому здесь умершему министру Малцану и бывшему здесь шведскому полковнику графу Горну, а они оба ему (Бестужеву): 1) что он, Эстергази, своим кредитом и представлениями то сделал, что соизволила ее импер. величество учредить при дворе своем конференцию, дабы канцлер не имел больше в делах такой силы, как прежде. 2) Что будто ее импер. величество не принимает никакой важной резолюции, не посоветовавшись прежде с ним, послом. 3) Что он представлял ее импер. величеству, дабы при будущих с Франциею негоциациях канцлер совсем исключен был, ибо-де на него полагаться нельзя, паче же опасаться надобно, что он всякие препоны делать будет по своей преданности Англии. Сверх того, датский посланник Остен нашел все то в депешах ко двору своего предецессора Малцана и уведомил о том графа Понятовского, который послу графу Эстергазию и выговаривал, для чего он так канцлера гонит, но Эстергази Понятовскому во всем заперся, а сказывал, напротив того, что будто ее импер. величество ему отзывалася, что хочет канцлера исключить из негоциации с Франциею, а он, Эстергази, будто, напротив того, представлял, что, конечно, надобно, чтоб канцлер был еще при совершении всех тех негоциаций, кои к твердому установлению нынешней системы потребны будут, или-де разве уже лучше его от всех дел отставить».

Хотели подробностей, и Бестужев не поскупился на них; но эти подробности могли быть неприятны только одному Эстергази, которого бывшему канцлеру вовсе не нужно было щадить.

Ответов Бестужева на другие вопросы в деле нет. Мы уже заметили, что следственное дело не имеет полноты; впоследствии, когда по воцарении Екатерины II Бестужев снова находился в приближении, то следственное дело было в его руках, на что указывают оставшиеся на нем заметки его руки. Так, относительно вопроса о пересылке с гетманом Разумовским читаем две заметки: 1) «Для примечания и известия, что о сем секрете никому известно быть не могло, кроме Теплова: он единственно, зляся на Елагина и Бестужева, тайным доносителем был». 2) «Тоже примечания достойно, что о сем, кроме Теплова, никому известно не было; ежели он подобно тому в новом тайном совете (о чем еще примечателю неизвестно) поступать будет и всех перессоривать, то не нахальством, но скромностию, чистою совестию и искусством Ададуров превосходить будет». Но это обстоятельство, что следственное дело было потом в руках Бестужева, не дает нам права предполагать, что некоторые ответы уничтожены в деле самим Бестужевым; скорее должно думать, что они не внесены секретарем Волковым, как потом именно жаловался Бестужев, что Волков многие ответы его, служившие к оправданию, отрекался записывать и не принимал их. Это должно было именно случиться с теми ответами, которые обличали странность вопросов. Так, что могло быть страннее допытывания: объяви, чего подозрениями доказать неможно и против кого советовал ты великой княгине поступать смело и бодро с твердостию? Разумеется, Бестужев должен был отвечать победоносно, что все дело затеяно по неосновательным подозрениям, которыми ничего доказать нельзя, и что он советовал великой княгине сохранять бодрость для избежания подозрения, а не против кого-нибудь. Смешон также другой вопрос: через кого Бестужев узнал, что великая княгиня переменила мысли, каким образом она так много ему открылась? Ответ был ясен: узнал от нее самой, а указала она на людей, которые препятствуют доброму делу, желая заявить, что она этому делу содействует; впрочем, Бестужев мог и отказаться отвечать на подобные вопросы и потребовать, чтоб о внутренних побуждениях Екатерины спрашивали у нее самой, а не у него.

Также не вносились ответы, которые подавали повод к новым вопросам и повторялись в них. 7 марта Бестужев должен был отвечать на новые вопросы: «В ответе твоем в 4 сего месяца ты показал, якобы только один пакет, присланный к тебе из гетманского дома, переслал ты к нему в Украйну с почтальоном, и то из Москвы. Но как ее импер. величеству точно известно, что больше от тебя к нему отправлений было, и буде не нарочных почтальонов, то эстафет, и притом ты уже признался, что ведал о прилагаемом великою княгинею старании Апраксина с гетманом примирить, то, конечно, ты объявить должен, сколько всех отправлений от тебя к гетману было, в чем оные состояли, откуда к тебе пакеты для того приношены и чрез кого, также с каким об отправлении их прошением? Весьма разгневана ее импер. величество, что ты продолжаешь запираться и в таких делах, коих признание не подвержено никакому следствию и о коих ее импер. величество наилучше известна. Ты показал, якобы ни тебя никто не просил, ни ты в Варшаве не домогался о присылке кавалерии Белого Орла Штамбкену. Ее импер. величеству и то известно, что по твоему научению составлен здесь и тот рескрипт, на который ты ссылаешься и который здесь Понятовским о сей кавалерии предъявлен. Итак, из единого милосердия хочет токмо, хотя в одном пункте, видеть чистое твое признание. Повелевает ее импер. величество, дабы ты обстоятельно объявил, каким образом Апраксин вошел в такой кредит у великой княгини и кто его в оный ввел!»

И на эти вопросы ответов не сохранилось. В одном признался Бестужев: на вопрос, для чего он старался удержать в Петербурге Понятовского, он отвечал: «Подлинно, после получения графом Понятовским его отзыва, старался и чрез саксонского советника посольства Прасса остановить его, Понятовского, здесь; но ни к графу Брюлю, ни к князю Волконскому о том не писал, а сие искание происходило только для того, что, видя на себя гонение графа Эстергази и маркиза Лопиталя, желал по меньшей мере одного благоприятного иметь себе министра, а толь больше графа Понятовского, что уведомлял меня обо всем, что услышит от графа Эстергази и Лопиталя».

В деле находится еще вопрос зачеркнутый: «Известно тебе, что 8 сентября минувшего года в Царском Селе имела ее импер. величество некоторый припадок болезни. А, напротив того, памятно тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, имел намерение сие место укрепить, так что принятое потом, вдруг 14 и 15 чисел в ночь намерение, все бросая, с поспешением назад идти, справедливую причину подает не только подозревать, но и несомненно верить, что, конечно, он о помянутом припадке уведомлен был. И потому имеешь ты показать, не ты ли его о сем уведомил, или хотя не ведаешь ли ты, что кто-либо другой то сделал». Понятно, что Трубецкой, Бутурлин и Шувалов не позволили Волкову предложить такого вопроса и велели зачеркнуть его в деле, ибо это значило заподозрить, привлечь к суду всех генералов и полковников, участвовавших в военных советах, особенно главнокомандующего Фермора, который прямо заявил о необходимости отступления.

Следователи жаловались императрице на отсутствие искренности в показаниях Бестужева, на то, что он запирается с клятвами и для окончательного подтверждения правды своих показаний приобщился св. таин, после чего дальнейшее следствие бесполезно. Написали вины: 1) клеветал ее импер. величеству на их высочеств, а в то же время старался преогорчить и их высочеств против ее импер. величества. 2) Для прихотей своих не только не исполнял именные ее импер. величества указы, но еще потаенными происками противился исполнению оных. 3) Государственный преступник он потому, что знал или видел, что Апраксин не имеет охоты из Риги выступить и против неприятеля идти и что казна и государство напрасно истощеваются, монаршая слава страдает, не доносил о том ее импер. величеству. Оскорбитель он величества, что вместо должного о том донесения вздумал, что может то лучше исправить собственно собою и вплетением в непозволенную переписку такой персоны, которой в делах никакого участия иметь не надлежало, и чрез то нечувствительно в самодержавное государство вводил соправителей и сам соправителем делался. 4) Будучи в аресте, открыл письменно такие тайны, о которых ему и говорить под смертною казнию запрещено было. За все эти вины комиссия считала Бестужева достойным смертной казни, но предавала все дело монаршему соизволению и милосердию.

Решения долго не было; Бестужев все содержался под арестом в собственном доме. 2 января 1759 года Бестужева вызывали в комиссию, для того чтоб показать ему золотую табакерку с портретом великой княгини и спросить, откуда получил. Бестужев отвечал прямо, что табакерку подарила ему сама великая княгиня во дворце на куртаге за несколько месяцев до его ареста. Это было последнее, что оставалось у следователей; в апреле дело кончилось ссылкою Бестужева в одну из его деревень, именно Горетово Можайского уезда; все недвижимое имущество оставлено за ним, но были взысканы казенные долги. Фельдмаршал Апраксин был переведен из Нарвы поближе к Петербургу, в местность, называемую Четыре Руки, и здесь ему были деланы допросы. Понятно, что в их числе мы не встретим допросов о причинах возвращения к границам после Грос-Егерсдорфской битвы: дело было окончательно решено объяснениями нового главнокомандующего Фермора. Допросы касались переписки Апраксина с Бестужевым и великою княгинею; из ответов обнаруживалось одно: что и канцлер, и великая княгиня побуждали его идти скорее в поход, тогда как прежде в Петербурге оба они были другого мнения. Апраксин оказывался виноват в том, что не имел охоты выступать из Риги и состоял в непозволенной переписке с великою княгинею. Конечно, были рады и этим двум винам, иначе отнятие у него начальства над войском не имело бы оправдания. Апраксин умер внезапно 6 августа 1758 года. Других причастных к делу – Веймарна и Ададурова – наказали почетною ссылкою: первого определили к сибирской военной команде, второго назначили в Оренбург товарищем губернатора. Штамке был выслан за границу; Бернарди сослан на житье в Казань; Елагин – в казанскую деревню.

Но сильно причастна была к делу великая княгиня Екатерина; недозволенная переписка с нею Апраксина и пересылка писем Бестужевым лежали в основании допросов и бывшему канцлеру, и бывшему главнокомандующему. Хотя Екатерина не могла бояться важных обвинений, потому что подозрениями ничего нельзя было доказать, несмотря, однако, на то, положение ее было тяжко: подозрениями ничего нельзя было доказать, но подозрения могли оставаться в голове императрицы; да и кроме подозрения Екатерина знала, как Елисавету должно было раздражить ее вмешательство в дела и значение, ею приобретенное; главнокомандующий, зная решительные намерения государыни, колеблется, сдерживается в их исполнении противоположными желаниями великой княгини. Гнев императрицы, и сильный гнев, несомненен, и где искать защиты от этого гнева, кто преложит его на милость? Люди преданные пали, судятся как государственные преступники, враги торжествуют, великий князь настроен крайне враждебно, в чем, по свидетельству Екатерины, виноват был приблизившийся к Петру голштинец Брокдорф: говоря об Екатерине, Брокдорф выражался: «Надобно раздавить змею». Эстергази доносил своему двору, что великая княгиня два раза присылала к нему Штамке за советом и помощью, давая знать, что все беды постигли ее за усердие к интересам Марии-Терезии. «Но так как, – писал Эстергази, – императрица Елисавета горько жаловалась мне на поведение Екатерины и так как иностранный министр не должен вмешиваться в домашние дела государей, то я отклонил от себя это дело, велевши сказать ей, что всего лучше, если она обратится к посредничеству своего супруга, владеющего полною милостью и доверенностью императрицы». Легко понять, как после такого совета, походившего на самую злую насмешку, должна была Екатерина относиться к Эстергази. Будущее очень мрачно; одно средство выйти из тяжкого положения – это обратиться прямо к Елисавете, которая очень добра, которая не переносит вида чужих слез и которая очень хорошо знает и понимает положение Екатерины в семье. Рассказывали, что Ив. Ив. Шувалов уверил великую княгиню, что императрица скоро увидится с нею и если со стороны Екатерины будет оказана маленькая покорность, то все дело кончится очень хорошо: известие очень вероятное, потому что фаворит старался всюду быть примирителем. С другой стороны, ходили слухи, что великую княгиню удалят из России, слухи несбыточные, потому что Елисавета никогда не решится на такой скандал из-за нескольких писем к Апраксину; но тем лучше, можно отнять у врагов эту угрозу и обратить ее против них самих, переменить оборону в наступление: Екатерину беспрестанно оскорбляют, ей жизнь в России стала невыносима, так пусть дадут ей свободу выехать из России. Великая княгиня пишет императрице письмо, в котором, изображая свое печальное положение и расстроившееся вследствие этого здоровье, просит отпустить ее лечиться на воды и потом к матери, потому что ненависть великого князя и немилость императрицы не дают ей более возможности оставаться в России. После этого письма Елисавета обещала переговорить лично с великою княгинею; посредничество духовника императрицы ускорило свидание.

Свидание происходило за полночь. В комнате императрицы кроме нее и великой княгини находились еще великий князь и граф Александр Шувалов. Увидавши императрицу, Екатерина бросилась перед нею на колена и со слезами стала умолять отправить ее к родным за границу. Императрица хотела ее поднять, но Екатерина не вставала. Если Ив. Ив. Шувалов советовал ей оказать немного покорности, то она употребила сильный прием и тем скорее достигла своей цели. На лице Елисаветы была написана печаль, а не гнев, на глазах блистали слезы. «Как это мне вас отпустить? Вспомните, что у вас дети!» – сказала она Екатерине. Та ловко затронула другую нежную сторону человеческого сердца. «Мои дети, – отвечала она, – на ваших руках, и лучшего для них желать нечего, я надеюсь, что вы их не оставите». «Но что же я скажу другим, за что я вас выслала?» – спросила Елисавета. «Ваше императорское величество, – ответила Екатерина, – изложите причины, почему я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великого князя». «Чем же вы будете жить у своих родных?» – спросила Елисавета. «Чем жила перед тем, как вы меня взяли сюда», – отвечала Екатерина. Елисавета в другой раз велела ей встать, и Екатерина послушалась.

Елисавета отошла от нее в раздумье. Она чувствовала, что потерпела поражение от женщины, которая стояла перед нею на коленах; надобно было собрать силы для нападения. Но это было трудно сделать, и атака поведена была в расстройстве, в беспорядке. Елисавета подошла к великой княгине с упреками: «Бог свидетель, как я плакала, когда по приезде вашем в Россию вы были при смерти больны, а вы потом не хотели мне кланяться как следует, вы считали себя умнее всех, вы вмешивались во многие дела, которые вас не касались, я бы не посмела этого делать при императрице Анне. Как, например, смели вы посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?» "Я! – отвечала Екатерина. – Да мне никогда и в голову не приходило посылать ему приказания". «Как, – возразила императрица, – вы будете запираться, что не писали к нему? Ваши письма там (она показала их пальцем на туалете). Ведь вам было запрещено писать». «Правда, – отвечала Екатерина, – я нарушила это запрещение и прошу простить меня, но так как мои письма там, то они могут служить доказательством, что никогда я не писала ему приказаний и что в одном письме я извещала его о слухах насчет его поведения». «А зачем вы ему это писали?» – прервала ее императрица. «Затем, – отвечала Екатерина, – что очень его любила и потому просила его исполнять ваши приказания; другое письмо содержит поздравление с рождением сына, третье – поздравление с Новым годом». «Бестужев говорит, что было много других писем», – сказала на это Елисавета. «Если Бестужев это говорит, то он лжет», – отвечала Екатерина. Тут Елисавета употребила нравственную пытку, чтоб вынудить признание. «Хорошо, – сказала она, – если он на вас лжет, то я велю его пытать». Но Екатерина не испугалась и отвечала: «В вашей воле сделать все то, что признаете нужным; но я писала только эти три письма к Апраксину». Елисавета ничего не сказала на это.

Она, по своему обычаю, ходила по комнате, обращаясь то к великой княгине, то к великому князю, но всего чаще к Шувалову. Весь этот разговор, длившийся полтора часа, производил на нее тяжелое впечатление, но не раздражал ее. Великий князь, напротив, высказал сильное ожесточение против жены. Он старался раздражить и Елисавету против нее, но не достиг цели, потому что в его словах слишком резко выражалась страсть. Наконец, императрица, подошедши к Екатерине, сказала ей тихонько: «Мне много нужно было бы сказать вам, но я не могу говорить, потому что не хочу еще больше вас поссорить». «Я также, – отвечала Екатерина, – не могу говорить, как ни сильно мое желание открыть вам мое сердце и душу». Елисавета была очень тронута этими словами, слезы навернулись у нее на глазах, и, чтоб другие не заметили, как она растрогана, она отпустила великого князя и великую княгиню, говоря, что уже очень поздно: действительно, было около трех часов утра. Вслед за Екатериною императрица послала Александра Шувалова сказать ей, чтобы не горевала, что она в другой раз будет говорить с нею наедине. В ожидании этого разговора Екатерина заперлась в своей комнате под предлогом нездоровья. Она в это время читала пять первых томов Истории путешествий с картою на столе. Когда она уставала от этого чтения, то перелистывала первые томы французской энциклопедии. Скоро она имела удовольствие убедиться, как удачно поступила она, потребовавши сама отпуска из России: к ней явился вице-канцлер Воронцов и от имени императрицы стал упрашивать отказаться от мысли оставить Россию, ибо это намерение сильно печалит императрицу и всех честных людей, в том числе и его, Воронцова. Он обещал также, что императрица будет иметь с нею вторичное свидание. Обещание было исполнено. Императрица потребовала прежде всего, чтоб Екатерина отвечала ей сущую правду на ее вопросы, и первый вопрос был: действительно ли она писала только три известные письма к Апраксину? Екатерина поклялась, что только три.

Окончание дела во дворце между императрицею и великою княгинею, разумеется, имело необходимое влияние и на дело Бестужева с сообщниками, хотя и не спасло их от ссылок, почетных и непочетных. До нас дошла переписка Екатерины с одним из сосланных – Елагиным. Екатерина посылала ему деньги и ласкала себя надеждою скорого освобождения и ссылки. «По теперешней перемене, – писала Екатерина, – иного предмета не имею, как наискорей вас освободить, и покамест к вам посылаю для первого случая 300 чер. Надеюсь получить благополучный успех, но в первом моменте еще об том упомянуть нельзя было. Homme d'or (золотой человек) здесь, и хороший ему прием, и мы все не оставим о вас упомянуть; будь здоров и уверен, что невинность и усердие твои век из ума не выдут». В другом письме Екатерина говорит: «Неподвижимого редко вижу, и канала почти нет, но со всем с тем не пропущу ему напомнить и подвигать ко всему тому, что вам полезно будет».

Среди этих дворцовых событий распоряжение о деятельном продолжении войны не останавливалось. Неудачи, претерпенные Австриею в конце 1757 года, потеря Бреславля заставили венский двор домогаться в Петербурге, чтоб русское войско как можно скорее вступило опять в Пруссию или отправлен был бы тридцатитысячный отряд через Польшу на помощь наследственным землям императрицы-королевы. Эстергази в этом требовании был подкреплен французским послом Лопиталем и королевско-польскими министрами. На конференции положено было отвечать, что вместо одного или другого ее величество исполнит вместе и то и другое желание императрицы-королевы: генералу Фермору уже велено как можно скорее привести в движение войско, и он, несмотря на суровое время года, находится в походе для занятия Пруссии; но кроме того, велено обсервационный корпус, состоящий из лучших и отборных людей, отправить в поход через Польшу под начальством генерал-аншефа графа Салтыкова, и под ним будут начальствовать генерал-поручики граф Чернышев и князь Долгорукий, из которых первый выбран особенно потому, что императрица-королева удостоила его своим одобрением. Австрийский двор должен как можно скорее дать знать, к какому месту должен идти этот союзный корпус, и принять меры, чтоб он прежде соединения своего с австрийскими войсками не был настигнут и разбит прусским королем. Впрочем, так как прусский король не будет спокойно дожидаться соединения русских войск с австрийскими и первые, как бы ни спешили, не придут в назначенное место до начала кампании, то не лучше ли назначить такое место, где русский корпус сделал бы диверсию прусскому королю чувствительнее, следовательно, для императрицы-королевы полезнее. Это именно может быть сделано в Силезии или ниже, у Франкфурта-на-Одере; тогда, во-первых, поход сильно бы сократился; во-вторых, прусский король до последней минуты не знал бы, куда идет вспомогательный корпус; в-третьих, генерал Фермор, занявши Пруссию, будет распространять свои операции до Померании, чтоб подкрепить операцию шведской армии; генерал Броун, имея уже теперь указ подвинуться до Вислы, может еще прежде проникнуть в самую Бранденбургию, а если бы и третий корпус Салтыкова, устремляясь на Бреславль или Глогау, был с ними в равной линии, то прусский король непременно был бы приведен в смущение. Атаковать короля прусского в этих местах такими тремя корпусами. которые и сами по себе сильны, и находятся в таком друг от друга расстоянии, что могут помогать один другому, кажется единственным или надежнейшим средством разделить силы прусского короля и заставить его вести только оборонительную, а не наступательную войну. Мария-Терезия отказалась от вспомогательного корпуса. Между тем от 3 января получено известие о занятии Фермором города Тильзита, амтов Руса и Кукернезена. Русское войско вступило в Пруссию пятью колоннами под начальством генералов Салтыкова 2-го, Рязанова, графа Румянцева, принца Любомирского, Панина и Леонтьева. 10 числа, когда Фермор был в городе Лабио, приехали к нему депутаты от главного города Пруссии – Кенигсберга с просьбою принять их в покровительство императрицы с сохранением привилегий, и на другой день русское войско вступило в Кенигсберг и встречено было колокольным звоном по всему городу, по башням играли в трубы и литавры, мещане стояли впереди и отдавали честь ружьем. Фермор был назначен генерал-губернатором королевства Прусского. В Вене очень радовались занятию прусских земель русскими войсками, но сейчас же и высказали беспокойство. Эстергази получил приказание требовать, чтоб дальнейшее занятие прусских земель делалось именем императрицы-королевы, «дабы не подать повода другим дворам к размышлению, а притом чтоб можно было различить воюющую сторону от помощной». На это дан был ответ: «Отношения наши к королю прусскому вовсе, кажется, не требуют таких предосторожностей. Декларацию его, против нас изданную, сочтут непрямым объявлением войны только такие люди, которые не захотят прямо ее разуметь. Мы объявили при всех дворах, что для доставления союзникам нашим надлежащей помощи нет другого способа, как прямо действовать против прусского короля, а потому все дворы, кажется, должны быть равнодушны к тому, чьим бы именем прусские земли ни были заняты. Для нас довольно иметь убеждение, что наши союзники, а императрица-королева особенно, зная наши чувства, отдадут нам справедливость и не подумают, чтоб мы под видом помощи им пеклись только о своей пользе. Что касается присяги, к которой приводятся жители прусских земель, покоренных нашему оружию, то справедливость и надобность ее оказываются при первом взгляде, ибо мы требуем только, чтоб жители ни тайно, ни явно не предпринимали против нас ничего предосудительного».

Наступил май, время приступать к решительным действиям, и венский двор забил тревогу. «Общие неприятели, – писала Мария-Терезия Эстергази, – продолжают обнадеживать, что русская армия и в нынешнюю кампанию ничего существенного не предпримет, потому что она малолюдна и претерпевает такой недостаток в деньгах, что нечего и думать об учреждении магазинов, покупке фуража и доставлении прочих военных потребностей. Таким образом, лучшее время для военных операций минет бесплодно». На сообщение этих опасений Эстергази отвечал: «Если обстоятельства не позволяли нам до сих пор столько в пользу союзников наших сделать, сколько бы мы желали, то можно, однако, сказать правду, что мы сделали все то, что сделать могли. Занятие Пруссии последовало в такое время, с такими издержками и усилиями, что стоит нам не менее целой кампании. Сверх того, здесь готовы были и требованный корпус в 30000 человек отправить во владения императрицы-королевы; и действительно, он уже находился в походе, когда произошла отмена согласно желанию ее величества. Теперь этот корпус уже близко к остальному войску, с которым должен соединиться, и надобно надеяться, что скоро придет в движение вся армия, которая и без того находится по большей части за Вислою. И вешнее время никак нельзя почитать потерянным, ибо дальнейший поход требует бесчисленных приготовлений; сюда присоединились несчастия: неурожай хлеба и фуража, и теперь вследствие необыкновенно сухой и холодной погоды трава еще из земли не показывается».

В июне Мария-Терезия снова торопила русское войско и писала в рескрипте своем к Эстергази: «Теперь все зависит от того, чтоб русские войска долее в бездействии не оставались, но скорыми своими действиями подкрепили и оживотворили движения союзников. Приятели и неприятели с нетерпением этого ожидают; и если обнадеживания ее величества императрицы исполнятся, то неприятель придет в сильное беспокойство и покинет свои дальновидные замыслы и чрез это умножится бодрость как всех союзников, так и нас самих. Россия имеет в руках возможность общему и ей столько же, как и нам, опасному неприятелю нанести смертельный удар, и сделать это тем легче и надежнее, что прусский король не может собрать достаточной армии для отпора русским силам, хотя бы он и получил успех в Моравии. Все это ты должен представить петербургскому двору в самых сильных выражениях: собственная его честь, слава и благополучие зависят теперь от его совершенных или несовершенных операций, и что теперь упущено будет, то уже потом нельзя будет поправить».

Новый главнокомандующий русскою армиею Фермор знал по печальному опыту предшественника, что при плохом устройстве провиантской части делать быстрые движения нельзя, и знал, что в случае медленности он будет иметь главных врагов в австрийцах, которые будут кричать против него в Петербурге и по всей Европе и складывать на русское войско вину собственных неуспехов. Вот почему, приняв начальство над войсками, Фермор заручался в Петербурге милостивцами, которые бы защитили его в случае нужды; так, он писал Воронцову: «Понеже оный главный пост (главнокомандующего) требует великой ассистенции милостивых патронов, того ради беру смелость вашего сиятельства просить меня и врученную мне армию в милостивой протекции содержать и недостатки мои мудрыми вашими наставлениями награждать».

22 мая Фермор извещал, что готов к выступлению из Восточной Пруссии; 20 июня он был у Познани и 1 июля выступил от этого города прямо на запад, к бранденбургской границе, куда, именно к местечку Мезеричу, вся армия пришла 15 числа. Отсюда хотели было прямо идти к Франкфурту-на-Одере, но недостаток провианта и фуража и порча упряжки вследствие продолжительных дождей заставили подумать, продолжать ли поход в этом направлении. На военном совете австрийский генерал барон С. Андрэ, по-прежнему находившийся при русском войске, был такого мнения, что лучше всего австрийской армии держаться около Лузации, а русской оставаться у Франкфурта-на-Одере или у Кроссена и там по возможности стараться перейти Одер для соединения с австрийцами, чтоб неприятель не мог напасть на русских, не подвергая себя опасности подвергнуться с тыла нападению австрийцев. Но главнокомандующий и генерал-поручики Солтыков, князь Голицын и Чернышев возражали, что в указанной местности нет нисколько фуражу, а лошади в таком плохом состоянии, что не могут подвозить провианта. Надобно потому перейти у Ландсберга через реку Варту, потом, остановясь у Кистрина, послать один корпус в окрестности Швета и учредить как можно, скорее главный магазин в Старгарде, давая между тем отдых лошадям, чтоб можно было пройти в окрестности Франкфурта и подать помощь австрийской армии. Если же шведское войско приблизится к городу Швету, то русскому войску спешить к Одеру, навести мосты и, соединясь с шведами, идти далее в неприятельские земли, чтоб отвлечь прусского короля от Силезии. С. Андрэ согласился с этим мнением. Поэтому армия приняла направление к северу и 28 июля расположилась у Ландсберга. 4 августа русские подошли к Кистрину и калеными ядрами сожгли город, но крепость не сдалась; она защищалась двумя реками – Вартою и Одером – и каналами; чтоб окружить ее, русским нужно было растянуть свое войско на большом пространстве, на что Фермор не мог решиться вблизи прусского корпуса, командуемого графом Дона.

В ответ на донесение о бомбардировании Кистрина Фермор получил такой рескрипт: «Счастливо произведенное вами в действие предприятие против Кистрина не только приобретает вам совершенную нашу похвалу и одобрение и не только с точностью соответствует нашим предписаниям, нашим надеждам на ваше военное искусство, на ваше усердие и ревность, но отчасти и превосходит наши ожидания. Пусть крепость Кистрин не взята, пусть и не будет принуждена к сдаче переходом вашим через Одер и пресечением ей сообщения с прусским корпусом графа Дона; довольно и предовольно того, что примерною храбростию нашего войска неприятельское войско устрашено, земские жители потерею своего свезенного в город имения научены полагаться больше на наши обнадеживания и оставаться спокойно в своих домах, чем полагаться на защиту своего войска, а истреблением обширного магазина, содержавшего с лишком 600000 четвертей хлеба, конечно, сделано будет великое препятствие неприятельскому плану, если пруссаки будут принуждены позволить вам утвердиться в тамошних местах на безопасных зимних квартирах».

От 24 августа послан был Фермору другой рескрипт: «Теперь самое критическое время, в которое нынешняя война, слава и благосостояние государств решиться могут. С одной стороны, фельдмаршал граф Даун теперь уже глубоко в Лузации, если еще не вступил в Бранденбургию. С другой стороны, король прусской употребит все силы предупредить графа Дауна и воспрепятствовать вашему с ним соединению. Нельзя ручаться, не предпримет ли король твердого намерения во что бы то ни стало на вас напасть и так разбить, чтоб после легко ему было противиться одному графу Дауну. Наконец, что менее всего вероятно, не вздумается ли королю по примеру чудного его во всем поведения обратиться в Польшу, чтоб там завести смуту в свою пользу и удалить театр войны от собственных земель? На все эти три случая мы не можем теперь здесь подать вам пространнейшие наставления; надеемся, что вы будете всегда в состоянии сдержать неприятельское стремление и утвердиться в Померании на зимних квартирах – одним словом, совершить славную кампанию. Старайтесь только прилежно проведывать о неприятельских движениях, почему одобряем, что вы блезевскому аббату Иосифу Локу дали поручение посылать вновь шпионов».

Надежда не исполнилась. Фридрих II находился в австрийских владениях, когда узнал о вторжении русских в Бранденбург. Скоропостижный король немедленно двинулся с войском на защиту своих основных владений. Во Франкфурте-на-Одере услыхал он гром русских пушек, обстреливавших Кистрин, и неслышно от Фермора в одну ночь перешел Одер несколько верст ниже Кистрина и отрезал Фермора от Румянцевского корпуса, находившегося вниз по Одеру по направлению к Швету. Фермор узнал о приближении короля, когда толпа козаков наткнулась на прусских гусар; 20 козаков было взято в плен, остальные ускакали и привезли в главную квартиру известие, что пруссаки уже по сю сторону Одера. Фермор немедленно снял осаду Кистрина и расположил войско на выгодном месте подле деревни Цорндорф. Русская армия была расположена по-миниховски – большим каре, внутри которого находились обоз и конница.

14 августа в 9 часов утра началось сражение нападением пруссаков на правое крыло русской армии. Здесь стоял новонабранный Шуваловым так называемый обсервационный корпус, люди отличные, но никогда не бывавшие в огне. Несмотря на то, они не дрогнули от прусской стрельбы и сдержали стремление прусских гренадер, а русская конница расстроила их и заставила податься назад, 26 неприятельских пушек было уже в русских руках. Но движение конницы произвело страшную пыль, которая вместе с дымом относилась ветром на вторую русскую линию, которая ничего не могла различить и стреляла по своей коннице сзади, а спереди явилась прусская конница под предводительством генерала Зейдлица; русская конница была опрокинута на свою пехоту, в пыли и дыму русские перемешались с пруссаками, и началась страшная резня, в которой русские солдаты удивили неприятелей своею стойкостию: расстрелявши все патроны, они стояли как каменные, их можно было перебить, но не обратить в бегство. Но было и другое печальное явление: часть солдат бросилась на маркитантские бочки с вином и начала их опустошать; напившись, в беспамятстве били собственных офицеров, бродили, ничего не понимая, и не слушались никаких приказаний. Полдневное солнце палило прямо в лицо русским, пыль и дым ослепляли их. Все это повело к окончательному расстройству правого крыла. Во втором часу дня король велел двинуться своим на левое русское крыло; нападение было отбито и пруссаки обращены в бегство. Но тот же Зейдлиц с конницею явился и тут на помощь своим и восстановил равновесие. Битва пошла отчаянная. С обеих сторон пороху недоставало, дрались на шпагах и штыках, и дрались до наступления темноты. Оба войска, выбившись из сил, ночевали на месте битвы; ни то, ни другое не могло приписать себе победы. Но на другой день Фермор отступил первый и тем дал пруссакам повод приписать победу себе. Потеря с русской стороны была страшная: с лишком 20000 выбыло из строю, потеряно более ста пушек, более 30 знамен. Генерал-поручики Салтыков и граф Чернышев, генерал-майор Мантейфель и два бригадира – Тизенгаузен и Сиверс – попались в плен; старик генерал-аншеф Броун получил больше 17 ран по голове. У пруссаков выбыло из строю 12000 человек да потеряно 26 пушек. Король не имел возможности преследовать Фермора и отступил в Кистрин.

25 августа приехал в Петербург полковник Розен с известием о «генеральной и прежестокой баталии», бывшей 14 числа. «Пополуночи в 9 часу, – доносил Фермор, – началась баталия беспрерывною пушечною пальбою и продолжалась полтора часа, а потом загорелся из мелкого ружья огонь, который, пушечною ж пальбою подкрепляемый, продолжался до самой ночи, в которое время неколикократно по переменам одна сторона другую сбивала и места своего не уступала, пока напоследок в 10-м часу прусская армия российской место баталии уступила, где российская чрез ночь собралась и не токмо в виду прусской ночевала, но на другой день имела ростах, собирая своих раненых и пушек, сколько неприятель допускал. Урон раненых из генералитета, штаб – и обер-офицеров весьма знатен, токмо по краткости времени точно показать неможно. Я не в состоянии вашему императ. величеству о поступках генералитета, штаб – и обер-офицеров и солдат довольно описать, и аще бы солдаты во все время своим офицерам послушны были и вина потаенно сверх одной чарки, которую для ободрения выдать велено, не пили, то б можно такую совершенную победу над неприятелем получить, какова желательна, и тако донести должен, что в рассуждении великого урона, слабости людей и за неимением хлеба принужден сегодня (15 августа) до тяжелых наших обозов и хлеба 7 верст до Грос-Камина следовать, а потом до Ландсберга, где надеюсь с третьею дивизиею, при Швете стоящею, соединиться и субсистенцию армий сыскивать по реке Варте. Денежная казна поныне почти вся сохранена, и дела секретной экспедиции купно со всеми цифирными ключами сожжены. Его высочество принц Карл (саксонский) и генерал С. Андрэ, не дождавшись совершенного окончания баталии, знатно заключая худые следствия, ретировались в Швет. Я при сем неудачном случае по моей рабской должности всевозможные меры употреблять не оставлю».

Дополнением к известиям о Цорндорфской битве служит дело, начатое по доносу волонтера русской армии польского шляхтича Казновского на бригадира Стоянова. Казновский показывал: 14 августа после битвы вечером он и Стоянов съехались вместе и Стоянов сказал: «Какой-то лютеранин, командующий генерал, поставил армию под ветер и всю погубил; только бы время пришло удобное, съехался бы с ним и застрелил; а теперь куда нам деваться? Мужики нас прибьют! Лучше сыскать трубача и ехать в Кистрин». Генерал-майор Панин вместе с Стояновым и многими другими действительно поехали в Кистрин; но Панин одумался и стал говорить Стоянову: «Поедем вместе назад в лагерь». Стоянов отвечал: «Поезжайте куда хотите, а я еду своею дорогою, жаль, что уже ночь наступила». Разговаривая таким образом, все опять поехали лесом; тут же и грузинского полка священник усильно просил, чтоб в Кистрин не ездили. Из лесу приехали в прежний русский лагерь при Кистрине; тогда один пехотный подполковник опять начал говорить, что выехали уже к Кистрину и потому надобно опасаться прусских гусар; и Панин тотчас повернул налево от Кистрина, вместе с ним поехали и другие; помедлив немного и видя, что никто с ним в Кистрин не едет, поехал за ними же и Стоянов, и ночью приехали все к русским обозам.

Стоянов показал, что не помнит, говорил ли приводимые Казновским слова о Ферморе, только не имел намерения убивать его, иначе не отбивал бы Фермора от неприятеля: когда пруссаки начали нашу армию обходить, то приказано было ему, Стоянову, атаковать их с сербским гусарским полком, что он и сделал и был в самом неприятельском фрунте, но от превосходной силы неприятеля отступил и перешел на правый фланг русской армии. Потом опять с хорватовым полком послан был атаковать неприятельскую артиллерию, что исполнял до того времени, как началась генеральная баталия, во время которой он был на левом фланге. Когда неприятель усилился, фрунт наш сбили и сперва правый фланг пошел на ретираду, а потому и вся армия пошла к лесу, то и он, Стоянов, приехал к лесу; в это самое время увидал он, что Фермора окружили неприятельские гусары и кирасиры, которых он с малым числом своих гусар отогнал и Фермора избавил от смерти или плена. Потом поехал вдоль места битвы, где увидел Панина со многими офицерами. Панин, держась за живот, говорил, что жестоко ранен и бригада его вся пропала, просил, чтоб Стоянов сыскал ему место, где бы перевязать рану. Стоянов отвез его в деревню поблизости от русского правого фланга и, оставя его здесь, намерен был ехать искать Фермора; но Панин говорил ему, что тут остаться нельзя: опасно от неприятеля. Тогда Стоянов, осердясь, сказал ему единственно в шутку: «Куда мне с тобою деваться? Так поедем в Кистрин!», и поехали. Стоянову хотелось отыскать обоз и там оставить Панина для перевязки раны. Между тем наступила ночь; Панин спросил: «Куда же мы едем?» Стоянов опять в шутку отвечал: «В Кистрин». Панин сказал на это: «Теперь в Кистрин ехать поздно, лучше поедем в лес», а Стоянов говорил: «В лесу беда, наедут мужики и нас палками побьют». Панин сказал: «Вот есть трубач!», а Стоянов в шутку отвечал: «Поезжай трубить вперед к Кистрину и скажи, что едут генерал Панин и бригадир Стоянов». Между этими разговорами приехали к обозу.

Стоянов был освобожден от всякого наказания по неосновательности доноса; но и Казновскому выдано 200 червонных за ревность.

На реляцию свою о «неудачном случае» Фермор получил такой рескрипт от императрицы: «Через семь часов сряду храбро сделанное превосходящему в силе неприятелю сопротивление, одержание места баталии и пребывание на оном даже на другие сутки, так что неприятель, и показавшись, и начав уже стрельбою из пушек, не мог, однако же, чрез весь день ничего сделать и ниже прямо атаки предприять, суть такие великие дела, которые всему свету останутся в вечной памяти к славе нашего оружия, к особливой похвале генералитета и к знаменитой вам яко главному командиру заслуге. Претерпенный великий урон признаваем мы с должным благоговением соизволением Божиего вся во благое устроевающего провидения. Следствия того состоят также в святой его власти, и мы с равномерным должным благодарением примем и самое от благодеющей его руки наказание, ежели будет его на то воля. Но мы еще всегда на его ж неисчерпаемые щедроты уповаем, что паче помилует, опечаля, возвеселит и, ослабя, укрепит. Имейте вы и в самом, ежели б случилось, несчастии равный с нами дух мужества и твердости, вселяйте его вашим подчиненным и всему воинству, утешьте раненых нашим матерным об них сожалением и теплым желанием о их выздоровлении, не меньше ж и тем, что заслуги всех и каждого будут у нас в незабвенной памяти и без достойного награждения не останутся. Обнародуйте сей наш указ во всей армии, дабы все видели, коль велико наше милосердие к достойным оного, и дабы, видя сию милость, те, кои по малодушию или инако не совсем исполнили свою должность, чувствовали, колико им о поправлении того стараться надобно и коль несравненно благополучнее и завистливее жребий тех, кои с толикою славою и с вечною пред создателем заслугою жизнь свою скончали пред теми, кто оказал бесчестную робость».

16 августа на рассвете в виду неприятеля русская армия выступила с поля битвы и шла семь верст каре; артиллерию, как свою, так и взятую у неприятелей, солдаты везли на себе за неимением достаточной упряжки, раненых козаки везли в тороках на заводных лошадях. Прусское войско не трогалось, и в 9 часу Фермор благополучно прибыл к Грос-Камину, где на несколько дней остановился в крепком лагере. «18 числа, – доносил Фермор, – всевышнему за его милосердое помилование благодарный молебен пет, а по окончании оного пушечная пальба производима была; неприятель також викторию праздновал, пальба оного с четверть часа нашу предварила». После этого Фермор двинулся далее к Ландсбергу и соединился с отрядом графа Румянцева: тут войска у него оказалось 40000, кроме гусар и козаков. В Петербурге были довольны этим движением; довольны и решением военного совета – не помышлять об отступлении, действовать оборонительно, пока окажется удобный случай перейти к наступательному действию. Но в великой и основательной заботе находилась императрица, как говорил ее рескрипт, что не видала в реляциях Фермора никакого объяснения насчет будущего, хотя позднее годовое время требовало принятия мер решительных. «В большей мы заботе оттого, – говорилось далее в рескрипте, – что видим вас самих, несмотря на близость неприятеля, почти в совершенном неведении о его силе и положении и что вы, прежде чем что-либо начать, ожидаете наших указов на отправленные вами после баталии реляции, хотя эти указы по отдаленности должны всегда опаздывать, да и не могут вас удовлетворить, потому что в отправленных вами после баталии реляциях находилось только самое краткое об ней упоминание, причем ни мнения вашего не представлено, ни сделано такого тамошних обстоятельств описания, по которому бы здесь можно было распорядиться надежно и основательно. Хотим, однако, сколько можно, на чрезвычайную краткость ваших реляций подать вам пространное и обстоятельное объяснение наших мнений. Если б корпус графа Дона, слабый до соединения с ним королевского войска, вами был атакован и хотя не совершенно разбит, однако в слабость и расстройство приведен, то, конечно, король прусский не имел бы такой выгоды вас атаковать и должен был бы привести гораздо больше войска, чем облегчил бы австрийского фельдмаршала графа Дауна и дал бы ему больше возможности с вами соединиться, или должен был бы возвратиться через Силезию в Богемию, дабы отвлечь туда и Дауна. Так и теперь если оставленный против вас корпус будет вами разбит и за реку Одер прогнан, то вы останетесь в полной свободе и беспечности, будете по своему произволу располагать неприятельскими землями по сю сторону Одера. Если же, напротив, корпус графа Дона против вас на этой стороне реки останется, то надобно будет опасаться еще более вредных следствий. Во-первых, занятие зимних квартир будет подвержено большим затруднениям; неприятель нарочно будет долго стоять в лагере, чтоб дурною погодою изнурять нашу армию. Второе и важнейшее: если граф Дона останется на этой стороне Одера, то король опять может прийти к нему и атаковать вас соединенными силами. Нам очень приятно ваше заявление, что главное попечение ваше состоит в занятии зимних квартир в неприятельской земле; но не скроем, что ваши упоминания слегка, как бы мимоходом о таких важных предметах нас очень беспокоят, а теперь еще больше, потому что время позднее. Что касается присланных вами планов последней баталии, то по краткости присоединенного к ним описания нельзя не только сочинить обстоятельной реляции, которой от нас весь свет ожидает, но и никакого ясного для себя представления сделать. План прошлогодней баталии гораздо подробнее был: там видно, который полк и когда дрался и что после чего происходило. Видно и здесь расположение полков, но о действиях их совершенно умолчено, а мы больше всего вам рекомендовали не держать нас в неведении о том, которые полки и кто из генералитета наиболее отличились. Когда же ожидать нам столь нужного сведения, если не при этом великом и редком деле? На одном из планов видим, что авангард прусской армии стоит гораздо ближе к вам, чем к своему войску, и так как вовсе не видно, какие меры принимались вами вследствие такого обстоятельства, то нас беспокоит это слишком недостаточное сведение ваше о состоянии неприятеля, вследствие чего вам надобно всегда опасаться нечаянных от него нападений. Мы всемерно желаем:

1) чтоб зимние или кантонир-квартиры для армии нашей заняты были в бранденбургских землях и, буде можно, по реке Одеру.

2) Чтоб Кольберг, как место очень нужное для пропитания нашей армии, взят был как можно скорее. 3) Чтоб корпус графа Дона был не только как можно скорее прогнан за Одер, но и совершенно был разбит. Избегайте таких резолюций, какие во всех держанных в нынешнюю кампанию военных советах были принимаемы, а именно с прибавлением ко всякой резолюции слов: если время, обстоятельства и неприятельские движения допустят. Подобные резолюции показывают только нерешительность. Прямое искусство генерала состоит в принятии таких мер, которым бы ни время, ни обстоятельства, ни движения неприятельские препятствовать не могли».

Кроме этих жестких замечаний, написанных в конференции, Фермор получил от вице-канцлера графа Воронцова перевод со статьи о состоянии русского войска, написанной каким-то иностранцем еще при Апраксине. Воронцов писал при этом, что сочинитель статьи, должно быть, долго при нашей армии был явным шпионом, и предлагал главнокомандующему рассмотреть – между многими лжами не указал ли он и действительного какого-нибудь недостатка в армии, чем можно и воспользоваться. «Я не могу от вашего сиятельства скрыть, – писал Воронцов, – что все почти считают великим недостатком множество обозов в нашей армии, также и то, что мы иррегулярных своих войск с пользою употреблять не умеем. Правда, трудно на место принятых и долгое время наблюдаемых обыкновений вводить новые; я понимаю, что ваше сиятельство иногда и опасаетесь сами собою вводить новое, но по состоянию нашего государства, с нашим народом, рассуждая, что из него в нынешнем только веке сделано, кажется, что не трудно привести в исполнение все возможное, и скорее, нежели где-нибудь. В древние времена мы одолели турок со всею их превосходною силою; во время шведской войны, не имея почти никакого регулярства и будучи сперва побеждены, успели мы усвоить шведские приемы, научиться у неприятеля военному искусству и собственным, так сказать, оружием победили его. Теперь прусский король имеет для нас такое же значение, какое имели прежде шведы. Нам нечего стыдиться, что мы не знали некоторых полезных военных порядков и приемов, которые введены у неприятеля; но было бы непростительно, если бы мы пренебрегли ими, узнав пользу их на деле. Смело можно народ наш в рассуждении его крепости и узаконенного правительством послушания сравнить с самым добрым веществом, способным к принятию всякой формы, какую ему дать захотят. Я дружески советую вашему сиятельству вместе с господами генералами прилежно исследовать, в чем состоят наши неисправности и какими полезными учреждениями и приемами неприятельской армии надобно воспользоваться без потери времени, а если чего сами собою никак сделать не можете, о том немедленно и серьезно представьте».

В «Письме путешественника из Риги», присланном от Воронцова, говорилось, что "русский пехотный полк, идущий в бой, никогда не имеет более двух долей солдат, потому что никакая армия так не отягощена чрезвычайным багажом, как русская; обозных служителей множество; в каждой роте к провиантским телегам, к возке палаток и больных, к коляскам и амуничным фургонам приставлены солдаты, которые должны кормить лошадей, ибо малая их часть пускается в поля; сверх того, капитан под именем государственных дел к собственным своим услугам употребляет от 10 до 12 человек. Экзерциции очень медленны; первая шеренга остается всегда сидя на коленях; заряды очень плохи, и хотя строение фрунтом и введено, однако пехотный полк насилу в час построится, причем всегда происходят беспорядки. Солдаты маршируют в параде далеко друг от друга, в четыре шеренги, так что между каждым человеком остается места на шаг; у каждого полка везут на особенных телегах множество рогаток для прикрытия ими всего фрунта полка: это делается из предосторожности, чтоб конница не могла ворваться в пехоту.

Главная сила армии состоит в гренадерских полках; и действительно, все гренадеры люди плотные и сильные, но у них нет ни проворства, ни живости; также и гренадерские офицеры люди лучшие, но только на русскую стать. Я видал при гренадерских полках весьма многих разумных людей, которые в службе других государей бывали и которых я спрашивал, для чего они не вводят у себя того, что в других армиях находится хорошего; на это мне капитан Энгельгард отвечал, что он было покусился сделать начало тому в своей роте, но тем только навлек на себя недружбу большей части офицеров своего полка и потому должен был проситься о переводе в другой полк, и стало ему это больше ста рублей, особенно потому, что немцы теперь в малом почтении. Прочая пехота чрезвычайно плоха, обер – и унтер-офицеры имеют ружья оборыш. Я не могу их пехотных полков ни с какими плохими войсками сравнять, ибо едва ли мещанский полк у нас не порядочнее делает экзерциции, нежели их пехотные полки, приведенные из Замосковья. Но всякий полк снабжен рогатками, на которые они полагают всю свою надежду.

При русской армии везут многочисленную артиллерию под ведомством генерал-лейтенанта Толстова. Мне случалось часто с ним разговаривать, и я заметил, что он искусный артиллерист. При стрельбе в цель из тридцати выстрелов только два не попали. Но этот генерал не был еще ни в одном сражении, только служил при осаде Очакова капитаном под фельдмаршалом Минихом. Толстой особенно жаловался на дурное состояние артиллерийских лошадей. Кирасирских полков всего шесть; пять должны идти в Пруссию, а шестой, называемый конною гвардиею, оставлен в Петербурге. Первые два могут еще почитаться конными полками; лошади у них посредственные, и по крайней мере немецкие. Укомплектованы они людьми и лошадьми на походе в городах Риге, Ревеле, Нарве, Дерпте, где у всех мещан казенные лошади с платою по 60 рублей за каждую взяты были, не разбирая лет и недостатков, только бы в семь футов приходили и бродить могли; держат лошадь до тех пор, пока с ног свалится. Строение их эскадронов очень медленно, а атака делается не сильнее, как рысью. Когда командовали: «Стой! оправься!», то в ином месте находилось более 12 шеренг, а в другом такие промежутки, что в них можно было въехать целым взводом. Пальба производилась целыми шеренгами, но в сильном беспорядке; весь полк в кучу съехался, многие лошади споткнулись, и люди с них попадали. Не разумеют они точности в экзерциции, и все для них равно, что один рейтар направо, другой налево, а третий вперед смотрит. Что же принадлежит до прочих трех полков, то они теперь только преобразованы из драгунских. Я завел особенную дружбу с полковником одного из них Шваненбургом, который рассказал мне, что лошади у них негодные, все русской породы, чрезвычайно пугливы, необъезженны и бешенее гусарских. Всадник не везет с собою на лошади и епанчи, но все лежит на телегах, и конный полк имеет еще более телег, чем пехотный.

Драгунских полков при армии 12, которые и названия конницы не заслуживают, да и офицеры их очень просты, так что глупые русские офицеры других полков завели у себя поговорку: «Он глуп, как драгунский офицер». Неисправности этих полков та главная причина, что они и в десять лет вместе не сводятся, но постоянно размещены по татарским, турецким и польским границам. Гусары составляют лучшую кавалерию, хотя вообще у них недостает порядка, равенства, живости и ученья; офицеры их очень мало разумеют о патрулях, рекогносцировках, засадах, ибо их ничему этому не учат. Калмыки лучше всех из нерегулярных войск. Козаки служат только для того, чтоб неприятеля беспрестанно тревожить, присматривать за ним и держать в страхе. Командующий генерал совсем о том не думает, много или мало этого сброду пойдет в поход. Между козаками донские почитаются лучшими по искусству и храбрости. Всю надежду полагают они на предводителя своего бригадира Краснощекова; они говорят, что он колдун. Генерал-аншеф Лопухин уверял меня в этом, и когда я сказал, что в Германии колдунам не верят, то он отвечал: «Может ли статься, чтоб такому подлинному делу не верить». Я имел случай часто видаться и разговаривать с этим знаменитым Краснощековым: вся его премудрость состоит в том, что копьем или стрелою попадает в цель на пушечный выстрел, также и в том, что, по его словам, ни от кого пардона не примет. Знатности его больше всего способствовало свойство с Разумовским.

Фельдмаршал Апраксин заботится преимущественно о том, чтоб иметь у себя как можно больший штат и экипаж. В ежедневных и продолжительных моих разговорах с ним я заметил, что он не имеет необходимых для фельдмаршала теоретических познаний, практических же и не может иметь, потому что, кроме Очакова, он нигде не бывал. Вся его забота состоит в том, чтоб заставить людей своих храбро биться; о сохранении людей и лошадей он мало беспокоится. Водит его как на веревочке генерал Веймарн, человек искусный, находившийся постоянно адъютантом при генерале Кейте; он имеет обширные теоретические познания в военных науках, и русские считают его да генерала Ливена оракулами. Генерал-аншеф Лопухин в военном деле малоискусен. Главные его занятия – еда, питье и карты. Генерал-аншефа Ливена нечего считать, потому что тяжкая болезнь мешает ему иметь разумные мысли. По причине долгой его службы русские считают его божком. Он великих дел не совершит, что я приметил из его разговоров с генералом С. Андрэ, который врал ему невероятную дичь, а тот всему верил. Генерал-аншеф Броун слабого духа и нигде не служивал, кроме России. Генерал-поручик князь Голицын никогда не помышлял о воинском деле, он с самых молодых лет находился при дворе и потом был резидентом в Гамбурге. Генерал-поручик Ливен считается очень искусным, но он не в милости у Апраксина, с родственником которого побранился. Генерал-майор князь Долгорукий слывет очень храбрым, но малоискусным. Генерал Вильбоа молодой, но очень способный офицер; впрочем, он сам мне признался, что при нынешних порядках у него пропадает охота. «Черт их возьми, – сказал он мне, – здесь надобно притворяться таким же дураком, как и все, иначе всех сделаешь себе неприятелями». Граф Румянцев тоже молодой человек, употребивший много труда, чтоб сделать себя способным к службе, и действительно имеет обширные теоретические познания, одним словом, это самый искусный русский генерал; главный недостаток его – излишняя горячесть. Генерал-майор Панин сам мне говорил: «Зачем меня в генералы произвели? Я их о том не просил; я доволен, когда могу полк обучать». Князь Любомирский пустой хвастун. Фельдмаршал всю свою надежду полагает на полковника Бюлова, перешедшего в русскую службу из саксонской; об нем отзываются, что это вертопрах, но способный стравить между собою всех жителей земного шара".

Фермору писали, чтоб он занимал зимние квартиры в бранденбургских землях и действовал наступательно против Дона; а он еще в августе начал внушать Воронцову, что необходимо пробираться на зимние квартиры – к Польше! «Ныне, – писал он 23 августа из-под Ландсберга, – ныне в армии людей от 35, а с легко раненными до 40000; но притом в генералах и штаб-офицерах большой недостаток, лучшие выбыли. Полевая артиллерия находится в хорошем состоянии, только зарядом и половинного числа против комплекта не будет; к тому же искусных офицеров, бомбардиров и фузелеров очень недостаточно. На получение впредь провианта никак надеяться нельзя, потому что по переходе прусской армии за Одер как города, так и мужики являются ослушными, выбегают из домов своих и по лесам от козаков отстреливаются, следовательно, тот же точно казус является, который в прошлом году настоял: легкое войско от разорения земли никоим образом удержать невозможно. Упряжки как под артиллериею, так и под обозом по наступлении осеннего времени вседневно в слабость приходят. А если реку Варту оставить, или и по ней, но на одном месте стоять, то и вовсе лошадей поморить можно, а люди без лошадей какую службу отправлять могут? Артиллерии и амуниции возить не на чем будет. Из этого милостиво заключить можете: не заставит ли меня и весь генералитет крайняя нужда подаваться небольшими маршами вверх по реке Варте или Нетце к магазинам нашим на Вислу и тем сберечь армию и многочисленных раненых не оставить в неприятельских руках».

Но на военном совете, держанном 7 сентября, решено было, что оставаться в бранденбургских землях нельзя, идти прямо к Висле – навлечь гнев императрицы, а потому надобно избрать среднее – идти в Померанию, стать лагерем у Старгарда и послать отряд войска для захвачения Кольберга, приморской крепости, важной для подвоза войска и съестных припасов из России. Решение совета было приведено в исполнение: армия расположилась у Старгарда. Здесь 23 сентября держан был военный совет, в котором Фермор предложил на обсуждение: так как месяц октябрь уже наступает и начинаются жестокие осенние ветры с дождями, в здешних открытых и подобных степи местах лесу нет, дров достать негде, люди, стоя в лагере, терпят немалую нужду и лошади по недостатку полевого корма приходят в изнурение, то нужно ли армию держать непременно в этих местах и как долго? Не лучше ли податься к реке Драге, около которой более надежды к получению полевого корма и дров? Решили: все тяжелые обозы, худоконную регулярную и нерегулярную кавалерию, пеших гусар и козаков вместе с больными отправить к Висле, а с армиею держаться на прежних местах, пока время и обстоятельства позволят. На требования из Петербурга, чтоб действовать против графа Дона, Фермор отвечал, что напасть на неприятеля, который держится всегда в неприступных лагерях, имеет превосходную кавалерию и артиллерию, убийственные действия которой еще в свежей памяти, – нельзя, не подвергая войска крайней опасности, да если бы даже и удалось его разбить или одним движением вперед оттеснить за Одер, то все же пришлось бы возвратиться в Померанию, потому что около Одера, от Кистрина до Швета, нельзя найти никакого пропитания. На упрек в несостоятельном описании Цорндорфской битвы Фермор отвечал, что за пылью и дымом нельзя было рассмотреть движения полков и распоряжения их командиров. Относительно краткости донесений отвечал, что нет времени писать подробнее вследствие беспрестанных движений армии, ненастья, рекогносцировок: ни одна бумага не выходит из канцелярии без его просмотра, ни одно входящее дело, кроме него, никем не распечатывается.

В начале октября недостаток в лесе около Старгарда заставил Фермора перейти на берег реки Драги; отсюда армия двинулась далее к Висле на зимние квартиры. В Петербурге должны были помириться с этим, хотя выражали сожаление, что Дона не разбит и, таким образом, кампания кончилась без славы; еще более жалели о том, что Кольберг не был взят: отправленный Фермором генерал Палмбах долго стоял под городом и принужден был возвратиться без успеха. Относительно зимних квартир Фермору предписывалось учредить кордон от Торна до Эльбинга, как было в прошлом году. На это предписание Фермор отвечал, что он не преминет его исполнить, хотя прежде для сохранения славы русского оружия взял было твердое намерение расположиться с армиею кордоном в Померании и ожидать приближения шведской армии, а так как Померания сильно истощена пребыванием в ней двух армий, то еще вскоре после Цорндорфского сражения заключил он контракт с жидом Барухом на поставку 25000 четвертей хлеба по рекам Нетце и Варте. На это позднее уведомление Фермор получил ответ: «Сожаление наше о том тем больше умножается, что сие ваше намерение весьма поздно нам открыто, и вы доныне всегда представляли, что в Померании остановиться никак невозможно; иначе мы приложили бы все старание всячески облегчить вам это предприятие». Не были довольны и распоряжением Фермора о покупке хлеба у данцигского купца Верника. «Мы, – говорилось в рескрипте, – твердое намерение приняли снабжать нашу заграничную армию всяким хлебом и овсом из нашей империи, ибо, как бы ни была высока ему здесь цена и как бы дорог провоз за границу ни был, употребленные на то деньги в государстве останутся». Несмотря на то 25 ноября, в день восшествия на престол Елисаветы, Фермор получил Андреевскую ленту. Остались, по-видимому, без действия и нарекания иностранцев. После Цорндорфской битвы саксонский принц Карл прислал Воронцову длинное письмо с обвинениями против главнокомандующего: гусары и козаки употребляются не так, как следует; держат их при армии, тогда как надобно рассылать их в разные стороны для наблюдения за неприятелем и для содержания его в постоянной тревоге. Обоз огромный, который требует 30000 подвод и отнимает у армии более 4000 солдат. Рядовые очень трудолюбивы и в работе неутомимы, но мало обучены военному делу и мало между ними дисциплины. Фермор сделал великую ошибку, потерявши понапрасну много времени под Кистрином. Для сражения выбрал самое дурное место, несмотря на увещания его, принца Карла. После сражения слишком поспешно отступил к Ландсбергу, также несмотря на советы принца Карла и генерала С. Андрэ. Фермор не умеет распоряжаться учреждением магазинов, не имеет твердости и решительности, слишком недоверчив; главное несчастье его в том, что вверил себя молодому человеку – полковнику Ирману, исправляющему должность генерал-квартирмейстера. Генерал С. Андрэ также жаловался на Фермора, что не призывает его на военные советы; шведский майор барон Армфельд так описал Цорндорфское сражение, что неприятель, по словам Фермора, злее выдумать не мог. «Я нижайше прошу, – писал Фермор Воронцову, – от сего злого человека армию избавить, а если бы возможно, и от всех господ волонтеров, которые ничего другого в минувшую кампанию не делали, как только веселились и на охоту ездили; меньше было бы расхода и пустых вестей. Можно бы больше верить тому, кому вся армия поверена и кем справедливый журнал ведется. Мне эти господа своими ветреными затеями и догадками в минувшую кампанию столько беспокойства делали, что я не знал, куда от них деваться и как секретные дела сохранить».

20 декабря был составлен для Фермора план кампании будущего года; он состоял в следующем: действовать наступательно в Померании и Бранденбургии или Неймарке; чем раньше начать кампанию, тем лучше; ускорить занятием Кольберга, так, чтобы весною или первыми летними месяцами был там такой запас провианта и других потребностей, который бы отнимал всякое опасение насчет недостатка; шведов склонить к осаде Штетина и сильно помогать им при этом; по реке Одеру действовать так, чтоб только прикрывалась эта осада; если мира заключено не будет, то будущие зимние квартиры расположить по Одеру; занять Берлин, если время и случай позволят; главнейшее дело – скрыть этот план от неприятеля. Так как мы имеем в виду только вспоможение союзникам и ослабление короля прусского, а не завоевание Померании или Неймарка, то, если неприятель соберет на самых границах своих большую армию, с нас будет довольно приблизиться к нему, держать его в страхе и не допускать обратиться в другую сторону. Напасть на него должно только в таком случае, когда он окажется слаб или будет известно, что ждет подкрепления и тогда сам нападет. Начать кампанию нужно рано и быстро, чтоб до прибытия прусских сил занять необходимые места и отвлечь короля прусского и облегчить венский двор, если б Фридриху II удалось в самом начале кампании победить фельдмаршала Дауна. Правда, венский двор или граф Даун поворотом своим минувшего лета в Саксонию вместо обещанного похода к Франкфурту-на-Одер или Берлину не заслуживал бы таких забот о его сохранении; но надобно признаться, что если венский двор будет ослаблен или принужден к невыгодному миру, то дела наши и интересы потерпят столько же, как и его собственные, и все понесенные до сих пор убытки и труды пропадут понапрасну. Занятие Кольберга надобно почитать главным предприятием всей кампании: без него нельзя ни помогать шведам во взятии Штетина, ни армии нашей иметь в Померании надежное пропитание, ни занять там зимних квартир. Это единственный порт, через который можно получать водою все потребное.

Кампания 1758 года кончилась неудачно, и в Петербурге не могли не досадовать на австрийцев, которые не сделали ничего для русского войска ни до Цорндорфской битвы, ни после нее. Русский двор был недоволен венским, а последний складывал вину на Францию. Эстергази сообщил Воронцову рескрипт Марии-Терезии от 19 октября, в котором говорилось: «Бывшие по сие время в воинских делах затруднения и худые успехи преимущественно произошли оттого, что Франция искреннего совета нашего не послушала и вместо того, чтоб послать от 30 до 40000 войска в наши наследные земли и немецкие дворы содержать в спокойствии одною обсервационною армиею на Рейне, опуталась войною с Ганновером и этою ошибкою не только истощила свои финансы, привела в упадок флот свой и претерпела чувствительные уроны в Америке и Германии, но и много потеряла относительно прежнего значения своего внутри и вне Европы, не упоминая о том, что в решениях французского двора оказывается некоторая робость и слабость. При таких обстоятельствах французское министерство думает, что к получению ожидавшихся Франциею выгод мало и даже вовсе никакой надежды не остается, а торговля и флот подвергаются опасности совершенного разорения; думает оно, что, когда для нас, для России и Саксонии война окончится благополучно и каждая из этих трех держав вытащит занозу у себя из ноги, Франция, напротив, останется с своею занозою и не получит никакого вознаграждения за все труды и расходы. Мы со своей стороны находим, что такое опасение французского двора не без основания, а для других союзников наших оно могло бы иметь опасные следствия. С начала нынешнего года Франция многократно представляла, что тягость войны становится для нее несносною и потому надобно думать о мире. Мы отвечали, что вопрос не в том, надобен ли мир, но какой мир. Так как этот ответ не может удовлетворить французское министерство, то наша обязанность прежде всего условиться с нашею верною союзницею российскою императрицею, какими средствами удержать французский двор от преждевременных помышлений о мире. Прусские силы не так близки к России, как к нам; однако, пока они не уменьшатся, Россия будет находиться в беспрестанной опасности, особенно когда Пруссия воспользуется турецкою войною или уничтожит существующую форму правления в Швеции и заключит с этою державою тесный союз. Опыт уже показал, что многие и великие державы совокупными своими силами ничего против Пруссии сделать не могут; какого же успеха можно надеяться в одиночной борьбе с нею? Сверх того, было бы крайне несправедливо, если б Саксония ничем не была вознаграждена за претерпенные ею неслыханные бедствия. Предосудительный мир лишил бы нас и союзников наших влияния в общей системе политических дел, и все же в мирное время мы были бы принуждены содержать многочисленные войска. Так как российский двор нашему эрцгерцогскому дому естественный союзник, то мы полагаем главную надежду на совет ее величества императрицы и желаем быть уведомлены о намерениях ее относительно будущего замирения». «Правда, Франция сделала большую ошибку, – говорилось в русском ответе, – но Франция же старалась и поправить свою ошибку: она отказалась от занятия Ганновера, тогда как это занятие было бы ей очень выгодно при будущем замирении с Англиею; ее старанием Швеция вступила в войну с Пруссиею; по соглашению с французским же двором и Дания собрала значительное войско в своих германских областях. Притом своею ошибкою Франция еще более затянулась в войну, чем прежде думала. Ее императорское величество всегда полагала и полагает, что Франция склонилась содействовать ослаблению короля прусского, потому что ей были обещаны приобретения в Нидерландах, которые уравновешивали для нее усиление австрийского дома. Императрица-королева пожертвовала Нидерландами, чтоб избавиться навсегда от опасного неприятеля – короля прусского; с тою же целию императрица российская согласилась на приращение королевства Шведского. Эта цель так хорошо составлена, что, чем больше Франция имела силы и кредита склонить шведский и датский дворы, тем больше принуждена она неотменно держаться обязательств своих с императрицею-королевою и тем меньше помышлять о скором примирении. Но пусть Франция не примет в рассуждение того, что заключением невыгодного мира она безвозвратно потеряет сделанные ею военные издержки; пусть найдет средство извинить себя пред шведским и датским дворами в том, что вовлекла их в войну; но не может же она не предвидеть, что Англия без короля прусского на мир не согласится, и легко себе представить, каковы будут английские претензии и как силен станет король прусский, когда прежние союзники Франции, видя ее слабость, должны будут перейти на сторону Пруссии, войти в зависимость от нее; из общих отзывов французского двора, что война становится тягостна, несносна, что надобно думать о скорейшем заключении мира, нельзя еще непременно заключать, чтоб Франция имела решительное намерение настаивать на мир. Впрочем, императрица по особенной дружбе своей к императрице-королеве берет на себя представить посильнее французскому двору причины, по которым миром торопиться ненадобно. Мнение императрицы состоит в том, что начатую королем прусским войну надобно продолжать до того времени, пока Всевышнему угодно будет праведное оружие благословить совершенными успехами и, низложа гордость, на одном самолюбии основанную, дозволить всем обиженным достойное воздаяние. Что до военных операций принадлежит, то надобно смотреть, чтоб та сторона, которой посчастливится, старалась пользоваться своими успехами, не оглядываясь на другую, ибо, как бы ни было одинаково у всех намерение, обстоятельства никогда одинаковы быть не могут, а король прусский тем пользуется, когда видит, что одна армия, одержав над ним победу, дожидается, чтоб и другая то же сделала».

Во Франции Бестужеву в начале года приходилось выслушивать жалобы на отступление Апраксина. Когда он жаловался аббату Берни на поведение Брольи в Варшаве, тот отвечал, что Брольи выедет из Польши и тем камень преткновения отстранится и что теперь надобно думать не о таком пустяке, но каким бы образом остановить успехи короля прусского, ибо австрийцы, потерявши в последнюю кампанию около 45000 лучшего войска, теперь не в состоянии против него действовать, одним словом, Фридрих II пришел в такую силу, что не только союзникам, но и всей Европе стал опасен; он, будучи очень умен, счастлив и предприимчив, может при таких обстоятельствах легко завоевать Богемию и взять верх в Германии, также сделать королем в Польше брата своего и предписывать всем законы по своему произволу, а с шведами управиться ему уже нетрудно будет, только каково-то будет после другим? Поэтому очень и очень жаль, что фельдмаршал Апраксин безо всякой законной причины отступил с поспешностию и дал возможность Левальду пройти в Померанию, чем причинен общему делу такой вред, что и поправить дело скоро нельзя.

Но от обвинений скоро должны были перейти к оправданиям; русская армия опять двинулась и заняла собственную Пруссию, а французская отступила за Везер. Людовик XV счел нужным успокоить Елисавету собственноручным письмом, в котором объяснял этот поступок также недостатком в съестных припасах; король уверял императрицу, что теперь он еще более намерен употребить все силы, чтоб принудить нарушителя всеобщего покоя к уважению имперских уставов и утвердить всеобщую тишину на твердом и справедливом основании, и что он, король, никогда не отступит от союза. В ноябре опять жалобы аббата Берни Бестужеву на неудачные действия русских генералов. «Мне непонятно, – говорил аббат, – каким образом Кольберг не мог быть взят; кроме неискусства и оплошности начальствующих нет ли еще здесь какой тайной причины? Осаждавшие Кольберг войска никогда не имели у себя достаточного числа амуниции, присылалось ее к ним всего дня на три, много на пять. Шведский генерал писал графу Фермору, что он от него находится только в двух маршах расстояния и что он может доставить русскому войску всякое продовольствие; несмотря на то, граф Фермор удалился от него. Мы ясно видим истинное желание императрицы подать помощь своим союзникам, можем полагаться и на храбрость русских солдат, но жаль, что повеления императрицы не всегда должным образом исполняются».

Это было последнее заявление аббата Берни; в конце года он был сменен в управлении иностранными делами герцогом Шуазелем. Первым делом нового министра было открыть Бестужеву, что чрез датский двор сообщено было английскому, не захочет ли он заключить мир с Франциею без короля прусского; но получен был решительный отказ. «В здешней казне, – доносил Бестужев, – приметен немалый недостаток в деньгах; в народе явна бедность; торговля и мануфактуры приходят в упадок, мореплавание стеснено; народ сильно ропщет; несмотря на то, для нужд государственных в публике кредит всегда есть». Лопиталь из Петербурга дал знать своему двору о ноте Эстергази относительно желания Франции заключить мир. Шуазель объявил Бестужеву по приказанию короля, что его величество будет свято и ненарушимо соблюдать все обязательства с своими союзниками и заключит мир только с общего их согласия. Австрийский посол граф Штаремберг уверял Бестужева, что на Шуазеля положиться можно, потому что он склонен более к продолжению войны, чем к заключению какого-нибудь невыгодного мира.

Относительно Англии в Петербурге не имели надежды, чтоб она заключила отдельный мир с исключением короля прусского; здесь больше всего заботились о том, чтоб английская эскадра не являлась в Балтийское море на помощь Пруссии против России и Швеции.

В начале года Голицын, донося, что герцог Ньюкестль не очень предан Пруссии, прибавлял, однако, что в настоящее время в Англии трудно благонамеренному министру «идти против быстроты фанатического всей почти нации пристрастия к королю прусскому»; прибавлял также, что основное правило английской политики – кто враг Франции, тот друг Англии – и что намерение английского двора теперь ясно: стараться сделать Пруссию сильнейшею державою в Германии вместо Австрии, союз с которою расторгнут. Англии нет дела до того, какая держава будет сильнейшею в Германии, лишь бы она была в тесном союзе с нею против Франции: сюда должно присоединить и химерический титул защитника протестантской религии, присвояемый Фридриху II. Голицыну велено было потребовать от лондонского двора прямого ответа, не разумеется ли Россия в числе общих неприятелей, против которых английский двор в своей декларации обещает помогать королю прусскому постоянно и сильно; но английское министерство уклонялось от этого ответа под предлогом неполучения обстоятельных сведений о русских отношениях от своего посла в Петербурге Кейта; опасались высылать эскадру, не желая решительным разрывом с Россиею повредить своей торговле и притом раздражить Швецию и Данию; с другой стороны, не хотели прямо сказать, что не пошлют эскадры, чтоб подержать Россию подолее в страхе и тем оказать пользу Фридриху II. Занятие русским войском собственной Пруссии произвело впечатление в Лондоне; здесь начали внушать датскому посланнику, что его двор не должен равнодушно смотреть на такое усиление России.

Внушения, делаемые в этом смысле полякам, имели последствием одни разговоры. 27 января князь Волконский обедал у коронного гетмана графа Браницкого. После обеда хозяин отвел гостя в сторону и начал говорить: «Удивительно, сколько беспорядков произвело стоящее теперь в областях республики русское войско!» "Если и в самом деле произошли какие-нибудь беспорядки, – отвечал Волконский, – то полякам жаловаться не для чего: императрица обещала неоднократно назначить нарочных комиссаров, которые вместе с польскими комиссарами должны исследовать все происшедшее и удовлетворить действительно обиженных". Потом Браницкий распространился в жалобах на свое правительство. «Здешний двор в Польше правительствует самодержавно, – говорил он, – и хотя я сам начинать ничего не намерен, но надобно опасаться, чтоб раздраженное шляхетство не составило конфедерации». «Если действительно так, – отвечал Волконский, – то надобно потребовать у двора перемены поведения, и мы в качестве министров императрицы всероссийской по гарантии 1717 года всячески будем стараться подкреплять справедливые требования». Этот ответ не понравился гетману, и он сказал: «Отец нынешней императрицы был только посредником, а не порукою, но смертью короля Августа II договор 1717 года потерял силу». «Если так, – возразил Волконский, – то и все ваши права и вольности, утвержденные прежними королями, потеряли силу». Браницкий оставил этот предмет, но с сердцем начал говорить, что Россия вмешивается во внутренние польские дела: русский канцлер прислал письмо к литовскому гетману Радзивилу относительно выборов в будущий трибунал. Волконский отвечал, что польские уставы нисколько не нарушаются, если соседственная и дружественная держава дает добрые советы какому-нибудь благонамеренному магнату.

7 февраля Волконский и Гросс были приглашены на конференцию к коронному маршалу графу Белинскому, у которого нашли канцлера коронного Малаховского, гетмана Браницкого и надворного маршала графа Мнишка. Белинский представил список обид, которым подверглись польские подданные от русских, особенно жители Брацлавского воеводства. Так как обиды были нанесены гайдамаками, то Волконский отвечал: «Вы, господа министры, сами должны признаться, что гайдамацкие шайки составляются из разных беглых, и преимущественно польских подданных, следовательно, сами поляки должны смотреть, как бы их воздерживать от разбоев. Гайдамакам легко разбойничать, потому что польское войско расположено в 20 милях от границы, а если его подвинуть к самым границам, то это будет лучшим средством к прекращению разбоев». Поляки должны были признаться, что гайдамацкие нападения происходят не от одних русских жителей; но жаловались, что русские пограничные комиссары уклоняются от следования дел. Волконский возражал, что, напротив, литовские пограничные суды ни малейшей пользы не приносят, и потому не удивительно, если взаимные жалобы ежедневно умножаются; вся вина лежит на польских комиссарах, которые ни в Литве, ни в Польше в дела не вступают. «Что же делать? – отвечали министры. – Литовские комиссары, не получая жалованья, должностей своих исправлять не могут. Дай Бог, чтоб будущий сейм состоялся; на нем мы употребим все старания к принятию таких мер, которыми однажды навсегда пресекутся все пограничные жалобы».

Несмотря на то что после падения канцлера Бестужева князь Волконский получил удостоверение, что преступление дяди нисколько не изменит милостивого расположения императрицы к племяннику, без его ведома было улажено между русским и польским дворами важное дело избрания королевского сына принца Карла в курляндские герцоги. 17 июля Волконский и Гросс писали, как удивились они, получив из Митавы известие, что секретарь канцлера Малаховского Алое хлопочет там о выборе принца Карла в герцоги. Зная Алое за интригана, оба министра обратились к графу Брюлю с вопросом, сделано ли Алое такое важное поручение. Брюль прямо отвечал, что сделано, и сделано не без ведома и согласия русского двора. Волконский и Гросс писали, что так как они наставлены домогаться, чтоб в Курляндии все оставалось без перемены, то просят снабдить их новым во милостивейшим указом. Этот новый искатель герцогства Курляндского был третий сын короля Августа. Мы его видели в русской армии, читали отзыв Фермора о его поведении во время Цорндорфской битвы и отзыв самого Карла о русской армии и ее главнокомандующем. Но прежде отправления своего в армию принц Карл приезжал в Петербург, с тем чтоб выпросить себе у императрицы герцогство Курляндское. 24 мая он присылал к Воронцову напомнить о своей просьбе, причем объявлял, что «предает себя совсем в матернее призрение ее императ. величества и от высочайшей ее щедроты ожидает основания будущего своего благополучия и всю свою надежду в том полагает и что состоит единственно во власти ее императ. величества пожаловать его Курляндским княжеством и учинить счастливым его самого и все его потомство». Воронцов подал относительно этой просьбы такое мнение: если теперь прямо отказать принцу, то этим усилится печальное состояние короля польского, приведется польско-саксонский двор в большее уныние и уменьшится в нем надежда, какую он всегда питал на сильную помощь и покровительство императрицы. С другой стороны, нельзя предвидеть, как кончится настоящая война: быть может, при общем мире Курляндию понадобится употребить для достижения какой-нибудь другой полезной цели.

Первое соображение взяло верх, тем более что второе не имело достаточной силы: при общем мире хотели приобрести Восточную Пруссию, с тем чтобы променять ее Польше на Курляндию, но при этом принц Карл переместился бы только из Митавы в Кенигсберг. 29 августа Волконский и Гросс сообщили королю, что императрица приказала находящемуся в Митаве советнику канцелярии Симолину действовать заодно с Алое для доставления принцу Карлу герцогства Курляндского. Король с радостным лицом отвечал, что не находит слов для выражения своей благодарности и что сын его обязывается вечною благодарностью императрице. Сильное неудовольствие произвело это событие в Петербурге при молодом дворе. Великий князь по своим прусским привязанностям и без того ненавидел саксонский дом. Теперь он написал Воронцову, что императрице следовало бы прежде позаботиться о принце его, голштинского, дома, чем о принце Карле, что его третий дядя принц Георг-Людвиг имеет больше права на покровительство императрицы, и потому он, великий князь, предлагает его в герцоги курляндские. Воронцов показал письмо императрице, и та велела отвечать отказом. Великая княгиня благодаря внушениям Понятовского также не любила саксонский дом и в отдаче Курляндии принцу Карлу видела несправедливость (относительно Бирона), и несправедливость, вредную для России, ибо это усиливало только польского короля насчет польской свободы. Разумеется, такое мнение было высказано Екатериною в неспокойном состоянии духа, ибо трудно было себе представить, как бы умирающий Август III сделался самодержцем потому только, что третий сын его стал герцогом курляндским. Но любопытно, что Прассе в донесениях к своему двору по поводу курляндского дела уже высказывает подозрение, что Понятовский, обнадеженный покровительством будущих правителей России, сам мог иметь в виду курляндский престол, если не более высшее место.

После Цорндорфской битвы оказался сильный недочет в генералах, и князь Волконский получил приказание немедленно отправиться в действующую армию.

Гросс остался один быть свидетелем сейма, который начался 21 сентября. Накануне открытия сейма Гросс писал, что гетман Браницкий чрез своих эмиссаров нашел способ тайно внести в инструкции послам не позволять ни о чем говорить послам прежде выхода последнего русского солдата из областей польских и депутаты воеводств Бржеского и Волынского на публичных аудиенциях уже представили королю, чтоб он постарался освободить польские области от русских войск и вытребовал вознаграждение за причиненный ими убыток; но коронный канцлер именем королевским отвечал им, что в Польше русского войска нет: для вознаграждения убытков императрица давно уже прислала комиссаров, от прохода русских войск обыватели получили значительные суммы, и действия этих войск служат для безопасности самой же Польши.

На четвертый день сейма волынский депутат Подгорский объявил, что не согласен, чтоб сейм приступал к каким-нибудь решениям, пока владения республики не будут очищены от русского войска, после чего уехал из Варшавы и этим разорвал сейм. Никто не сомневался, что это была проделка гетмана Браницкого. Надобно было как-нибудь помирить его с двором, и наконец в этом успели; с русской стороны было также сильное средство: беспокойному гетману дали орден Андрея Первозванного. По разорвании сейма для решения важных дел оставался сенатус-консилиум. Тут хотели провести курляндское дело; но Чарторыйские объявили, что конституция запрещает сенатус-консилиуму вмешиваться в государственные дела, что они, Чарторыйские, по своей чести и совести и для сохранения своего кредита в нации никак на это позволить не могут, но что король для решения одного курляндского дела может созвать чрезвычайный сейм, успеху которого они всячески будут содействовать. Но двор, опираясь на согласие двух третей присутствующих сенаторов, хотел провести курляндское дело в сенатус-консилиуме. 19 октября собрался этот сенатус-консилиум из 20 сенаторов; 16 из них объявили свое согласие на возведение принца Карла в герцоги курляндские; но каштелян краковский, граф Понятовский, воевода русский князь Чарторыйский, гетман польный князь Мосальский и воевода сендомирский Велепольский предложили о необходимости чрезвычайного сейма; тщетно им говорили, что при обычном срывании сеймов откладывать до них какое-нибудь дело или вовсе его уничтожить – все равно; они настаивали на своем, и каштелян краковский объявил, что и большинством голосов в Сенате курляндское дело все же не получит законного решения. «Теперь еще никому подлинно неизвестно, – писал Гросс, – почему эти сенаторы, на которых мы особенно полагались, сопротивляются королевскому намерению, хотя вообще приписывают этот поступок их зависти; по примирении графа Брюля с гетманом Браницким первый министр посредством брака сына своего с дочерью воеводы киевского соединяется с фамилиею Потоцких». Явилось и другое затруднение: курляндский делегат Шеппинг предложил герцогскую корону принцу Карлу, но курляндские обер-раты прислали в Варшаву протест, что делегат поступил против своей инструкции, предложив кандидата-католика, тогда как в инструкции ему прямо написано, чтоб он требовал в герцоги лютеранина. Двор не хотел принимать этого во внимание, утверждая, что нет никакого устава, который бы определял исповедание курляндского герцога. Наконец, в полном собрании сенатус-консилиума курляндское дело прошло согласно с королевским желанием, не подписались только семь членов.

После этого и Гросс был отозван из Варшавы и определен членом Иностранной коллегии; на его место чрезвычайным посланником и полномочным министром в Польшу назначен генерал-поручик Воейков, бывший рижским вице-губернатором. Но до самого отъезда Гросс имел любопытный разговор с князем Чарторыйским, канцлером литовским. Чарторыйский спросил Гросса, доносил ли он императрице о причинах, почему они противились решению курляндского дела в сенатус-консилиуме; Гросс отвечал, что доносил, но императрица не считает этих причин достаточными. «Жаль, – сказал Чарторыйский, – со временем императрица отдаст мне справедливость, когда увидит, что по этому примеру польские короли впредь могут пытаться все важные дела вершить в Сенате без сеймов, чем вся польская конституция извратится». 28 декабря принц Карл торжественно получил от отца инвеституру на Курляндское герцогство.

Из Константинополя Обрезков в начале года доносил, что все старания английского посла Портера заставить Порту объявить войну России и особенно Австрии оказываются безуспешными. Вообще Обрезков был очень доволен состоянием дел в Турции, хвалил кротость нового султана, распорядительность великого визиря Раиб-паши, даже благонамеренность хана крымского, за которую советовал киевскому губернатору посылать ему подарки по примеру астраханского губернатора; о французском после Вержене Обрезков писал, что он так усерден к общим высоким интересам, как только можно ожидать от истинного союзника. Но с половины года Обрезков стал доносить об открывшемся вдруг у султана воинском духе и о значительных военных приготовлениях в придунайских областях. При этом посланник успокаивал императрицу. «Опасность не так велика, – писал он, – судя по свойству здешнего правления и войска, можно без всяких чрезвычайных издержек и не ослабляя мер, принятых против короля, прусского, в одну, много в две кампании привести Порту в совершенное раскаяние и посрамление». После того Обрезков доносил, что султан действительно хочет войны с Россиею, но визирь и муфтий, главы мирной партии, противятся войне всеми силами.

Если султан искал предлога к войне, то Россия не должна была подавать ему его, и 18 мая подписан был рескрипт Иностранной коллегии: 1) как митрополиту Василию Петровичу, так и прочим черногорцам вообще объявить, что усердие их народа к нашей империи и желание вступить к нам в подданство заслуживает оному всегдашнее наше благоволение и милость; но что как теперь всякая формалита могла б быть огласкою и весьма бедственною по великой близости окружающих их неприятелей и по толикому нашей империи отдалению, то сие дело оставляется до будущих лучших времен, а теперь они удовольствоваться имеют уверением непременного нашего благоволения. 2) В удостоверительный знак того отправить с ними ко всему черногорскому народу лист за подписанием нашего вице-канцлера, по примеру тех, каковые напредь сего за подписанием канцлера графа Головкина отправляемы были; в одном листу изобразить, токмо в генеральных терминах, что мы чрез приехавших сюда как митрополита и прочих, так и чрез наших полковника Пучкова и премьер-майора Степана Петровича, с удовольствием уведомясь о усердии черногорского народа к нашей империи, паче же о твердости к православной вере, захотели о том засвидетельствовать наше благоволение и уверить, что милость наша к нему всегда будет неотъемлема, на знак которой и посылается от нас при том ко всему народу тысяча наших золотых портретов. 3) На знак нашей особливой милости повелеваем дать сердарю Вукотичу да воеводе Пламенацу золотые коронования нашего медали в 50 червонных каждому да воеводы Юрашковича сыну Петру такую же золотую медаль в 35 червонных. 4) На исправление возвратного пути выдать всем им на раздел две тысячи рублев. 5) Что до митрополита Петровича принадлежит, то ему особливо дать 1000 рублев.

Митрополит просил, что для учреждения между черногорцами доброго порядка и приведения их в единогласие необходимо давать ежегодно до 15000 рублей; сверх того, чтоб кто-нибудь из русских дипломатических агентов отправлен был для пребывания в Черную Гору. На первое императрица согласилась, но на вторую просьбу дан был ответ, что нынешние обстоятельства не дозволяют этого. Даже полковник Пучков, находившийся в Триесте для принятия и препровождения выходивших в русскую службу черногорцев, отозван был в Россию, чтоб не подать подозрения туркам, а черногорцы дорогу уже узнали, могут и сами отправляться в Россию. Митрополит Петрович просил назначить жалованье определенным в Кадетский корпус детям черногорских бояр, чтоб они могли держать при себе людей и на другие издержки. В корпусе оказалось 13 черногорцев, и Сенат приказал выдавать каждому по 15 рублей в год.

Но из этих молодых черногорцев десять человек явились в Сенат, и двое из них, Рафаил и Иван Петровичи, подали челобитную, что с ними вместе в реестре написаны Филипп Петрович да Петр Радонич, которые этими фамилиями назвались напрасно: один из них – Филипп Шарович, а не Петрович, другой – Петр Станишич, а не Радонич. Шарович из турецкого города Подгорицы, а Станишича фамилия не первенствующая, как Петровича, а посредственная; Филипп Шарович имеет на себе портрет Петра Великого ложно, надобно исследовать, как он мог достаться ему, бывшему турецкому рабу и художнику; просили против Петра Станишича дать старшинство и достоинство как Петровичевой, так и Вукотичевой фамилиям. Сенат велел исследовать дело Иностранной коллегии.

Со взрослыми черногорцами было еще больше хлопот. Сначала их отправили на поселение в Оренбургскую губернию, но там им не понравилось, и их надобно было переводить на юго-западную украйну. На дороге к Москве они стали буянить: однажды собрались 2 капрала да 81 человек рядовых и пришли к квартире поручика Косецкого; один капрал вошел в комнату поручика, скинул с себя платье, бросил его и, вышед на двор, закричал команде; по этому крику все черногорцы хотели броситься в комнату к Косецкому, но были удержаны находившимися у него при денежной казне караульными; потом все, снявши с себя казенные амуничные вещи, побросали и закричали «в великом десператстве»: «Больше служить в России не хотим, пойдем в свою землю!» Сенат приказал: поступить с ними по воинским регулам, потому что им уже неоднократно за прежние их продерзости было спущено по их новости, но они, не чувствуя этого, впадают еще в большие продерзости.

Из поступка черногорцев видно, что они были недовольны амуничными вещами. Воронежская губернская канцелярия приняла сукна у тамошних фабрикантов Горденина, Пустовалова и Тулинова, сукна явились ниже указных образцов и потому расценены дешевле указных цен. Главный комиссариат представил: сукна, которые оценены ниже указных цен от 3 до 10 копеек, отпустить в армейские полки, а которые дешевле от 10 до 27 копеек, те отпустить в гарнизонные полки; деньги же, оставшиеся от понижения цены, раздать полковым служителям, которые будут носить сукна, или сделать сокращение срока носки мундира. Сенат согласился, но велел сумму, равную той, которая останется по расценке, взыскать с воронежского губернатора, его товарища и секретаря.

Что касается подвозки провианта к заграничной армии из России, то в конце года купец Анисим Абросимов и компания взялись поставить в Кенигсберг и другие пограничные места муку и овес по 2 р. 59 копеек, а крупу по 5 рублей; купец Ямщиков спустил с крупы по 5 копеек. Конференция согласилась дать эту цену. Купцы ставили провиант на своем страхе, на иностранных и русских собственных и наемных мореходных ластовых судах.

Но кроме этого подвозного из России провианта на армию закупали провиант и фураж на месте, следовательно, нужно было отправлять деньги на этот предмет, равно как на жалованье войску. В половине года конференция объявила Сенату, что главнокомандующий генерал Фермор по посланному к нему кредитиву для негоцирования до миллиона ефимков ни в Данциге, ни в Варшаве охотников найти не мог; варшавский банкир Риокур прямо объявил, что такой суммы ссудить не в состоянии, данцигский банкир Верник предложил такие условия, на которые без значительного ущерба казне согласиться нельзя; а голландские банкиры Пельсы в переводе полумиллионной суммы так медлят, что до сих пор не больше 40000 червонных в Данциг к резиденту Мусину-Пушкину перевели. Генерал Фермор опасается, чтоб от недостатков в деньгах не произошло остановки в заготовлении нужных магазинов, а потому конференция рекомендует Прав. Сенату вновь приложить все старания, чтоб деньги были доставлены к армии. Сенат отвечал: 1) на жалованье войску требуемая сумма почти уже вся отправлена, осталось на весь год дослать только 149172 рубля. 2) На провиант и фураж теперь вдруг до окончания года вся сумма доставлена к армии быть не может, а скорейшее выписывание в Данциг червонцев и ефимков по нынешнему упадшему курсу убыточно. Сенат рассуждает: 1) по причине упадшего здесь вексельного курса взять заимообразно из наличного колывано-воскресенского золота и серебра: золота – 30 пуд да серебра – 200 пуд, и для восстановления курса секретно послать в Голландию, за это золото и серебро готовые монеты могут быть высланы в Данциг скоро. 2) Взятые заимообразно в 1757 году из комиссариата 529162 рубля заплатить из контрибуции, наложенной на покорившиеся прусские земли. 3) Нельзя ли из синодального ведомства и новгородского архиерейского дома за оставлением там знатной суммы взять заимообразно 350000 рублей. Оказалось, что можно, и взяли: из Экономической канцелярии – 126000, из Московской синодальной конторы – 34000, из Московской типографской конторы – 20000 рублей, из новгородского архиерейского дома – 170000.

По известному нам предложению графа Петра Шувалова медная монета переделана была в более легкую, и развезено ее по городам на два миллиона рублей. По предложению того же Шувалова учреждены в Москве и Петербурге банковые конторы под именем банковых контор вексельного производства для обращения внутри государства медных денег и содержания в них баланса. Купцам, помещикам, фабрикантам и заводчикам выдавались медные деньги на векселя на годовой срок по 6 процентов, а при приеме платежа четвертую часть принимали медными деньгами и три – серебряною монетою. Капиталисты как в этот новый банк, так и во все другие отдавали деньги для приращения процентами, причем банк на свои расходы и страх получал один процент, а остальные шли капиталисту. От купцов в банк принимались медные деньги, которые в домах хранить трудно и опасно, объявляемая сумма записывалась на особливой странице в главную банковую книгу в приход, вкладчику давалась расписка, и когда случится, что этот купец будет отдавать деньги другому купцу, то оба купца шли в Банковую контору или посылали приказчиков с банковою распискою, данною первому купцу, и контора столько на его странице в расход пишет, сколько он другому купцу должен заплатить, а на остаток дает новую расписку; другой купец, если медную монету принять не желает, берет такую же приходную и расходную страницу в банковой книге; точно так же делалось, когда купец из казенного места не желал принимать медных денег: ему давалась ассигнация на Банковую контору.

При военных издержках требовались другие расходы, на которые не знали, откуда взять денег. Директор Дворянского банка донес, что по указу Сената велено выдать из конторы банка содержателю итальянской комической оперы Локателли на выписку из Италии компании и на содержание ее 7000 рублей; но теперь имеется в Банковой конторе налицо только 3000 рублей. Сенат велел остальные 4000 рублей выдать из конторы Купеческого банка. Канцелярия от строений просила на постройку Зимнего дворца 130000 рублей, а Сенат велел отпустить 20000; канцелярия представила, что этих 20000 по множеству мастеровых и рабочих очень недостаточно и если их не удовлетворить, то произойдут просьбы и утруждение ее импер. величества. Приказали: отпустить еще до 40000 руб. Но в следующем месяце фельдмаршал Бутурлин объявил, что императрица соизволила указать Прав. Сенату сыскать сумму на строение ее зимнего дома по 120000 рублей в год. Не отказывались и от мысли вывести из монастырей инвалидов и дать им особое помещение, только не в Москве, как предлагал Шаховской. Сенату был объявлен высочайший указ от 6 января, что вместо отсылки отставных военных в монастыри на пропитание для лучшего их за службы и раны содержания сыскать в Казани и близ нее какое-нибудь каменное здание; а так как известно ее величеству, что есть в Казани старый каменный дворец, то его поправить; если же не годится, то и вновь построить каменный дом и содержать отставных в таком порядке, как в европейских государствах содержат, особенно применяясь, как в Париже; а сколько было положено в монастырях на их содержание денежного и хлебного жалованья, ту сумму отсылать в новый инвалидный дом. Но где было взять денег на постройку этого инвалидного дома? Нужно было потребовать их также от Синода.

Из экономических синодальных доходов взято было 10600 рублей серебряною монетою на достройку начатой в Могилеве каменной церкви, на прибавочное для архиерейского дома жалованье и на учреждение вновь и содержание семинарии; кроме того, могилевскому епископу ежегодно отпускалось жалованья по 500 рублей. Этот епископ, Георгий Кониский, изъявил свою благодарность императрице в таком письме: «Благочестивейшая и христолюбивейшая императрица, великая Елисавет! Всемилостивейшая государыня! Получивши от в. и. величества высочайшую милость пожалованием денежной суммы на достроение церквы, на содержание семинарии и мне з людьми в добавку годового жалованья, когда дерзаю всеподлейшим писмецем раболепное в. и. величеству донести благодарение, приходят мне в память слова старец капернаумских, которие Иисуса тощно молили за сотника некоего, глаголя: яко достоин есть, еже аще даси ему, любит бо язык наш и сонмище той созда нам. И были тии сказаннии резони к преклонению Христа не бездействительни, и пойде бо со старца теми и благотельствова сотнику. О сколько же несравненно болши резони имею к преклонению тогожде Христа Господа, что ваше и. величество не язик человечь, но самого того Спаса и Благодетеля возлюбивши, на совершение Ему храма и не единого, молитвенного бо купно же и мисленного, всемилостивейше оную сумму пожаловали! Всеподданнейший раб и подножие епископ белорусский Георгий».

Несмотря на повторительные требования, Сенат не мог добиться полных и подробных сведений о приходе и расходе. Ревизион-коллегия представила отчет: с 1730 по 1757 год счетов решено 33335; начетов положено взыскать 263459 рублей, в то число взыскано 63086 рублей, осталось к 1757 году невзысканным 200372 рубля; из того числа оказалось к сложению 21911 рублей; счетов неоконченных – 17711; о приходе же и расходе, об остатке и доимке доходов, о всем государстве подробной генеральной табели в коллегии не сочинено за неполучением в нее из многих присутственных мест ведомостей.

В заботах об увеличении доходов разумеется, не могла быть оставлена без внимания торговля. Граф Петр Шувалов подал в Сенат предложение, что для вспоможения коммерции должно: 1) при Сенате учрежденную комиссию о пошлинах отставить, а вместо нее 2) учредить комиссию о коммерции, куда определить людей, знающих дело. 3) Велеть им рассуждать, каким образом русскую коммерцию распространить в чужестранные области, например на каком основании учредить конторы при главных наших портах, особенные для каждого товара, как разделить русских купцов компаниями; как их привлечь к произведению действительного торга выпискою чрез конторы на свои имена из других государств товаров; какие взять предосторожности от контор иностранных и от их комиссионеров, чтоб они подрыву в торгах не делали, и как приохотить иностранное купечество, чтоб более торгу с нами производило. 4) Рассмотреть все русское купечество, как иностранных купцов перевесть для торгу к Петербургскому порту, как из купеческих детей посылать в чужие края для коммерческих дел и кредиту; рассмотреть фабрики наши, какие нужны для государства, и о заведении новых; как посылать консулов в иностранные государства; как строить купцам корабли и ими пользоваться; казенным товарам оставаться ли в казенном содержании или быть в вольной продаже. Когда коммерция поправлена будет, тогда всю прибыль отдавать каждый год в комиссариат для замены подушного сбора, ибо народ есть главная сила государственная, и потому надобно желать, чтоб народ, положенный в подушный оклад, от сего платежа совсем был свободен. Сенат согласился на учреждение комиссии.

Тверской магистрат прислал в Сенат любопытное донесение, указывающее на положение торгового сословия в городах: все купцы в Твери вообще обедняли вследствие плохой торговли в этом городе, великих пожаров, беспрестанных через Тверь проходов и проездов и всегдашних тягостных постоев. Президент магистрата, два бургомистра и ратман платят одинаковые подати вместе со всеми другими купцами и, находясь в долговременной магистратской службе за несвободною по купечеству отлучкою, несут крайние тягости, отчего торговле их происходит большой вред. Поэтому магистрат просил, чтоб велено было президента и других членов выбирать через три года и чтоб вновь избранных к присяге приводить в Твери, не высылая в Москву в Главный магистрат. Сенат согласился. Печальное состояние дорог даже между двумя столицами, разумеется, не могло содействовать успехам торговли. Генерал-прокурор объявил в Сенате, что почта из Москвы приходит дней в 12 и 13 от неисправности дороги.

Тверской магистрат жаловался на пожары. Генерал-прокурор прочитал в Сенате письмо ростовского митрополита Арсения (Мацеевича) о пожаре, бывшем в Ростове на 29 октября: сгорел дом архиерейский, церкви, других домов – 65, магистрат и лавки. Для утушения пожара от Воеводской канцелярии и от магистрата не было приложено никакого старания, не только не понуждали обывателей с барабанным боем, ни одной трещотки не было. В доме архиерейском за неимением денег исправить сгоревшего строения нечем; на содержание архиерейского дома с церквами положено только 2014 рублей в год, а в канцелярию Синодального экономического правления из дому его епаршеских и вотчинных доходов платится 4395 рублей, и потому нельзя ли оставить эти доходы в его доме на 5 лет? Сенат согласился.

Старый хозяйственный быт монастырей и архиерейских доходов, владение населенными землями очевидно, клонились к падению: сознаваемая необходимость устроить благотворительные учреждения на более прочных и правильных основаниях, с одной стороны, и недовольство, частые восстания монастырских крестьян – с другой, были явными признаками этого падения. С 1748 года тянулось дело о вятских крестьянах, которые, называя себя черносошными, отписались от архиерейского дома и монастырей в количестве 11582 душ. Следователь решил дело в пользу духовенства, и Сенат с ним согласился. Но Сенат не мог исполнить требование Синода в другом случае – в деле об известном уже нам возмущении крестьян Новоспасского монастыря. Сенат, велел назначить следственную комиссию, в которой должно было заседать и духовное лицо. Синод утверждал, что никакой комиссии не нужно, ибо назначалась комиссия от Синода по жалобам тех же крестьян, но они к следствию не явились и мимо Синода осмелились утруждать императрицу жалобами; нужно их наказать без всякой комиссии. Сенат отвечал, что следственная комиссия необходима, потому что без нее нельзя узнать, кто пущие заводчики; а что крестьяне не пошли в синодальную комиссию, в том их обвинять не следует, ибо комиссия была учреждена в Новоспасском монастыре, а крестьяне жаловались на управителя монастырского. Крутицкий епископ жаловался, что крестьяне белевского Преображенского монастыря своевольничают, оброков не платят, посольского монаха посадили в воду; а Белевская канцелярия норовит им, и белевский воевода из-за взяток освободил 14 человек без наказания.

Естественно, должна была явиться мысль освободить государство от печальной необходимости укрощать крестьянские восстания и монастыри освободить от неприличной им обязанности управлять крестьянами. Финансовые нужды должны были также поддерживать эту мысль. Еще 30 сентября 1757 года императрица приказала Сенату и Синоду подумать о том, чтоб монастырские вотчины отдать в управление офицерам и ввести большую правильность в распределении доходов; в Синод поэтому делу сообщен был экстракт из протокола конференции. Синодальный копиист Иванов дал копию с этого экстракта конференции синодальному крестьянину Сумотчикову, а тот дал копию крестьянам Троицкого Сергиева монастыря Давыду и Сидору Кононовым, Ивану Дорофееву, Никите Иванову, Конону Петрову. Крестьяне стали разглашать, что все монастырские вотчины отписаны на государыню; их перехватали как лжеразглашателей, и Юстиц-коллегия произнесла строгий приговор. Но Сенат смягчил его: копииста Иванова бить плетьми и написать в солдаты, а не ссылать на галеры, как приговорила Юстиц-контора, потому что Иванов копию с экстракта списал не из взяток, но по одному знакомству, простотою и не знал о намерении Сумотчикова отдать ее троицким крестьянам. Крестьян Кононова с товарищами не казнить смертию, потому что они ни в каких вымышленных делах и затеях не оказались, а поступали по данной им копии с экстракта конференции и по словесному объявлению Сумотчикова, чего они, как народ простой и неграмотный, выразуметь не могли; а за то, что они не дали знать о копии своим властям и приводили свою братью в непослушание, наказать их и Сумотчикова плетьми.

Надзиратель над вышневолоцкими каналами Сердюков жаловался на ямщиков, что они били в набат и три раза приступали к его дому; комиссия нашла, что виноват сам Сердюков, который озлобил ямщиков тем, что самовольно бил их плетьми, тогда как должен был отсылать их к начальству, и потому он должен был платить штрафу 100 рублей на госпиталь. В Тамбовском, Шацком, Козловском и других уездах продолжались восстания между крестьянами; они поднимались целыми деревнями и семьями и бежали, причем грабили помещиков; дело не обходилось и без кровопролитных схваток; пойманные показывали, что идут на речку Ахтубу и в Астрахань для поселения к казенным виноградным садам и к шелковому заводу, где их принимают поручики Паробич и Циплетев и берут за это с них по два и по три рубля; на Ахтубе поселилось до 3000 человек с женами и детьми да в Астрахани до 2000. Наместник Калмыцкого ханства Дундук-Даши прислал жалобу на поселившихся у Царицына на шелковых заводах, что они строят город и сильно обижают издавна живущих там калмыков, грабят их; Низовая соляная контора донесла, что прием и укрывательство беглых происходит от подьячего Саратовской воеводской канцелярии Щербакова.

Петр Ив. Шувалов думал, что крестьянские восстания можно предупреждать соблюдением некоторых предосторожностей. Он говорил в Сенате: "К каким печальным последствиям влечет недоверие поселян относительно посылаемых к ним указов! Два только примера, о которых я здесь намерен упомянуть, заставляют изыскивать средства к сохранению людей от жестоких наказаний и пролития крови, тем более что крестьяне подвергаются этим наказаниям не по злонамеренности своей, а по простоте: первый случай представляет дело о крестьянах Демидова; кровопролитное позорище было следствием недоверия крестьян к указу, находившемуся в руках начальника команды. Второй случай: Починковская поташного правления контора представила в Сенат, что из тамошних крестьян некоторые, считая фальшивыми письменные сенатские указы, приказывали работникам, наряженным на машинные суда, строящиеся для возки соли, требовать печатного указа; а так как его им не объявлено, то из них 333 человека, прибивши конвойного унтер-офицера, бежали, с тем чтоб убить до смерти судью и земского старосту: первого – за наряд в работу, а другого – за послушание этому наряду – и, прибежавши в Починки, избили старосту смертельно, за что по усмирении подверглись жестокому наказанию; но наказание не может на будущее время предотвратить таких вредных приключений, тогда как дело требует немногого, т. е. вместо письменного указа объявлять печатный и соблюдать некоторые другие предосторожности. Сенат согласился.

Составление нового Уложения продолжалось, хотя, по мнению Сената, шло медленно. Сенат требовал от комиссии сочинения Уложения, чтоб остальные части оканчивались как можно скорее и для того члены комиссии присутствовали бы постоянно в указанные часы. Комиссия отвечала, что она определила неоконченные главы III части сочинять немедленно и над приказными людьми иметь надзор и взыскание стат. советнику Юшкову; а четвертой части главы сочинять профессору Штрубе вместе с бургомистром Вихляевым, а до окончания этих глав членам комиссии не для чего собираться ежедневно. Сенат, получив этот ответ, приказал: комиссии прилагать крайнее старание об окончании остальных частей и глав Уложения и членов ее к тому неослабно понуждать.

Продолжалась и другая комиссия об однодворцах. У однодворцев были дворовые люди и крестьяне, и по межевой инструкции велено было их положить в такой же оклад, какой платят и сами однодворцы, и называть их однодворческими половниками. Комиссия представила, что, по ее мнению, надобно этих половников отрешать от провинциальных и воеводских канцелярий и быть им под ведением однодворческих управителей, кроме уголовных дел. Сенат согласился.

На юго-западной украйне, в Малороссии, гетман, который не знал, как вырваться из Глухова в Петербург, упорно, однако, защищался от всякого общеимперского установления, как бы оно полезно ни было. В начале года он прислал в Сенат жалобу, что Главный магистрат определил в малороссийские города для словесного суда между купцами по два человека великороссийских купцов да в Киеве, Нежине, Ромне и Борзне для протеста векселей определен публичный нотариус, тогда как он, гетман, уже просил, чтоб этого не было. Навели справку, и оказалось, что в 1754 году присланы были в Сенат из Киевской губернской канцелярии на рассмотрение сочиненные в ней пункты к пользе общенародной: 1) чтоб малороссийским и великороссийским купцам о долговых деньгах иметь суд по вексельному уставу, а не так, как теперь у них делается, а именно малороссийский купец возьмет деньги и даст по их называемый облик, и если на срок не отдаст, то производят в малороссийских канцеляриях письменные суды, которые затягиваются, и купец, давши деньги, принужден лишиться торгу или отстать от дела. 2) Для словесного суда избрать купцов. Пункты эти отосланы были Сенатом в Иностранную коллегию, в ведомстве которой находилась тогда Малороссия, а коллегия послала их к гетману с просьбою доставить о них свое мнение, и гетман прислал такое мнение, что в Малороссии суду и расправе во всех претензиях надлежит быть по силе малороссийских прав в малороссийских судебных местах, и потому просить об освобождении малороссийских обывателей от нового учреждения. Сенат приказал новое учреждение уничтожить, купцов и нотариуса из Малой России выслать. Но потом Сенату было представлено о необходимости введения словесных судов в Малороссии, и он послал об этом грамоту к гетману. Рассерженный гетман отвечал, что час от часу рождается большая темнота и затруднение в правлении дел малороссийских; виною тому неточное истолкование постановлений о малороссийском народе, на которых гетман Богдан Хмельницкий приступил под Всероссийскую державу, ибо в статьях Хмельницкого смешиваются пункты, утвержденные царем, с пунктами, которые упоминались только в разговоре между боярами и гетманскими посланцами; отчего происходят противоречия. Сенат в свою очередь рассердился и отвечал: «Какая темнота и затруднение рождаются ему, гетману, в правлений дел малороссийских и какая происходит неточность в истолковании постановлений о малороссийском народе, того Сенат из гетманского листа не усматривает, да и сам он, господин гетман, в том своем листе ни малейшего о том изъяснения не прописывает и не упоминает, кроме одного дела о словесных между купцами судах; но одного этого дела в темноту по всем малороссийским делам вменять и в затруднение в правлении малороссийских дел и в неточное истолкование постановлений о малороссийском народе почитать весьма не надлежит, ибо все конфирмованные от ее импер. величества о малороссийском народе постановления без наималейшей отмены в своей силе по всем делам содержаны быть должны. А помянутое дело к отменности постановлений о малороссийском народе ни малейше не принадлежит, наипаче же к затруднению в правлении малороссийских дел не касается, потому что дело состоит токмо о словесных между одного купечества судах, которому по учреждении по границе таможен и производимой чрез оные не одним малороссийским, но и великороссийскими иностранным купечеством государственной коммерции необходимо быть следует, и когда все вышеупомянутые как разговорные, так и письменные пункты, во-1) при грамоте к гетману Богдану Хмельницкому посланы; 2) те ж разговорные пункты за подписанием Петра Великого еще в 1722 году прописаны и утверждены, равно с того и в 1754 году о индукте в доклад ее импер. величеству внесены и подписанием ее импер. величества руки конфирмованы, то затем и Прав. Сенат оных разговорных пунктов недействительными почесть не может, колми паче ему, господину гетману, недействительными оные представлять и о неприеме оных за основание просить не надлежало, а наконец, между разговорными и письменными пунктами противоречия никакого нет».

Гетман получил от Сената и другую неприятную грамоту, потому что предписанное в ней трудно было исполнить. Сенат приказывал, чтоб из Запорожья все беглые великорусские люди были высланы куда следует в самой крайней скорости и впредь не принимались под штрафом, ибо Военная коллегия донесла, что пойманные из бегов три драгуна показали, что они жили в Запорожье и еще таких же беглых полковых служителей там знали.

На восточной украйне русские промышленники, не испуганные башкирским бунтом, продолжали разрабатывать естественные богатства. Императрице было доложено, что содержатель медных и железных заводов Иван Твердышев с товарищем своим Иваном Мясниковым первый начал искать руды и строить заводы в пустых, диких, дальних местах внутри самой Башкирии; невзирая на страх от башкирских волнений, доставил государству великую прибыль и превзошел всех прежних заводчиков, особенно выплавкою меди; заплатил в казну пропадавшие деньги за разоренный башкирцами казенный Табынский завод и при заводах своих для безопасности от неприятеля построил крепости, снабдил их оружием и порохом, и все это сделал собственным иждивением, не требуя приписки крестьян, без которых почти ни один из прежних заводчиков обойтись не мог. Сенат за это представил его из податного состояния прямо в коллежские асессоры.




ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1759 год


Вызов Фермора в Петербург. – План кампании. – Выступление Фермора с зимних квартир. – Замечания ему из конференции. – Назначение Солтыкова главнокомандующим. – Битвы при Пальциге и Кунерсдорфе. – Отчаянное положение Фридриха II. – Бездействие союзников. – Замечания Солтыкову из конференции. – Жесткие объяснения между обоими императорскими дворами. – Мирные предложения со стороны Англии и Пруссии. – Объяснения по этому поводу между союзными дворами. – Отношения России к Швеции, Польше и Турции. – Внутренние распоряжения правительства. – Недостаток в людях и следствия его. – Недостаток в деньгах. – Промышленность. – Помещики и города. – Сельское народонаселение. – Украйны.

 

Год начался военными приготовлениями. 12 января отправлен был из конференции рескрипт Фермору, чтоб он на самое короткое время приехал в Петербург, «дабы вы могли, – говорилось в рескрипте, – наши соизволения ближе слышать и ваши объяснения лучше подавать». Генерал-майор Панин (Петр Ив.) просился из армии в Москву для устройства домашних дел. По этому случаю императрица писала Фермору, что она с удивлением узнала о такой просьбе, «когда служба его весьма нужна и когда он ее по должности к нам и по любви к своему отечеству предпочтительно партикулярности показать должен». Фермор должен был объявить Панину отказ именем императрицы и, если вперед кто-нибудь обратится с подобною же просьбою, отказывать с выговором. Недостаток в людях заставил предписать Фермору приглашать прусских подданных к вступлению в русскую армию; Фермор писал, что пруссаки едва ли согласятся идти на такое жалованье, каким довольствуются русские, но получил ответ: «Так как и малейшая в содержании сих принимаемых людей против наших подданных отмена в пользу первых, конечно, с нашею к своим верным подданным монаршею матернею милостию не сходствует, то мы на сие никак поступить не можем». Служба в русской армии действительно не могла быть привлекательна для иностранцев, если обратим внимание на просьбу Фермора: «Находящиеся с начала нынешней войны при заграничной армии генералы, штаб – и обер-офицеры в рассуждении дальних походов, великой дороговизны и потому, что многие в бывшую 14 августа баталию всего, а другие части своих экипажей лишились, теперь в такую скудость пришли, что не только себя по чинам своим вести, – и достаточно пропитаться не в состоянии и крайнюю во всем нужду терпят, особенно субалтерн-офицеры». Фермор просил, чтоб из наличной в Кенигсберге контрибуционной суммы, хотя за одну треть, выдано было генералам и офицерам не в зачет жалованье. Просьба была исполнена.

В Петербурге продолжали сердиться на Фермора за неприсылку ведомостей. В армию отправлен был генерал-поручик Костюрин с требованием от Фермора наискорейшей присылки следующих ведомостей: 1) о действительном состоянии налицо людей во всех полках и корпусах, «из которых об артиллерийском и инженерном мы, – говорилось в рескрипте, – к особливому нашему удивлению, никогда не имеем рапортов». 2) О числе наличных лошадей, годных к службе, также о подъемных. 3) Об оружии, сколько в последнем сражении потеряно, сколько при полках налицо, сколько из России в добавок прислать надобно. 4) О мундире. 5) Самый краткий счет наличным деньгам. 6) Самый краткий комиссариатский счет. 7) Расписание о производстве на упалые места, несколько раз требованное. 8) Ведомость, сколько людей в отлучках и каких. 9) О всех магазинах и какие при них команды, о которых идут удивительные слухи, что терпят крайнюю нужду, не получая жалованья. 10) О числе всех Прусских пленных и где они находятся «ведомость, ожидаемая с нетерпением», – говорилось в рескрипте.

По возвращении Фермора из Петербурга к армии ему предписывалось в марте месяце иметь главное старание о том, чтоб армию комплектовать и снабдевать, причем сделано было любопытное замечание: «До нас дошло, что войска наши, стоя в Пруссии на квартирах, не имеют ни одной из тех выгод, которыми прусские войска обыкновенно в квартирах пользуются. Подлинно рекомендовали мы вам содержать в армии нашей строжайшую дисциплину, а жителей до обид и разорений не допускать, но мы в то ж время не сумневались, что войска наши в завоеванной земле, конечно, имеют те же выгоды, коими прусские пользуются, ибо что единожды в обычай введено, то жителям отнюдь тягостию считаться не может; и для того повелеваем вам всегда, когда наши войска в неприятельской земле на квартирах или в гарнизоне стоять будут, поступать точно таким образом, как прусские войска делают». И опять пошли выговоры за неприсылку точных ведомостей; например, в рескрипте от 11 марта говорилось: «Из поданной вами о числе ружья ведомости усматриваем мы с великим сожалением, что недостает, особливо утраченного, весьма много. Вы не изъясняете притом, по наличным ли людям этот недостаток; и так как мы боимся, что и на наличное число людей ружья недостанет, то повелеваем вам единожды прислать точный и ясный рапорт, на сколько именно ружья и прочих муниционных вещей недостает, чтоб мы могли, смотря по тому, принимать наши меры».

Кенигсбергский губернатор Корф обязан был доставлять отдельным отрядам армии все нужное, особенно провиант, фураж и подводы; но Корф писал в Петербург, что, несмотря на его собственные напоминания, ни один из командующих дивизиями и бригадами генералов не уведомляет его ни о движениях полков, ни о месте их пребывания, так что он наконец не знает, куда что отправлять.

План кампании, сочиненный в присутствии Фермора в Петербурге, состоял в том, чтоб вся русская армия, разумея полки по двухбаталионному числу, была готова к походу еще до исхода апреля месяца старого стиля. Хотя в начале мая трудно надеяться хорошего корму в поле, однако тем не менее армия должна в это время оставить зимние квартиры и двигаться к Познани, где в половине или к 20 числу мая должно находиться уже значительное войско, именно не меньше 60000, а с офицерами, артиллеристами, инженерами и козаками не менее 90000. Эта армия не должна брать с собою ни одного больного или слабого, которые все остаются при реке Висле для охранения магазинов и для собственного их поправления, так, чтоб к половине лета нечувствительно собрать там армию до 40000 человек. От Познани армия идет прямо к саксонским границам и до самой реки Одера. Где б ни находилась армия Императрицы-королевы, везде вступление русской армии в Силезию должно быть самым тяжелым ударом для короля прусского. Фермор выступил из зимних квартир и перешел Вислу 20 апреля и только 10 июня достиг Познани; 16 числа получены известия о вступлении прусского войска в польские владения, а 19 Фермор сдал главное начальство над армиею.

И по возвращении его из Петербурга не прерывались неприятные объяснения между ним и конференциею, мнения и требования которой присылались в виде рескриптов императрицы. Конференция не понимала из донесений главнокомандующего, на что он делает такие большие запасы провианта и куда тратит такие огромные суммы денег. «Вы приказали, – говорилось в рескрипте Фермору, – заготовить 70000 четвертей хлеба в Познани; это число превосходит то, которое здесь, в Петербурге, вместе с вами полагалось достаточным на всю кампанию; для чего же делаются еще громадные запасы на Висле, когда хлеб идет морем из России? Мы не видим из вашей ведомости, по какому контракту и за какой провиант надобно доплатить жиду Боруху 56000 рублей. Сколько мы до сих пор видим, вся покупка идет на одних подрядах, но мы не можем себе вообразить, чтоб подрядный хлеб еще свозить надобно было. А когда далее мы стали рассматривать вашу ведомость, то пришли еще в большее удивление: в ней полагается на задатки по контрактам за покупной вновь и приготовленный прежде хлеб и на перевоз из Кенигсберга и Пиллау водою по крайней мере 600000 рублей. Не видим мы, за какой хлеб и за какое его число назначается такая громадная сумма. Выходит, что мы за один провоз нашего хлеба через неприятельскую землю должны заплатить тысяч двести; выходит, что мы Пруссию получили к истощению нашей казны и к обогащению пруссаков! Повелеваем: никаких на реке Висле вновь приготовлений и покупок провианта не делать, а полагаться твердо на привозимый из России и потом сделать распоряжения, чтоб привоз получаемого из России хлеба был прусским жителям неразорителен да и нам не очень тягостен. Из вашей ведомости видно, что 27 января было налицо 1312863 рубля, а теперь и с везущимися из Кенигсберга остается только 276281 рубль. После готового провианта надобно было бы думать, что такое множество денег издержано на покупку лошадей и полкового исправления; однако усматривается, что большая часть денег употреблена в платеж кенигсбергским купцам, да неизвестно кому другому за подрядный провиант, а именно 453305 рублей. Если во время пребывания в неприятельской земле при подвозимом из России хлебе пропитание становится так дорого, а, напротив того, по исчислении целая нынешняя кампания и поход через нейтральные земли должны стать так дешево, то не можем не требовать объяснения как этому, так и тому, куда употреблено в прошлом году без малого 4 миллиона по одному провиантскому правлению, тем более что в 1757 году изошло с небольшим только два миллиона, хотя армия числом была почти вдвое и почти все время находилась в нейтральных землях и главнейшие издержки употреблены были на поход конницы и легких войск из Украйны чрез всю Польшу да на заготовление магазинов, от которых еще теперь видим значительные остатки».

Главнокомандующий оправдывался, что на привозимый из России хлеб не рассчитывал, потому что он придет в Пиллау в июне и июле месяцах и надобно его будет перегружать на суда, которые Фришгафом ходят; в Эльбинге опять надобно перегружать на плоскодонные суда, которые против течения ходят, и потому при всех стараниях магазинов, находящихся при Висле, особенно торнского, скоро наполнить нельзя, ибо прежде шести недель в Торн хлеб не придет. Притом цена хлебу на Висле в апреле месяце так низка, что и с провозом в магазины дешевле петербургского подряда становится, если только в апреле и мае месяце покупка на готовые деньги упущена не будет. Из 4 миллионов рублей большими суммами расходовано в Петербурге и Риге обер-кригскомиссаром на формирование третьих батальонов и отправление за армиею разных припасов.

Но еще до получения этих объяснений 8 мая состоялся Фермору рескрипт: «Заблагорассудя нашего генерала графа Солтыкова (Петра Семеновича) отправить к находящейся за границею ныне под командою вашею нашей армии, вам чрез сие о том дать знать восхотели с тем, что как помянутый граф Солтыков пред вами старшинство имеет, то натурально ему и главную команду над всею армиею принять надлежит, и потому вы имеете оную ему сдать. Но притом мы твердо уверены, что вы тем не меньше службу вашу продолжать, особливо же помянутому генералу графу Солтыкову все нужные объяснения подать, и в прочем во всем ему делом и советом вспомоществовать крайне стараться будете». Фермор отвечал: «Видя вашего императорского величества всемилостивейшее продолжение материнского милосердия и доверенность к последнему рабу своему, не токмо себе сие за обиду не почитаю, но, припадая к стопам вашего императорского величества, рабское мое благодарение приношу». В учрежденной Фермором Провиантской походной канцелярии членами были генерал-майор Диц, бригадир Хомутов и полковник Маслов; теперь Диц и Хомутов были отставлены и управление канцеляриею поручено генерал-поручику князю Александру Меншикову, при котором из прежних членов остался полковник Маслов. Меншикову было наказано, чтоб армия всегда имела с собою продовольствия на месяц; находясь в неприятельской земле, получала бы пропитание с нее выписыванием порций, раций и контрибуции; если б этого оказывалось недостаточно, то покупать в соседней Польше, давая сверх обыкновенной цены по рублю и до двух рублей, только бы продавцы сами доставляли хлеб. Солдаты не должны быть затрудняемы на походе печением хлеба и сушением сухарей: для этого, взявши маршруты и ведомость о лежащих на дороге местечках и деревнях, тотчас наперед послать в те места народных офицеров с прописанием, где к которому числу сколько хлеба должно быть перепечено обывателями, чтоб солдаты не только готовый хлеб получали, но и с собою до другого места готовым брать могли.

Перемена Фермора была неожиданная, не ожидали и такого назначения ему преемника. Фермор почему-то славился искусством военным. Петр Семенович Солтыков ничем не славился. По родственным связям своим с императрицею Анною и правительницею Анною Леопольдовною он не мог быть приятен новому правительству и потому был удален из Петербурга для командования украинскими ландмилицкими полками. Иностранцы и свои отзывались об нем одинаково, что это предобрый, обходительный, ласковый человек, но простой солдат, никогда не командовавший в действующей армии. Вот впечатление, произведенное Солтыковым в Кенигсберге и записанное очевидцем: «Старичок седенький, маленький, простенький, в белом ландмилицком кафтане, без всяких украшений и без всех пышностей, ходил он по улицам и не имел за собою более двух или трех человек. Привыкнувшим к пышностям и великолепиям в командирах, чудно нам сие и удивительно казалось, и мы не понимали, как такому простенькому и по всему видимому ничего не значащему старичку можно было быть главным командиром толь великой армии и предводительствовать ею против такого короля, который удивлял всю Европу своим мужеством, проворством и знанием военного искусства. Он казался нам сущею курочкою, и никто и мыслить того не отваживался, чтоб мог он учинить что-нибудь важное». Новый главнокомандующий по прибытии своем к армии в Познань созвал военный совет, на котором положено было искать неприятеля, выжить его из Польши и направляться к Одеру. Это решение было исполнено, и легкие русские войска начали уже схватываться с пруссаками. Из Петербурга писали Солтыкову, что очень довольны его мужественным и похвальным намерением. Прусская армия была под начальством генерала Веделя, который должен был помешать соединению русской армии с австрийским корпусом генерала Лаудона. 12 июля русская армия встретилась с прусскою при деревнях Пальциге и Кай, недалеко от Одера, на бранденбургских границах. «Неприятель, – как говорится в донесении Солтыкова, – поворотясь вдруг своим левым крылом, на правое наше устремился, и пушечная пальба наижесточайшим образом началась, которая беспрерывно более часа продолжалась. Неприятель между тем, сближась в обыкновенную свою дистанцию, из мелкого ружья пальбу начал и наиотважнейше на правое крыло наступал, но с такой храбростию и мужеством встречен, что по наисильнейшем с обеих сторон огне назад отбит. Однако, имея он с своей стороны во многих местах удобные перелески, переменяясь новыми людьми, вновь наисильнейшие атаки делал и тако по троекратном правого крыла атаковании, но всегда с равною ж храбростию и мужеством отбитии старался кавалериею между сибирским, и пермским, весьма много уже претерпевшими, однако ни пяди своего места не уступившими полками ворваться, и, в учинившихся от побитых и раненых интервалах прошед к второй линии, генералом-поручиком Демику с его высочества и киевским кирасирскими полками, которые между линиями в резерве стояли, тотчас прогнан, и тот интервал Низовским пехотным полком заступлен. От которой неприятельской кавалерии отделясь, несколько эскадронов устремились на Первый гренадерский полк, но скоро артиллериею отбиты и прогнаны. Неприятель, не получа по сим троекратным на правом крыле толь злобным атакам никакой удачи, к левому флангу устремился, где такожде двуекратно наиотчаяннейшим образом атаковал, а часть кавалерии его к деревне Никен маршировала, с тем чтоб сквозь оную в левый фланг армии ворваться; но генерал-майор Тотлебен, который, услыша сильную пушечную пальбу, от обозу к армии уже прибыл и у левого фланга остановился, увидя неприятельское намерение, оную деревню зажег и тем его замысл уничтожил. Таким предупреждением, жесточайшим действием новоинвентованных разного рода орудиев и шуваловских гаубиц, проворством всех артиллерийских, також храбростию солдат оный совсем в бегство приведен; наши легкие войска его преследовали, но наступившая вскоре ночь им в ожиданном успехе препятствовала. Таким образом, гордый неприятель по пятичасной наижесточайшей баталии совершенно разбит, прогнан и побежден. Ревность, храбрость и мужество всего генералитета и неустрашимого воинства, особливо послушание оного, довольно описать не могу, одним словом, похвальный и беспримерный поступок солдатства всех чужестранных волонтеров в удивление привел. С нашей стороны убиты генерал-поручик Демику, штаб-офицеров 2, капитанов 2, субалтерн-офицеров 11, нижних чинов 878. Ранено: 1 генерал-поручик, 1 бригадир, 4 полковника, 4 подполковника, 6 майоров, 36 ротмистров и капитанов, субалтерн-офицеров 101, нижних чинов 3744. Неприятельских тел погребено 4228, в полон взято 605 человек, в котором числе один полковник и 15 обер-офицеров, но большая часть оных ранена; дезертиров пришло 1406. Пушек отнято 14, знамен 4, штандартов 3; ружей собрано на месте баталии 2222». «Победа сия, – говорит современник, – произвела многие и разные по себе последствия, из которых некоторые были для нас в особливости выгодны. Из сих наиглавнейшим было то, что все войска наши сим одолением неприятеля ободрилися и стали получать более на старичка своего предводителя надежды, который имел счастие с самого уже начала приезда своего солдатам полюбиться; а теперь полюбили они его еще более, да и у всех нас сделался он уже в лучшем уважении».

16 июля Солтыков перешел с армиею под Кроссен и 18-го писал императрице: «В армии все обстоит благополучно, только повозки портятся да подъемные и артиллерийские лошади с места почти нейдут, а князь Меншиков, живучи в Познани, доставлением провианта очень медлит и время в одних только излишних переписках напрасно теряет, не желая подвергнуть себя моей команде; когда б он с провиантским правлением отправился к армии, то, будучи при ней, успешнее бы вел дела по порученной ему комиссии, чем оставаясь в Познани, ибо знал бы все обстоятельства и потому предписывал бы своим подчиненным только об исполнении приказаний, тем более что провиант уже был заготовлен в Познани до его приезда туда».

По прибытии русской армии к Кроссену на другой день, т. е. 18 числа, Солтыков получил письмо от австрийского генерала Лаудона из Ротенбурга от 17 числа (ст. ст.). Лаудон писал, что он отправлен главнокомандующим графом Дауном с 20000 войска к Одеру и будет идти вместе с русскою армиею, что выступит из Ротенбурга 19 числа и через четыре марша прибудет к Одеру. 21 числа Солтыков выступил с армиею в поход и в деревне Карчен получил письмо от австрийского генерала Гаддика, что прусский король выступил из Сагана и идет очень скоро, на ночь придет в Бобергсберг, лежащий в одной миле расстояния от Кроссена, поэтому Гаддик просил Солтыкова навести понтоны через Одер против Фюрстенберга, чтоб австрийцы могли переправить свою пехоту, а конница благодаря засухе может перейти вброд. Солтыков отвечал, что мосты будут наведены ночью и австрийцы 22 числа могут переправляться. Но когда русская армия пришла в деревню Ауер, то к Солтыкову явился Лаудон с большою свитою и объявил, что Фридрих II со всем войском пошел назад против графа Дауна и генерал Гаддик повернул для соединения с ним же, а он, Лаудон, с 20000 войска остался, потому что соединение его с армиею графа Дауна очень трудно. После этого извещения Лаудон именем Дауна начал требовать у Солтыкова отправления 30000 пехоты на помощь графу Дауну. «Без особливого указа, – отвечал Солтыков, – я не могу исполнить вашего требования, потому что в постановленном операционном плане ничего об этом не говорится и предписывается обоим императорским армиям соединиться на реке Одере и соединенными силами наступать на неприятеля; сверх того, лошади в таком дурном состоянии, что. без отдохновения в поход выступить никак нельзя». Тогда Лаудон спросил, каким образом он будет получать провиант и фураж, и объявил, что граф Даун приказал ему взять с Франкфурта миллион талеров контрибуции и разделить эти деньги пополам с русскою армиею. «У нас провианта и фуража недостаточно, – отвечал на это Солтыков, – и город Франкфурт занят одним русским войском, следовательно, ни тем, ни другим с вами поделиться не могу». Этим разговор и кончился.

23 июля Солтыков приехал во Франкфурт; его встретил занявший этот город генерал Вильбуа с городскими ключами и объявил, что австрийский корпус стоит лагерем в полумиле. Вслед за тем приехал австрийский офицер с просьбою, чтоб его товарищам позволено было бывать в городе для закупки нужных вещей, и вместе требовал на трое суток 90000 рационов. Солтыков отвечал, чтоб он завтра приезжал опять и подал ему рапорт о числе и состоянии австрийского войска, а о прочем, что ему надобно, представил бы письменно. «Я намерен, – писал Солтыков императрице, – послать генерал-поручика графа Румянцева к Берлину для взятия денежной контрибуции, лошадей, быков и провианта, ибо наши лошади и быки от жаров и песчаной дороги пришли в крайнее истощение, большая часть повозок требуют починки, да и по артиллерии после сражения без исправлений обойтись нельзя, провианта при армии очень уменьшилось, а князь Меншиков не присылает. Поэтому я принужден, укрепясь в здешнем выгодном лагере, исправлять свои нужды и дожидаться, какой успех получит над неприятелем граф Даун, дабы потом, исправя недостатки и отдохнув с армиею, надлежащие меры к произведению дальнейших военных операций принять мог; а теперь в дальний поход идти не осмеливаюсь, тем более чтоб армии вашего величества каким неприятным следствиям не подвергнуть и приобретенную победоносным вашего императорского величества оружием славу не помрачить».

В Петербурге коллегии Иностранных дел велено было сделать графу Эстергази следующее сообщение: «Главное содержание операционного плана состоит в том, чтоб решительным действиям быть в Силезии и для того обоим императорским армиям сближаться к реке Одеру. Поэтому мы приказали нашему генералу перейти и самую реку Одер, если б наша армия пришла туда ранее и переходом своим чрез реку Одер могла содействовать сближению обеих армий. Мало того, мы предписали и в таком случае, если б граф Даун не в состоянии был ни к Королату, ни к Кроссену приблизиться и король прусский пресекал всякое сообщение, неприятелю делать сильную диверсию и более таких мест держаться, где бы при удобном случае можно было соединиться с графом Дауном. Для доказательства искренности наших намерений эти решения наши были сообщены графу Эстергази запискою от 19 июня, и мы не сомневались, что знание их будет служить графу Дауну побуждением с таким же усердием исполнять условленный план, с каким мы его исполнили. Но к крайнему для общего дела сожалению, произошло совершенно противное. Едва граф Даун узнал, что прусская армия вступила в Польшу, и приближается к Познани, тотчас усумнился, чтоб план был исполнен с нашей стороны, и дал знать, что хотя он был готов идти на короля прусского, но это известие его остановило, тогда как это известие и должно было его побудить занять внимание прусского короля, чтоб наша армия в Польше имела меньше остановок и могла скорее подойти к реке Одеру. Когда наша армия преодолела все препятствия в Польше, выгнав оттуда неприятельскую армию, наконец, разбив ее, пришла в назначенное время к реке Одеру и тем сделала то, что король прусский, оставляя графу Дауну свободные руки, со всеми почти силами обратился против нашей армии, то граф Даун, вместо того чтоб сейчас же подкрепить наши операции, по-видимому, рассудил, что настал случай нашей армии исполнить данное ей повеление соединиться с ним, и прислал графа Лаудона с представлением, чтоб наша армия, покинув свои обозы, послала к нему на помощь 30000 пехоты в такое время, когда, по уведомлениям генералов Гаддика и Лаудона, прусский король с крайнею поспешностию идет напасть на нашу армию».

Вместе с копиею этой записки отправлен был к Солтыкову рескрипт: «Вы такое хорошее и благоразумное намерение приняли остаться в выгодном при Франкфурте положении, дать войскам нашим отдохновение, поправлять упряжки, с неприятельской земли собирать все нужное для нашей армии, а притом и быть в готовности к храброму принятию неприятеля, что по справедливости ничего лучше придумано быть не может и условленный план больше чем исполнен, ибо от Познани выступили вы в означенное время, несмотря на то что для прогнания вас и оттуда приходила такая армия, о которой при сочинении плана и думано быть не могло; к реке Одеру пришли вы на срок, но победя сперва неприятельскую армию и принудя чрез то короля прусского почти все свои силы против вас обратить, а графу Дауну свободные руки оставить. Пожалуй, вы могли бы еще сделать одно – дойти до австрийской армии и с нею вместе победить наголову короля прусского, как в австрийском лагере и была истолкована записка, данная Эстергази в июне; но в этой записке не сказано, чтоб между тем австрийской армии ничего не делать. Впрочем, объясним вам наши мнения: 1) если граф Даун подвинулся к вам ближе или сделал что-нибудь важное и полезное, так что ваше содействие могло бы ускорить решение дела и увеличить уже приобретенные выгоды, причем армия наша никакой излишней и видимой опасности не подвергалась бы, то, конечно, вы не упустите случая сделать еще значительнее услугу нашу пред страждущею от войны Европою и более важными и обязательными дружбу и благодеяния наши пред союзниками, ибо хотя настоящий их поступок обнаруживает в них сильный эгоизм и к нам неискренность, однако мы сами подверглись бы справедливому нареканию, если б, безвременно за это отплачивая, пропустили удобный случай окончить войну. 2) Если же дела графа Дауна с королем прусским остаются нерешенными или король прусский одержал над ним некоторые выгоды, то можете распоряжаться так, чтоб наша армия не подверглась опасности. 3) Если б действительно король прусский обратился против графа Дауна, то вам надобно действовать с крайнею осторожностию, помня, что граф Даун искусен выбирать себе неприступные места, а король прусский чрезвычайно проворен быстрые походы делать; вы должны действовать очень осторожно, хотя бы прусский король и не оставлял против вас большого войска в случае перехода за реку Одер вы не должны удаляться от нее более трех переходов, и если бы король прусский оставил против вас небольшой корпус, то очень хорошо было бы вам на него напасть и разбить, но, разбивши, вы должны опять на эту сторону реки возвратиться. 4) А в случае если б король прусский, обратясь против графа Дауна, оставил против вас значительный корпус, то вам следует прежде всего стараться о сохранении приобретенных выгод, и, как бы граф Даун ни домогался присылки к нему помощи или сильнейшего с вашей стороны действия, вы прямо можете ему отвечать, что когда вам надобно было в точности исполнить план, то в этом никакие трудности вам воспрепятствовать не могли; но теперь, имея против себя знатную армию, вы не можете решиться дать битву, выиграв которую уже поздно ею пользоваться, а проиграв, надобно будет все потерять. Вы не можете себе вообразить, как мы довольны всем тем, что до сих пор вами сделано, особенно вашею твердостию в ответе на нескладные запросы с австрийской стороны».

«Король прусский чрезвычайно проворен быстрые походы делать», – говорилось в рескрипте, и Фридрих II спешил оправдать такое мнение об нем петербургской конференции. Скоропостижный король решил не допускать неприятельских армий до соединения и для того напасть на русское войско и разбить его. Цорндорфская битва подавала ему надежду исполнить это с полным успехом, он надеялся уничтожить русское войско. 1 августа напал он на Солтыкова, расположившего свое войско на возвышенностях подле деревни Кунерсдорфа. Русский главнокомандующий так описывал битву в своих донесениях.

«Русская армия была расположена на возвышенностях, простирая свое правое крыло почти к самой реке Одеру, а левое – мимо деревни Кунерсдорф до того места, где возвышения и лес оканчиваются и через небольшой ручей начинаются пашни и луга. Правое крыло составляли первая дивизия под командою генерала Фермора и полки авангардного корпуса под командою генерал-поручика Вильбуа. Вторая дивизия под командою генерал-поручика графа Румянцева составляла центр армии; а на левом крыле поставлен был новоформированный корпус под командою генерал-поручика князя Голицына. Австрийский корпус под командою генерал-поручика графа Лаудона поставлен был позади правого крыла. Пополуночи в третьем часу неприятель в марш вступил, и, обходя левое, совсем подавался к правому крылу, и беспрестанным маневрированием показывал вид армию вашего величества со всех сторон атаковать. В 9 часов пред полуднем усмотрено, что он на горе против левого фланга две большие батареи устраивает, под прикрытием которых некоторое число кавалерии и пехоты в имевшуюся у левого крыла лощину ввел. В 10 часу неприятель подошел к лесу, левым, своим пред правым крылом нашей армии в ордер-баталии строиться стал. Я, усмотря, что он правое крыло, которое по положению места такой сильной дифензии, как наше левое, не имело, атаковать намеревается, для воспрепятствования ему в том графу Тотлебену велел имевшийся через болото большой мост зажечь. Неприятель, увидя себе пресеченный таким образом путь и затрудненный переход, вдруг совсем, кроме небольшой части кавалерии, которая исподволь за ним следовала, к нашему левому крылу поворотил и так в половине 12 часа при жестокой пушечной пальбе на левое крыло, во фланг устремясь, наступать стал. Стоявшие между тем в начале 1 часа в лощине прусские полки, выходя, под пушки наших батарей подошли и вдруг во фланг на гренадерский формированного корпуса полк атаку колоннами повели, где хотя с нашей стороны сильным образом и встречены, но, по недолгом сопротивлении, умножась, неприятель новыми силами гренадерский полк с места сбил, в кое время командующий сим корпусом генерал-поручик князь Голицын тотчас мушкатерским того ж корпуса третьему и пятому полкам новую линию против неприятеля сделать велел, а потом четвертому и первому то ж учинить приказано; но подновляемый неприятель свежими полками оных сбил и двумя батареями завладел да и, сделав из всей своей армии колонну, устремился, со всею силою сквозь армию вашего величества до самой реки продраться, оставляя первую линию в левой руке, и, таким образом наступая, со всех его батарей прежестокая пальба бомбами и ядрами из 200 пушек производилась, так что места почти не было, где б пушки не вредили, отчего многие у нас ящики с зарядами подорваны и у пушек лафеты повреждены. Но как скоро только я неприятельский успех и толь сильное устремление усмотрел, то немедленно генерал-поручику Панину приказал новыми полками колеблющиеся подкрепить, и оный, взяв из второй линии второй дивизии при бригадире графе Брюсе второй гренадерский полк, а австрийский генерал-поручик граф Компителли гренадерских германских полков роты, на подкрепление подвели, а потом им же, генералом Паниным, Белозерский и Нижегородский полки, ибо более двух между ретраншементом, куда неприятельское главное устремление шло, установить было неможно. За сими Санкт-Петербургский и Новгородский подведены ж, которые наижесточайший огонь претерпели и неприятеля в успехах несколько поостановили, а австрийские гренадерские роты подкрепляемы были того же корпуса Лаудонским и Баден-Баденским полками, которые в близости находились. В самое сие время неприятельская кавалерия в ретраншемент вошла, которая нашею под предводительством генерал-поручика графа Румянцева и австрийскою под командою генерал-поручика барона Лаудона опровергнута и прогнана, а вслед за тем генерал-поручик князь Любомирский с Псковским, Апшеронским и Вологодским полками да генерал-майор князь Волконский с первым гренадерским и Азовским привели и пехоту неприятельскую несколько в замешание. Чтоб сие поправить, неприятель попытку сделал провести свою колонну позади нашей второй линии для отрезания подкрепляющих полков; только идущий на сикурсование генерал-майор Берг с бригадиром Дерфельдом, а при них полк первой дивизии второй линии Сибирский и батальон Низовского поставлены против неприятельской колонны, которую они, из единорогов и шуваловских гаубиц, а стоящие на пригорке австрийские полки пушками с батарей встретя, врознь разбили и рассеяли. Но до пятого часа победа еще весьма сумнительна была; потом подведены генералом-поручиком Вильбуа и генерал-майором князем Долгоруковым из авангарда Воронежский и Нарвский полки; за ними вдругое генерал-майором Бергом второй Московский полк, одна рота Низовского да Казанский полк; с вторым Московским генерал-майор Берг неприятелю во фланг ударил и, соединясь с генералом-поручиком Вильбуа, уже ретироваться начавшего неприятеля из ретраншемента выбили, батареи наши освободили, на которых несколько пушек уже неприятелем заклепаны были, и даже до лощины провожали, где по королевскому повелению подполковник лейб-кирасирского полку фон Бидербе с двумя эскадронами на Московский и Нарвский полки ударил, точию чугуевскими козаками разбит, а подполковник ранен и пленен. Тогда неприятельская армия в совершенное бегство обратилась, и генерал-поручик Лаудон с своею и с нашею кавалериею и бригадир Стоянов с своим полком с левой, а генерал-майор Тотлебен с прочими легкими войсками с правой стороны неприятеля преследовать стали, и тако сия в пол 12 часов начавшаяся и невступно до 7 часов продолжавшаяся жестокая и кровопролитная баталия совершенным разбитием и прогнанием неприятеля кончилась». Русские потеряли убитыми 2614 человек, раненых было 10863; неприятельских тел похоронено на месте 7627, взято в плен 4542 человека да 2055 дезертиров. Австрийский корпус Лаудона потерял 893 человека убитыми, раненых в нем было 1398. Победители взяли 28 знамен и 172 пушки.

Фридрих II, который намеревался уничтожить русское войско и в минуту успеха на левом крыле уже послал в Берлин гонца с вестью о победе, – Фридрих II едва спасся от смерти или плена и этим спасением был обязан ротмистру Притвицу, который с 40 гусарами успел отвезти его невредимым с поля сражения. Фридрих в таких словах уведомил графа Финкенштейна о положении дел: «Наши потери очень значительны; от армии: в 48000 человек у меня в эту минуту не остается и 3000. Все бежит, и у меня нет больше власти над войском. В Берлине хорошо сделают, если подумают о своей безопасности. Жестокое несчастие; я его не переживу. Последствия битвы будут хуже, чем сама битва: у меня нет больше никаких средств и, сказать правду, считаю все потерянным. Я не переживу погибели моего отечества. Прощай навсегда».

Фридрих на время своей тяжелой болезни сдал начальство над войском генералу Финку с инструкцией: так как несчастная армия не в состоянии биться с русскими, то пусть по крайней мере нападет на Лаудона, если тот пойдет на Берлин.

Елисавета, получивши в Петергофе известие о «преславной» победе, одержанной над самим прусским королем, поспешила в Петербург, где в церкви Зимнего дворца отправлен был молебен при пальбе изо всех пушек вкруг крепости и Адмиралтейства. Солтыков был произведен в фельдмаршалы; Фермору и Броуну даны земли в Лифляндии; князь Голицын произведен в полные генералы, Волконский – в генерал-поручики; другие генерал-поручики, в том числе и Румянцев, получили орден Александра Невского; Панину и Лаудону даны шпаги, украшенные бриллиантами.

Мария-Терезия прислала Солтыкову бриллиантовый перстень, табакерку, осыпанную бриллиантами, и 5000 червонных; Фермору – перстень и 4000 червонных; графу Румянцеву – 2000; Вильбуа – столько же; Панину – 1500; генерал-квартирмейстеру Штофелю – 1000.

5 августа русская армия перешла Одер по двум мостам, устроенным близ Франкфурта.

11 числа Солтыков ездил в город Губен для свидания с графом Дауном. Австрийский фельдмаршал начал разговор тем, что теперь русской армии надобно отдохнуть, австрийской – работать, поэтому русская армия должна остаться несколько времени подле Франкфурта, а потом вместе с австрийскою идти в Силезию. Солтыков согласился остаться под Франкфуртом недели две или дней с десять, смотря по тому, на сколько времени достанет фуражу. В фураже скоро оказался недостаток, и Солтыков послал сказать Дауну, что принужден двинуться к Мильрозену, а оттуда далее к Губену для получения провианта и фуража из находившегося там австрийского магазина, а между тем не угодно ли будет графу Дауну соединенными силами напасть на разбитого прусского короля. По прибытии к Рогенвальду, не доезжая версты три до Мильрозена, Солтыков послал опять к Дауну с тем же предложением, прибавив, что если русско-австрийская армия разобьет короля прусского, то получит возможность идти куда захочет – к Берлину, в Саксонию или в Силезию на принца Генриха – и тем ускорит окончание войны; а он, Солтыков, оставя Франкфурт и не находя при Мильрозене фуража, принужден будет идти к Либрозену и этим удалением от реки Одера потерять сообщение с Пруссиею, Познанью и рекою Вислою. Солтыков действительно двинулся к Либрозену и расположился при нем лагерем, когда получил известие, что Фридрих II, оправившись духом и собравшись с силами, отошел от Фюрстенвальде и расположился по той стороне реки Шпре, принудив австрийские форпосты перейти на эту сторону реки; с другой стороны, из Губена от австрийского генерала получено было известие, что неприятель в Сорау. Солтыков понял из этого, что неприятель хочет напасть на русскую армию с двух сторон: с одной стороны – сам король, а с другой – принц Генрих, и потому послал спросить Дауна, какие меры он принимает; Солтыков находился в большом беспокойстве насчет того, что Даун, как было видно, не хотел давать сражения принцу Генриху. 20 августа австрийский генерал Гаддик, находившийся при русском войске с своим отрядом, дал знать Солтыкову, что неприятель, маршируя близ его лагеря, перестреливается с его людьми. Солтыков тотчас поехал туда со всем генералитетом и застал неприятеля, идущего под прикрытием конницы; русские и австрийские гусары с чугуевскими козаками беспокоили его до самых сумерек, но до значительного дела не дошло. На другой день в третьем часу утра Даун прислал сказать Солтыкову, что когда прусский король повернет в Саксонию, то русская армия двинулась бы к Либену, чтоб удержать его шесть или семь дней от вступления в Саксонию; он, Даун, в это время пойдет навстречу к принцу Генриху и даст ему битву, а не допустит соединиться с королем. Солтыков отвечал, что за королем к Либену не пойдет, ибо отдалением от Одера не хочет подвергнуть армию опасности быть отрезанною от сообщения с Познанью, откуда ожидается не только провиант, но значительная денежная сумма, несколько полков, лошади и артиллерия; если же прусский король пойдет на Котбус, то русское войско станет препятствовать ему соединиться с принцем Генрихом. 25 числа приехал к Солтыкову от Дауна генерал Буков опять с требованием, чтоб русская армия шла к Пейцу для воспрепятствования королю отправить войско в Саксонию. Солтыков отвечал прежнее, что не пойдет к Пейцу, чтоб не потерять сообщений с Польшею и Пруссиею. «Неприятель, – продолжал Солтыков, – уже занял место около Пейца, так разве мне его атаковать и оттуда выгнать; на это я отважиться не хочу, ибо и без того вверенная мне армия довольно сдержала неприятеля и немало претерпела; теперь надобно бы нам покой дать, а вам работать, потому что вы почти все лето пропустили бесплодно». «Да, – отвечал Буков, – благодаря вам у нас три месяца руки были связаны», давая этим знать, что русская армия двигалась очень медленно. «Правда, – возразил Солтыков, – нас можно попрекать за то, что мы неприятеля из Польши выгнали, разбили его и на положенный планом срок пришли к реке Одеру. Умалчивая о втором поражении неприятеля, мы этим одним столько сделали, что весь беспристрастный свет нам хвалу приписать должен; однако я об этом долее не распространяюсь и, возвратясь к главной материи, объявляю, что мне долго здесь пробыть нельзя, фуражу нет, буду стоять сколько можно, а потом пойду к Губену и расположусь между реками Пейсом и Бобром, где еще фураж есть».

Между тем 18 августа написан был в конференции указ Солтыкову: 1) графу Дауну представить, чтоб он принца Генриха удалил от центра настоящих операций и привел в бездействие, к чему он имеет множество способов. 2) Отвлекши принца Генриха в Верхнюю Силезию и удерживая его там корпусом генерала Гарша граф Даун сам от Лузации перерезал бы Силезию, завладел бы сперва Лигницом и Глогау, а потом старался бы взять и Швейдниц и тем принца Генриха навсегда отрезать от короля и заключить в Верхней Силезии. 3) Представить ему, что в таком случае он, граф Солтыков, вместе с корпусами генералов Гаддика и Лаудона будет действовать против короля в Бранденбурге, чтоб отрезать его в этой области точно так же, как принц Генрих будет отрезан в Силезии. 4) Если граф Даун все это исполнит, то граф Солтыков, конечно, останется там на зимние квартиры, а именно имея Глогау центром, а Кроссен впереди или на правом фланге и распространяясь между реками Одером и Бобром. 5) Если же граф Даун этого не исполнит, то все полученные от победы выгоды уйдут из рук, и хотя бы мы на будущую кампанию могли собрать вдвое большую армию и быть вдвое больше победителями, то все эти победы послужат только к истреблению рода человеческого и к продолжению войны, потому что наша армия при всех своих победах по отдалению от своих границ и магазинов одна сама собою не может утвердиться в неприятельской земле, и графу Дауну по всей справедливости должно по крайней мере приготовить ей спокойные и безопасные квартиры, и как ни печально было бы графу Солтыкову не воспользоваться такими выгодами и не распространять своих побед далее или остановить операции в такое время, когда оставалось почти только покончить войну и по крайней мере положить тому прочное основание, однако он найдется принужденным отступить к таким местам, где армия могла бы найти необходимое по таких трудах отдохновение.

3 сентября Солтыков отправил к Дауну генерал-поручика графа Румянцева объявить ему, что русская армия терпит крайний недостаток в фураже и потому пойдет от Либроза через Губен на Зоммерфельд, Христианштадт и Фрейштадт, держась поблизости реки Одера и Глогау, в надежде, что в тех краях, где еще значительного войска не бывало, можно найти достаточное количество фуража; но так как в исполнение воли императрицы надобно зимние квартиры занять в Силезии, а не овладев ни одною крепостию, армии в неприятельской земле расположить нельзя, то требовать от австрийского фельдмаршала вспомогательного корпуса от 10 до 12000 человек, осадной артиллерии и обнадеживания, что в провианте и фураже недостатка не будет. Румянцев возвратился с обещанием, что все эти требования будут исполнены, и застал Солтыкова уже у Губена. Вспомогательный корпус действительно был прислан; но когда русская армия подошла к Христианштадту, то вместо обещанных 20000 центнеров муки в магазине этого города найдено было только 600 центнеров. В тоже время получено было известие, что Фридрих II идет на соединение с принцем Генрихом, а граф Даун, вместо того чтоб не допускать этого соединения или, допустивши, преследовать прусскую армию, чтоб поставить ее между двумя огнями, принял намерение идти к реке Эльбе в Саксонию. Видя, что чрез это удаление австрийской армии нет никакой возможности получить спокойные зимние квартиры в Силезии, Солтыков решился перейти Одер.

Но оказалось, что Фридрих II с принцем Генрихом не соединился и Даун в Саксонию не пошел, а стал преследовать принца Генриха; несмотря на то, Солтыков доносил, что так как время позднее, да и трудно брать крепость Глогау, и так как в неприятельской армии считается еще до 30000 человек, то он, Солтыков, переправляется через Одер, и если Лаудон перейдет с ним туда же, то останется в Силезии до 4 октября, а если Лаудон от русской армии отойдет, то последняя и скорее станет отступать к реке Висле. Тогда 28 сентября в конференции составлен был такой рескрипт к Солтыкову: «Так как армия ваша и кроме вспомогательного австрийского корпуса сильно превосходит королевскую, то не скроем от вас, что мы не ожидали такого решения, какое вы приняли. Правда, вы имеете важное основание – недостаток хлеба, но мы не можем не заметить, что и это основание становится очень слабым, ибо тотчас после Франкфуртского сражения этот же предлог предъявлялся, чтоб держать нашу армию в бездействии, и, однако ж, она пробыла в тех местах больше месяца. Правда, что Лаудон взял на себя доставлять пропитание нашей армии и не доставил; но по крайней мере следовало вам несколько рассмотреть, было ли к тому время и способы, а не требовать, чтоб завтра же непременно было исполнено то, о чем согласились сегодня, ибо этим легко может возбудиться подозрение, что ищут одних только предлогов, а мы вам не раз объявляли, что искренностью хотим превосходить и убеждать наших союзников, хотя б они пред нами несколько и виноваты были. Подозрение может усилиться, ибо когда Лаудон 600000 имперских гульденов получил и с ними для закупки провианта в Польшу послать хотел, требуя только от вас позволения командировать туда несколько полков, то вы очень лаконически ему в этом отказали и точно так же лаконически отписали к графу Дауну, так что последний, конечно, найдется в большом затруднении, оставлять ли ему при вас генерала Лаудона с корпусом или к себе взять, ибо вы относительно этого ему ничего не написали. Не скроем от вас и того, что мы, к сожалению нашему, примечаем некоторую внутреннюю холодность между вами и графом Дауном, которую, конечно, в самом начале надобно было бы истреблять, а не усиливать. Было от нас вам предписано не подвергать напрасно нашу армию видимой опасности, но это предписание нельзя относить ко всем случаям. Вам даны и другие предписания также общего характера, но более приложимые к настоящим обстоятельствам. Например, вам сказано, что хотя и должно заботиться о сбережении нашей армии, однако худая та бережливость, когда приходится вести войну несколько лет вместо того, чтоб окончить ее в одну кампанию, одним ударом. Потом дано вам точное повеление стараться об уменьшении сил короля прусского и не упускать из рук такого случая, где можно заслугу нашу пред всею Европою сделать знаменитою и совершенною. Таким образом, и теперь мы надеемся, что если вы действительно останетесь в Силезии по 4 октября, а король прусский далеко от брата своего и вблизи вас находиться будет и генерал Лаудон от вас не отделится, следовательно, у вас будет превосходное число людей и артиллерии, то, конечно, вы приложите все старания напасть на короля и разбить его». Рескрипт оканчивался приказанием расположиться на зимние квартиры около Познани и отступать к Висле только в крайнем случае, когда дела Дауна пойдут очень дурно и Лаудон оставит русское войско.

Между тем Солтыков от 29 сентября переслал в Петербург копию с письма Лаудона, из которого было видно, что маневрами Солтыкова король так сдержан в Силезии, что, опасаясь за Бреславль и Верхнюю Силезию, не может отделить от своей армии ни одного отряда на помощь принцу Генриху, а это было очень полезно общему делу, ибо давало графу Дауну возможность действовать. Но Лаудон в письме своем высказал также мнение, что русской армии надобно остаться в Силезии до конца октября по новому стилю. «На это, – писал Солтыков в Петербург, – я никак не могу согласиться. Русская армия слишком много сделала: для союзников, отрицать этого никто не может и никто не может от нее требовать большего в такое позднее годовое время. Конечно, пребывание русской армии в Силезии до конца октября доставило быту пользу, что прусский король не успел бы нынешним годом продраться в Богемию и граф Даун утвердился бы в Саксонии; но может ли эта польза пересилить вред, который наносили русской армии долгим изнурительным пребыванием ее в Силезии, где она не имеет магазинов для своего пропитания, где она ежедневно должна вырывать фураж почти из неприятельских рук. После губенского свидания я предлагал графу Дауну соединенными силами напасть на короля и разбить его, потом вытеснить принца Генриха из Силезии и забрать тамошние крепости для обнадежения зимних квартир. Тогда довольно оставалось для этого времени; перезимовав вблизи неприятеля, мы могли бы рано открыть кампанию, отнять у неприятеля Саксонию и преследовать его в Бранденбурге, чем можно было бы добыть скорый мир. А теперь мне больше ничего не остается, как заботиться о сохранении армии и нынешнюю кампанию окончить с неувядаемою славою. До конца октября армии в Силезии продержать нельзя по недостатку хлеба и фуража, епанеч и обуви; но я готов додержать обещанный срок, т. е. остаться до 15 октября н.ст., и, пожалуй, еще несколько дней сверх срока, а там пойду к Висле на зимние квартиры. Итак, всемилостивейшая государыня, уповаю, что высокие союзники армиею вашего величества и моими поступками довольны быть могут. Позиция короля прусского на сей стороне Одера около Геренштата, расстоянием от нашей армии милях в двух, подает повод к ежедневному сражению между легкими войсками. Если б я и нашел случай напасть на короля, то и победа по нынешним обстоятельствам была бы более в тягость, чем к выгоде, умалчивая о том, что пришлось бы пожертвовать немалым числом храбрых воинов, которые гораздо будут нужнее в будущую кампанию. Сверх того, неприятель всегда в таких крепких и неприступных местах стоит лагерем, что никаким образом к нему приступить нельзя». Оправдывая себя относительно Дауна, Солтыков писал: «Граф Даун объявляет, что принял намерение идти к Саксонии, и двинулся туда 9 (20) сентября, получив от меня известие, что я положил перейти реку Одер; но мог ли граф Даун 9 (20) сентября получить мои письма о переходе через Одер, когда одно было от 15 (26) сентября, а другое от 18 (29)? Не ясно ли, что он гораздо прежде не только получения, но и отправления моих писем решился идти в Саксонию и удалиться от русской армии, что меня и побудило переходить за Одер и направляться к Висле».

Относительно указания из Петербурга на Познань как место, которое должно было выбрать для зимних квартир, Солтыков писал, что Познань место ненадежное и неспособное, окрестность вся вытравлена, сена и стебля нет. Из Петербурга Солтыков известился, что Эстергази по указу императрицы-королевы принес горькие жалобы не только на бездействие русского войска, но еще больше на то, что от него, Солтыкова, никогда ни о чем нельзя было получить ни решительного, ни удовлетворительного ответа, так что письмо к нему, Солтыкову, графа Кауница от 9 сентября нов. стиля почти целый месяц оставалось без ответа. Поэтому Эстергази требовал, чтоб Солтыков с Лаудоном не только производили сильные операции в Силезии, но и старались остаться там на зимних квартирах; чтоб по крайней мере действия русской армии продолжались до тех пор, пока австрийская армия останется в поле, или бы Солтыков, соединя с Лаудоном русский корпус от 20 до 30000 человек, отправил его в наследственные земли Марии-Терезии.

В рескрипте от 7 октября, извещавшем Солтыкова об этом, говорилось: «Что касается жалоб, то мы старались отклонить их и пресечь пристойным образом по многим и очень важным причинам, особенно чтоб, по пословице, на дележе не поссориться и от такого великого и славного союза, какого почти еще не бывало, вместо ожидаемой пользы и славы не произошли одне досады, нарекания и вредная на будущее время холодность, которой тем более следует избегать, что прусский король не только старается войти в союз с Портою, но и со стороны Порты оказывается к тому большая податливость; двумя вашими победами Порта была приведена в размышление и, почитая погибель короля прусского неизбежною, остановилась входить с ним в обязательства; однако опасение наше не миновалось: бездействие победителя, когда он был усилен новыми и свежими войсками, умалит его победы, а спасение короля прусского, которое должно быть приписано не искусству его, но слепому счастью, составит его славу и, быть может, еще более поднимет его в глазах турок, особенно если при том подастся подозрение, что тесная дружба между нами и венским двором обратилась в холодность. Поэтому прилежнейше рекомендуем вам предать вечному забвению все то, что бы вы ни имели к неудовольствию против австрийского генералитета. Равным образом отклонили мы важными и доказательными резонами, а не сухими и досадительными отказами все прочие австрийские требования и объяснили надобность и пользу того, чтоб Лаудон остался зимовать при Познани».

Рескрипт от 13 октября заключал в себе еще большие жесткости.

В нем Солтыков нашел прямой выговор за дурное обращение его с Лаудоном, вследствие чего союзники, пожалуй, никогда больше не будут присылать к нам своих войск на помощь. Предлагалось взять в образец адмирала Мишукова, который так хорошо обходился с шведским флотом, отданным ему в команду, что шведы и на другой год прислали свои корабли в команду адмиралу Полянскому. Поставлялось на вид, что дурное обращение с Лаудоновым корпусом может произвести злобу и в наших единоверцах (славянах), находящихся в этом корпусе. Далее говорилось: «Вы пишете, что ваши движения по реке Одеру произвели опасение короля насчет Бреславля и доставили льготу графу Дауну; движения ваши вверх по реке Одеру всякой похвалы достойны и приносят много пользы общему делу; если бы вы во время долгого стояния вашего при Мильрозе и Либрозе хотя малыми движениями заставили прусского короля чего-нибудь опасаться, то, и стоя на месте, умножили бы свою победу. Вы думаете, что Лаудонов корпус надобно расположить около Познани и по Варте до Калиша; это очень хорошо и согласно с нашим намерением; но не можем скрыть нашего удивления, каким образом вы прежде представляли, что там фуража и стебля нет, а теперь фураж нашелся, когда явилась надобность доставить там Лаудонов корпус? Потом в реляции вашей, конечно канцелярскою ошибкою, вкралось неосторожное выражение: упомянуто, что пребыванием Лаудона в означенных местах армия наша прикроется с силезской и бранденбургской стороны; такое своекорыстное и союзникам нашим крайне обидное объяснение очень далеко от нежности наших сентиментов, умалчивая о том, что бесчестно для нашей армии, чтоб в поле торжествующую и на квартирах за рекою Вислою от неприятеля весьма удаленную прикрывал слабый в сравнении с нею австрийский корпус. Вы пишете, что если б вы, нападши на короля прусского, и победили его, то победа по нынешнему времени была бы больше в тягость, нежели в пользу. Об этом мы сожалеем по важным причинам: во-первых, так как король прусский уже четыре раза нападал на русскую армию, то честь нашего оружия требовала бы напасть на него хотя однажды, а теперь тем более, что наша армия превосходила прусскую и числом, и бодростию, и толковали мы вам пространно, что всегда выгоднее нападать, чем подвергаться нападениям. Во-вторых, король прусский, несмотря на то что побежден, не только не удалился от нашей армии, но в виду ее переходит малыми корпусами через реку Одер; а это происходит, конечно, от уверенности, что на него не нападут; отсюда крайнее зло, что он и разбитый не бежит, а беспокоит победителя; а если бы он хотя однажды подвергнулся нападению и был бы разбит, то вперед с малыми силами всегда отступал бы далее, а наша армия имела бы больше спокойствия и удобнейшее пропитание. Прусский король только потому к вам приближается, что не ожидает на себя нападения, и потому без сомнения надобно полагать, что если б он ожидал нападения, то сейчас же отступил бы за Одер, и если б вы предприняли наступательное движение, то до битвы не дошло бы, а между тем вы могли вы объявлять, как теперь делает граф Даун, что вы рады были бы энергически действовать, но неприятель от вас бегает и вам в чужой земле за ним угнаться нельзя».

В Петербурге австрийский двор заявил три требования: 1) чтоб русская армия вместе с Лаудоновым корпусом продолжала военные действия в Силезии и заняла там зимние квартиры, или 2) чтоб по крайней мере русская армия действовала до тех пор, пока австрийская останется, или 3) чтоб корпус русской пехоты от 20 до 30000 человек вместе с Лаудоновым корпусом отправлен был в наследственные земли Марии-Терезии. При этом Эстергази на конференции с Воронцовым позволил себе прибавить: «Публика и разные дворы ставят графу Дауну в вину, зачем он один не преследовал прусского короля, видя, что русская армия победами своими не пользуется; но двор наш, сколько славе своего оружия не усердствует, предпочитает оставить генерала своего в нарекании, чем открывать прямую причину бездействия, заключающуюся в поведении русского генералитета. Впрочем, из находящихся при армиях иностранных офицеров многие начинают порочить поступки русских командиров, приписывая выигрыш последней битвы больше отчаянному неприятельскому нападению, чем их искусству; говорят и то, что причина всему бездействию – полученные графом Солтыковым тайные указы от своего двора и скрытное согласие России с Англиею». 8 октября дан был Эстергази ответ: на первые два требования заметили, что удовлетворять им теперь уже поздно, когда русская армия перешла Одер. Относительно третьего требования дан был пространный ответ: «Неужели при дворе императрицы-королевы думают, что корпус русской пехоты от 20 до 30000 человек может оказать общему делу большую услугу, чем вся русская армия? Несчастию только приписывать надобно, что нельзя было пользоваться или не пользовались удобным случаем, когда наибольшая часть прусских сил обращена была против нашей армии и когда потом неприятель был поражен нашею армиею. Очень было бы желательно иметь возможность отправить требуемый корпус в австрийские земли и затем с не меньшею силою действовать против короля прусского; но это дело невозможное. По последним донесениям из нашей армии, она простиралась до 60000 человек всех чинов и всякого войска, кроме находящихся в Пруссии и по реке Висле и кроме 15000 больных, а больше раненых. Но в этих 60000, конечно, немного больше 30000 человек таких пехотных солдат будет, которые действительно быть под ружьем и сражаться могут и каких мы хотели бы отправить на помощь австрийской армии; поэтому надобно бы было отправить все наши пехотные полки. Но этим мы навсегда разорили бы нашу армию, ибо отправленные пехотные полки, не имея возможности рекрутоваться в австрийских владениях, нечувствительно исчезли бы, а мы здесь, какие бы наборы ни делали, не могли бы скоро составить новых полков и привести их в надлежащий вид, умалчивая о том, что оставшееся войско подверглось бы неминуемой гибели, умалчивая и о том, что прибывающие новые солдаты ободряются старыми и скоро получают вид старых и надежных к победе, тогда как совершенно новых людей обучать победе надобно поражениями. Таким образом, отправив 30000 пехоты в австрийские владения и не имея возможности поставить против неприятеля новую и страшную ему армию, мы были бы принуждены перевезти в Россию магазины, больных и артиллерию. Тогда-то все имели бы полное право подумать, что мы наскучили войною, что посылкою тридцатитысячного войска хотели исполнить только союзные обязательства, а в прочем быть нейтральными. Тогда-то имели бы право приписывать нам тайные виды и соглашения с Англиею, но теперь нет никакой причины к такому оскорбительному для нас и недостойному для императрицы-королевы подозрению. Мы никогда не подали повода упрекать нас в двоедушии; мы ничего не обещали, чего бы не постарались исполнить на самом деле, и если бы когда-нибудь своекорыстным поведением наших союзников мы были принуждены отстать от настоящей системы, то прямо предупредили бы об этом наших союзников и возвратили бы наши войска, но не помрачили бы вероломством славы, добытой драгоценной кровью наших подданных. Дальнейшее объяснение мы теперь оставляем, сожалея, что принуждены были и столько сказать, сколько сказано».

Не остались без ответа и жалобы венского двора на Солтыкова; жалобы состояли в том, что фельдмаршал упускает из рук все случаи пользоваться полученными выгодами, не принимает никаких представлений, изъясняется недостаточным и двусмысленным образом, не исполняет данных обещаний и поступает даже прямо вопреки им. «Мы, – говорилось в ответе, – не будем здесь повторять того, что славного и полезного для общего дела совершено нашею армиею, вследствие чего последующее ее бездействие могло бы быть легко терпимо; согласимся сами, что осторожность нашего генералитета после Франкфуртского (Кунерсдорфского) сражения была чересчур велика, что побежденная прусская армия могла бы погибнуть вследствие некоторых движений нашей армии и что при этом не следовало бы бояться и третьей новой битвы. Но когда с совершенным беспристрастием и с не меньшим вниманием разобрать все происходившее до Франкфуртской битвы и после нее, то, конечно, надобно, с одной стороны, удивляться, каким образом могла наша армия так долго удерживать прусскую, а с другой стороны, надобно крайне сожалеть, что, между прочим, то, может быть, было главною причиною вредного бездействия, что не ожидали таких великих успехов, какие имела наша армия. Так, граф Даун, получа известие о приближении прусской армии к Познани и опасаясь, что наша, быть может, не придет в положенный срок к реке Одеру, остановил свои успешно начатые операции и не принимал тех мер, которые, конечно, принял бы, если б не так много сомневался в точном исполнении с нашей стороны всего обещанного. Из этого видно, что уже тогда больше старались о том, чтоб неисполнение плана сложить на наш генералитет, нежели о том, чтоб, исполняя его, с своей стороны сделать исполнение его и для нас удобнейшим. Наш фельдмаршал граф Солтыков едва прибыл в Познань для принятия команды над армиею, как принял такие меры, что неприятель не только принужден был возвратиться, но не успевал и отступать, чему доказательством служит пресечение ему пути к Кроссену и победа над ним при Пальциге. Но фельдмаршал Солтыков во время своего похода получил от графа Дауна одно досадное выражение сомнения, что наша армия могла тронуться от Познани; никакое со стороны графа Дауна предприятие не поощряло в графе Солтыкове ни ревности, ни надежды исполнить свое намерение, так что граф Солтыков, прибывши к Кроссену, даже не знал, где находится армия графа Дауна, и для проведания об ней должен был отправлять нарочные партии.

Действительно, на встречу к нему явился генерал Лаудон, но предложения, с какими он приехал, могли истощить терпение самого большого флегматика: он приехал уведомить, что король прусский с большею частью сил своих обратился против нашей армии и соединился уже с разбитою Веделевою армиею; но, вместо того чтоб для ободрения нашей армии тотчас сообщить, какие граф Даун принимает меры, как хочет воспользоваться слабостью оставшихся против него прусских сил, требовал, чтоб немедленно отпущено было с ним 30000 нашей пехоты на помощь к графу Дауну и чтоб позволено было ему взять с Франкфурта, нашим войском уже занятого, миллион контрибуции и разделить его пополам с нашею армиею.

Граф Солтыков дал такую битву, которая если бы и не совсем была удачна, то ослаблением сил короля прусского была бы полезна нашим союзникам, а в случае благословения Божия для всей войны решительна. Таким образом, критика иностранных офицеров на такую славную битву, которая, конечно, пребудет лучшим эпоком их жизни, совсем нескладна; еще меньше можно было ожидать, чтоб наилучшие наши союзники употребляли ее к обвинению нашего генералитета, когда признаться надобно, что остановить приобретенные вначале успехи неприятеля, всю армию в кровопролитном и жестоком бою перестроить и, наконец, одержать совершеннейшую победу там, где для многих других армий поражение казалось бы неизбежным, служит доказательством неустрашимого мужества и присутствия разума. Показан почти новый в войне пример, который, конечно, заставит короля прусского последовать другим правилам и меньше полагаться на свое счастье и ярость нападений.

Легко себе вообразить, с каким сожалением мы теперь видим, что оканчивается почти без всякого плода наилучшая кампания, что обманывается весь свет в несомненном ожидании и что, наконец, мы находимся в неприятном положении слушать нарекания и входить в самые неприятные объяснения в то время, когда следовало бы соглашаться о будущем благосостоянии Европы! Граф Даун после Франкфуртского сражения действительно присылал с предложением, чтоб заблаговременно подумать о зимних квартирах, что очень справедливо и похвально было, но он избирал для того Верхнюю Силезию и предполагал предварительную осаду Нейса и Брига, столь отдаленных от центра действий и от наших границ, что граф Солтыков, конечно, мог утвердиться во мнении, что стараются сделать из нашей армии помощный для австрийской армии корпус, вместо того чтоб сильным действием против принца Генриха и осадою Глогау и лучшие квартиры очистить, и Саксонию освободить. Вместо этого, ожидая сомнительных происшествий и не приняв достаточных мер к пропитанию, наконец нашлись в необходимости – австрийская армия прикрывать свои магазины, а наша искать пропитания и доставлять его еще Лаудонову корпусу, тогда как генерал Лаудон должен был заботиться о пропитании нашей армии, и так как недостаток продовольствия заставил и барона Лаудона переправиться на ею сторону реки Одера вместе с нашею армиею, то не можем понять, каким образом вся наша армия могла там действовать с желаемою ревностью.

У нас нет вовсе намерения ни жаловаться на графа Дауна, ни оправдывать излишнее неудовольствие и неподатливость нашего генерала (хотя, быть может, повод к ним был подан сначала сомнением в его успехах, быть может, доходили до него и слухи, что его критикуют). Стараясь, как можно, исправить испорченное, мы нашему фельдмаршалу графу Солтыкову накрепко предписали все прошедшее предать вечному забвению и стараться всеми средствами, чтоб доверие и согласие между главнокомандующими вполне соответствовали дружбе и доверию между обоими императорскими дворами. Но для этого надобно, чтоб императрица-королева дала такие же повеления и своему генералитету и чтоб заслуженное нашим войском доверие не было уменьшаемо такими сомнениями и гаданиями, которые, быть может, основаны на оскорбительном предубеждении».

Неудовольствия между двумя императорскими дворами были тем опаснее, что ослабевала надежда на продолжительную и сильную помощь другой союзницы – Франции. В начале года беспокойства императорских дворов насчет того, чтоб Франция не заключила отдельного мира, были рассеяны решительным объявлением Людовика XV, что хотя для ведения двойной войны, на сухом пути и на море, не получает он от своих союзников никакой помощи, хотя расходы на войну с Англиею громадны, однако он всегда готов исполнить все, что можно ему сделать в пользу общего дела; он возобновляет российской императрице данные ей на письме обнадеживания о твердом желании своем удалять всякое подозрение, могущее повредить счастливому союзу между Франциею и Россиею; повторяет обещание и обнадеживание, что он без согласия российской императрицы и императрицы-королевы не вступит ни в какие переговоры с общим неприятелем. Король готов подтвердить это новыми договорами, если обе императрицы их пожелают; он усугубит свои обязательства для сохранения столь драгоценного ему русского союза. Хотя король для общей пользы и для собственного интереса крайне желал бы, чтоб государыня российская вступила с ним в особенные обязательства против Англии, главной виновницы настоящих в Европе бедствий, однако если российская государыня думает, что она не может вступить по этому предмету в соглашение с королем, то он, несмотря на всю тяжесть английской войны, готов употребить все свои силы против короля прусского в пользу своих союзников для показания, что он обеим императрицам и королю польскому так же усердствует, как и самому себе.

Но истощенные финансы Франции заставляли ее желать скорого мира, и герцог Шуазель обратился к русскому послу с упреком, с какой стати Россия таким неслыханным образом доставляет выгоды прусским владениям, занятым ее войском, с какой стати берутся с них такие малые обыкновенные подати и чрезвычайные контрибуции, тогда как прусский король не только Саксонию и Мекленбург, но и всякую землю, какую только захватит или только мимо пройдет, вконец разоряет, следовательно, нечего щадить и королевство Прусское, надобно взыскивать с пруссаков такие большие деньги, которые бы облегчили содержание русского войска, в противном случае королевство Прусское не только не истощается, но еще богатеет деньгами, которые оставляет в нем русское войско. Такой образ действия нисколько не согласен ни с русскими, ни с общими интересами, потому что прусский король, видя свои земли в таком прекрасном положении, не имеет побуждения склониться на скорый мир. Воронцов заметил на этой депеше Бестужева: «По неведению прямого состояния доходов в Пруссии всяк может о собирании контрибуции сравнение полагать с Саксониею и Мекленбургиею, токмо мы ныне искусством удостоверены, что наложенные контрибуции прусские жители не в состоянии заплатить как за неимуществом своим, так и за недостатком ходячей монеты, которая из земли королем прусским вывезена; а употребленные отсюда великие суммы денег на содержание здешней армии почти все в Польше к немалому обогащению поляков издержаны. Впрочем, худому примеру короля прусского последовать не должно».

В августе Бестужев доносил, что во Франции все вообще удивляются, для чего фельдмаршал Даун до сих пор ничего еще не предпринял, сильно ропщут на него за то, что он уже слишком бережет свое войско и рад тому, что другие отдают себя на жертву за Австрию. Герцог Шуазель дал это понять австрийскому послу графу Штарембергу в присутствии Бестужева, расхваливая храбрость русского войска по поводу Кунерсдорфской битвы.

Неудовольствия между обоими императорскими усиливали надежду на мир в Пруссии и Англии. Еще в июне месяце Фридрих II писал Георгу II английскому, что все усилия с их стороны разорвать неприятельский союз остаются тщетными, что надобно кончить тяжкую и кровопролитную войну и, воспользовавшись первыми благоприятными событиями, объявить врагам, что в Лондоне и Берлине склонны к открытию мирного конгресса. В Англии это предложение было принято очень охотно; в Лондоне составили декларацию и ждали только благоприятных обстоятельств, чтоб дать ей ход. Но вместо благоприятных обстоятельств пришло известие о Кунерсдорфской битве. Прусский министр Финкенштейн в отчаянии писал прусскому послу в Лондоне Книпгаузену: «Только чудо может нас спасти; поговорите с Питтом как с другом, а не как с министром, представьте этому великому человеку грозную опасность, которой подвергается вернейший союзник Англии, быть может, он в состоянии устроить мир». Сам Фридрих писал Книпгаузену: «Постарайтесь, как добрый гражданин, нельзя ли завязать мирные переговоры между англичанами и французами. Когда англичане получат добрые вести из Америки, то это будет благоприятная минута. Многочисленные враги меня сокрушают». Действительно, скоро после того начали приходить вести о блестящих успехах англичан на море и в Америке, и дело о конгрессе пошло снова.

23 октября Кейт на конференции с Воронцовым внушал ему, что короли английский и прусский готовы возобновить с Россиею прежнее согласие и что русскому двору можно бы начать об этом дело и без союзников своих. «Со стороны императрицы, – говорил Кейт, – больше сделано, чем сколько обязательства ее простирались, и для России нет никакой пользы быть в союзе с Франциею, которая всегда была завистницею России и теперь имеет свои замыслы относительно преемства польского престола, чему у меня есть ясные доказательства». «Канцлер, – говорит записка о конференции, – удаляясь от вступления в дальнейшие изъяснения о сей материи, довольно понимая, в каком намерении, хотя и в генеральных терминах, сии отзывы учинены, оказал удивление, что французский двор замышляет о возведении кого-либо на польский престол». Чрез месяц, 24 ноября, Кейт передал Воронцову копию с декларации, которую положено было сделать в Гаге от имени английского и прусского королей министрам русскому, австрийскому и французскому. В декларации говорилось, что короли английский и прусский готовы выслать своих уполномоченных для переговоров о прочном и общем мире с уполномоченными воюющих сторон в то место, которое сочтется удобнейшим для этого. На оба предложения дан был 1 декабря такой ответ: «Императрица приняла с благодарностью внимание его британского величества, выраженное в предварительном сообщении декларации, которая имела быть сделана в Гаге. Так как эта декларация должна быть сделана не ей одной, то она и не может отвечать на нее с точностью, пока не согласится с своими союзниками. Между тем ее импер. величеству донесено о словесных внушениях г. посланника, сделанных канцлеру 23 октября, и на это императрица в ответ объявить повелела, что, конечно, всегда главным ее старанием было и будет жить со всеми державами в добром согласии, и весь свет знает, что, чем упорнее ведет она настоящую войну, тем неохотнее начала ее, и начала только тогда, когда все ее декларации остались без действия при берлинском дворе и союзники ее подверглись нападению. Императрица сильно страдает от пролития столь многой невинной крови; но желаемый мир еще очень далек, если нет на него другой надежды, как только надежда на миролюбивые склонности ее величества. Императрица непоколебимо намерена свято и точно исполнить свои торжественные заявления – доставить обиженным сторонам достойное и праведное удовлетворение, заключить мир не иначе как на честных, прочных и выгодных условиях и по соглашению с своими верными союзниками и отнюдь не допускать, чтоб мнимою пощадою на время неповинной крови оставить спокойствие Европы в прежней опасности. Но если будут предложены условия, удовлетворительные для обиженных и удобные к принятию, то императрица немедленно согласится на все то, что признано будет за благо ее союзниками».

В то же время дана была записка австрийскому и французскому послам: «Мы надежно уведомились, что король прусский с ведома и согласия Англии при некоторых дворах внушал, будто Франция, не столько соскучась войною, сколько завидуя успехам нашего оружия, склонна к примирению с Пруссиею и даже начала об этом дело. Лондонский двор приметно старался довести это известие до нашего сведения, из чего мы заключили, что таким коварством хотели только союзников своих в Германской империи ободрить, а между нами и нашими союзниками произвести неприятные объяснения. Мы хотели оставить это в презрительном молчании, тем более что уверены в твердости и праводушии своих союзников, знаем, с каким достоинством его христианнейшее величество отверг мирные предложения, сделанные ганноверским генералитетом. Но так как потом посланник Кейт внушал, что Россия могла бы заключить отдельный мир с королем прусским, в то же время назначенный для размена пленных прусский комиссар генерал-майор Виллих объявил нашему генерал-майору Яковлеву, что граф Финкенштейн уведомил его, будто с Франциею начаты мирные переговоры, а с другой стороны, в Гаге сделана декларация об общем мире, то кажется, что Пруссия и Англия, внушая нам и Франции об отдельном мире, стараются вселить подозрения между союзниками и ослабить великий союз, а как скоро одна держава заключит отдельный мир, то и другие будут стараться о том же; декларациею же, сделанною в Гаге, только стараются показать свету свою готовность к миру, а потом общие переговоры проволочить и сделать бесплодными. Мы, однако, этим не хотим сказать и доказать, что не следует слушать о мире, хотя бы лондонский и берлинский дворы предложили самые выгодные условия; но мы находим: 1) что такой славный величайших в свете держав союз не принесет желаемой пользы и прочным быть не может, если эти державы не достигнут своего намерения и при будущем мире взаимные их интересы неравно соблюдены будут. 2) Что этого нельзя достичь, если союзники не признают единодушно, что следует заключить мир честный, прочный и выгодный. 3) Что такой мир будет заключен не скоро, если у лондонского и берлинского дворов не отнимется всякая надежда произвести между союзниками несогласие и кого-нибудь из них преклонить к отдельному миру.

По нашему мнению, надобно отвечать на декларацию, сделанную в Гаге, что союзники не меньше Пруссии и Англии желают скорого, но честного и прочного мира, что не будет затруднения относительно выбора места для переговоров и посылки уполномоченных, когда будет ближе изъяснено, каким образом помышляется достигнуть прочного мира, ибо состояние, в каком находилось дело до нынешней войны, было неудобно к сохранению мира и начатием войны прежние договоры нарушены. В то же время кажется нам необходимым сделать особую декларацию на имперском сейме при датском дворе и в Голландии, что союзники с большою неприятностью услыхали о разглашениях неприятеля, будто каждый из них старается об отдельном мире; напротив того, теперь они больше, чем когда-либо, стараются союз свой сделать неразрывным и непоколебимым, и если до сих пор они согласно воевали, то при будущем примирении еще единодушнее будут стоять, чтоб не принимать другого мира, кроме честного, прочного и полезного, и доставить всем обиженным сторонам достойное и праведное удовлетворение. Сильное и прилежное приготовление к будущей кампании при этом всего нужнее. Также крайне нужно, чтоб теперь союзники как можно скорее точно и решительно согласились с нами насчет всех условий будущего мира, ибо, во-1), самые мирные переговоры этим много облегчатся и в случае успехов оружия тотчас могут быть окончены; если же лондонский и берлинский дворы усмотрят при переговорах большое несогласие между союзниками, то увидят в этом возможность протянуть переговоры, а потоми совершенно разделить союзников и при заключении мира переговорами достигнуть того, чего силою оружия получить нельзя было. 2) Предварительного и точного постановления условий требует принятое союзниками обязательство не заключать с общим неприятелем ни отдельного мира, ни перемирия, ибо точное и строгое исполнение этого обязательства затруднило бы мир почти навсегда, а когда союзники насчет будущих условий мира наперед согласны, то каждый может выслушивать предложения и сообщать их другим, если они удобоприемлемы, или тотчас же отвергать, если они так несходны с общими видами. 3) Если, таким образом, между союзниками будет полное соглашение, то не будет никакой нужды заключать вредные перемирия. Что касается места переговоров, то так как герцог Мекленбургский неповинным образом много претерпел в нынешнюю войну, то было бы ему некоторым вознаграждением, если б конгресс был собран в одном из его городов; если же это невозможно, то всего лучше собраться конгрессу в Гамбурге или Любеке; впрочем, мы будем согласны на всякое решение союзников».

Венский двор сильно встревожился декларациею Англии и Пруссии, сделанною в Гаге, он боялся, что Франция, истощенная войною, будет рада этому случаю как можно скорее заключить мир, вследствие чего и другие союзники будут принуждены то же сделать, не получа от войны той пользы, какой ожидали. Мария-Терезия писала Эстергази, что возлагает всю свою надежду на союзническую дружбу и непоколебимость русской императрицы; просила, чтоб при русском дворе отложили всякое недоверие и частный интерес и ничего не скрывали от венского двора для надежного достижения великой цели; выражала желание, чтоб Россия возобновила уже принятые ею обязательства относительно ее и ее дома; с своей стороны обещала свято исполнять свои обязательства и, кроме того, дать королевское слово как силою оружия, так и при мирных переговорах употребить последние свои силы для доставления России всех тех выгод и вознаграждений, какие она сама изберет и найдет возможными; требовала, чтоб не было заключаемо никакого перемирия, но представляла, что должно согласиться на мирный конгресс, на котором стараться выиграть как можно более времени, распознать прямые намерения прочих дворов и, пользуясь ими, ослабить дружбу между Англиею и Пруссиею, стараться, чтоб между Англиею и Франциею был заключен такой мир, при котором бы Австрии и России оставалась свобода продолжать войну против короля прусского.

Императрица на это велела дать такой ответ: «Нет никакого сомнения, что по домогательствам короля прусского Англия склонилась сделать с ним вместе декларацию о мирном конгрессе. Но не меньше верно и то, что Англия не понимала бы своего существенного интереса, если б не пользовалась нынешними обстоятельствами для заключения выгодного мира и спасения союзника своего короля прусского. Ей нельзя не видеть, что, как бы постоянно ни было счастие ее оружия, больших выгод ей получить уже нельзя, когда в Северной Америке ей уже нечего опасаться от Франции и, что еще важнее, флот и торговля Франции долго не могут поправиться, а доходы совсем истощены и, продолжая войну, можно только дождаться такого случая, что Франция каким-нибудь отважным и удачным предприятием переменит положение дел. Англия, конечно, чувствует, что если король прусский будет совершенно обессилен, то она потеряет всех своих союзников в империи, следовательно, настоящие успехи ее оружия не вознаградят утрату ее значения в европейских делах; уступкою самого выгодного мира Франции Англия все же оставит ее в настоящем бедственном положении, а спасая этим миром короля прусского, несравненно увеличит свое значение и влияние. Таким образом, по нашему мнению, более желательно, чем надежно, успеть в том, чтоб Англия склонилась заключить с Франциею мир с совершенным исключением короля прусского. Надобно иметь крайнюю осторожность, чтоб приметным различением англо-французской и нашей с Пруссией войны не встревожить Францию и не повредить делу. Мы считаем нужным, чтоб посол наш граф Бестужев-Рюмин и граф Штаремберг согласно и внятно истолковали французскому двору, что нет нашего желания и намерения исключить его христианнейшее величество из войны против короля прусского; напротив, с благодарностью признавая сильное его в ней содействие, усердно желаем, чтоб при мире с этим государем интересы Франции и всех союзников, особенно Саксонии и Швеции, были наблюдены наравне с нашими собственными; еще более удалены мы от мысли, чтоб, заключив особый мир с королем прусским, оставить ему свободу подавать каким бы то ни было образом помощь Англии; что мы очень понимаем, для чего теперь Англия и Пруссия так спешат мирными предложениями: Англия давно усмотрела, что мнимое превосходство сил ее на море только тогда станет действительным, когда на твердой земле имеет она сильное подкрепление. Поэтому казалось, что в нынешней войне заботилась она больше об интересах короля прусского, нежели о своих собственных. Поэтому думать можно, что и при заключении мира станет усердствовать больше о прусских же интересах; может быть, и вся ее надежда к миру на том основана, чтоб, жертвуя некоторыми своими выгодами, сохранить в полезной для нее силе короля прусского. Россия и Австрия никогда не потребуют, чтоб Франция хотя чем-нибудь для них пожертвовала; но его христианнейшее величество, конечно, усмотрит, что, какой бы теперь выгодный мир с Англиею заключен ни был, он будет всегда этой державе несравненно полезнее и Франции вреднее, если в то же время не будут сокращены силы короля прусского, ибо Англия сохранит себе. такого союзника, который ей всем обязан и с помощью которого она легко может владычествовать во всей Германии и на Севере. Конечно, на некоторое время прекратится настоящая тягостная война, но всегда нужно будет готовиться к новой и тем более тягостной, что партия короля прусского несравненно усилится. Англия и король прусский предлагают теперь вместе об общем мире, думая успехами Англии на море наверстать то, что потеряно на твердой земле; а по нашему мнению, усилением войны на сухом пути надобно с избытком наверстать то, что потеряно на море; а способ, кажется, есть и утраченное наверстать, и обязательства исполнить, и нигде ничего не уступить, надобно только последовать такому совету: в ответной французской декларации должно быть сказано, что король готов помириться с Англиею, если только мир будет честный; что же касается войны, начатой королем прусским против Австрии, Саксонии и России, то так как король вступил в нее только в качестве помощника и ручателя Вестфальского договора, то он должен свято исполнять свои обязательства, помогая своим союзникам и стараясь при будущем примирении, чтоб они получили справедливое вознаграждение за все убытки».

Была еще держава, которая вступила в войну с Пруссиею для сохранения Вестфальского договора, – Швеция. Панин присылал печальные известия о причинах неуспеха шведского войска. «Настоящая кампания, – писал он, – стоит Швеции 20 миллионов талеров; сколько иностранных субсидий на то получено, всевысочайше известно; если взять в рассуждение число шведской армии и что она во все время делала, лежав по июль месяц в Штральзунде и потом перешедши взад и вперед не более пятидесяти миль, почти не видав неприятеля, то нетрудно доказать, что по крайней мере третья часть этих миллионов разошлась по рукам. Как приготовиться к будущей кампании, этот вопрос заключает в себе великие трудности; сенатская комиссия о вооружении уже несколько времени не собирается за неимением денег, не зная, чем удовлетворять подрядчиков и за те многие предметы, которые еще прошлым летом были поставлены в армию. Один сенатор сказал мне под секретом, что они не имеют никакой надежды, чтоб версальский двор выплатил им субсидии на нынешний год; известная здешняя лотерея не имеет желаемого успеха, мало охотников брать билеты, ибо требуют, чтоб банк брал эти билеты под залог, а банк не соглашается».

1 июня Панин писал: из военных распоряжений и приготовлений здесь ничего нового не видно, кроме сбора рекрут до 600 человек из разных провинций; говорят, что их скоро отправят в приморские места для посажения на суда; других отправлений к армии нет, все войска остаются по своим провинциям и гарнизонам; причина всем известна: она состоит в совершенном истощении государственной казны и в том, что недоимка чужестранных субсидий остается невыплаченною, а что уплачивается, то идет на содержание наличной армии в Померании. В августе, говоря о положении дел по смерти вождя господствующей партии графа Гилленборга, Панин писал: «До сих пор Сенату оставалось мало времени думать о своей армии, потому что он должен был управляться с разными домашними партиями, и теперь со смертью Гилленборга внутренние дела придут еще в большее замешательство». В начале сентября Панин уведомил, что Государственный банк дал наконец короне взаймы 30 бочек золота с объявлением, что он сделал последнее усилие помочь государственному недостатку. Из этих 30 бочек 20 бочек удержала Штатс-контора на выдачу окладного жалованья на этот год статским и военным чинам, ибо это жалованье правительство взяло вперед из обыкновенных государственных доходов и употребило на военные расходы; четыре бочки взяла Военная коллегия на расплату с подрядчиками за поставку вещей прошлого и нынешнего года, и, таким образом, правительству остается только шесть бочек на его новые военные издержки. Панин считал своею обязанностью утверждать, что в 1759 году не будет никакой отправки войска и рекрут в Померанию, а только делаются пустые обнадеживания для успокоения союзников и для поддержания бодрости в народе. В провинциях никто не хочет повиноваться правительственным приказаниям. В будущем году должен собраться сейм, и наверху заняты выбором ландмаршала. Придворная партия вместе с старыми колпаками ведет себя тихо и не мешается в это дело; французская партия хочет провести в ландмаршалы барона Шефера, который находится министром при версальском дворе: но сенатор Гепкен со своими приверженцами слышать об этом не хочет и проводит своего друга отставного сенатора Вреде.

Новый министр русский в Варшаве генерал-поручик Федор Воейков должен был заниматься старыми делами. Он начал свои донесения известием, что первый министр граф Брюль, зять его маршал коронный граф Мнишек и при них епископ краковский Солтык делают почти все по своему произволу; враждебная им партия имеет своими вождями князей Чарторыйских и каштеляна краковского графа Понятовского; от раздоров между этими двумя партиями происходят большие беспорядки и неудовольствия между знатными поляками. К Воейкову приезжал коронный канцлер Малаховский и, обнадеживая в своей преданности русским интересам, высказывал вместе с тем сильное неудовольствие на поступки Брюля и Мнишка, которые вопреки конституции и обыкновениям польским вступаются во все дела, находящиеся в заведовании других сановников, так что он, Малаховский, избегая дальнейших оскорблений, решился на несколько времени уехать в свою деревню, что и действительно исполнил. «Я, – писал Воейков, – о подобных неудовольствиях слышал и от других знатных поляков; только мне кажется, что неудовольствия эти возбуждаются Чарторыйским и Понятовским, имеющими большое значение. Я мог и то приметить, что по большей части из людей, принадлежащих явно к партии придворной, очень немного доброжелательных, другие же только наружно показывают себя приятелями, чтоб получать чины и другие выгоды. На мои поступки и обхождение очень внимательно смотрят, и каждый старается привлечь меня к своей стороне, поэтому я рассудил при учтивом обхождении наблюдать осторожность и скромность, выслушивать жалобы, иногда и неосновательные, и вижу, что чрез это нахожусь у обеих партий в довольном уважении, и надеюсь, что если бы в подобных случаях стал чего-нибудь домогаться, то не встретил бы больших препятствий». После этого Воейков писал: «Приметил я, что воевода русский князь Чарторыйский очень дружески обходится с английским посланником лордом Стормонтом и с прочими находящимися здесь англичанами, которые почти ежедневно бывают у него в доме; граф Понятовский оказывает им также особенную приязнь. Такое поведение подает справедливую причину к наибольшему неудовольствию и подозрению как со стороны короля, так и первого министра. Может быть, они делают это только в досаду противной им придворной партии, не имея никаких худых намерений; однако, по моему мнению, выдумка эта очень непохвальна».

На это донесение Воейков получил рескрипт императрицы: «Недавно приехавший сюда молодой князь Чарторыйский просит нашего заступления у короля за епископа каменецкого Шептицкого, чтобы доставлена ему была папская булла, да за аббата Мосальского, чтоб сделать его виленским коадъютором, чем русская партия получит немалое поощрение. Хотя подлинно князья Чарторыйские и их партия казались нам преданными, за что и получили многие от нас милости, однако время и опыт показали, как мало они этому отвечают и по частной злобе на графа Брюля и его зятя являются враждебными не только нашим, но и собственным королевским интересам. Явный опыт их недоброжелательства показан в том, что они не устыдились прямо сопротивляться королевскому предложению чрез депутацию от республики требовать у короля прусского объяснения насчет враждебности его поведения относительно Польши, и предложение это по их упорному настоянию не принято. Из этого оказывается, чего королю и нам вперед ожидать от князей Чарторыйских и их партии. Однако мы в надежде, что они переменят свое поведение, нисходим на прощение молодого князя Чарторыйского и повелеваем вам нашим именем ходатайствовать за Шептицкого и Мосальского, но прежде хорошенько рассмотреть, чтоб такими рекомендациями не причинить королю какого-нибудь неудовольствия и тем не компрометировать наше достоинство».

И Воейков по примеру всех своих предшественников должен был подавать жалобы на притеснения православных в польских владениях. В рескрипте императрицы к нему от 10 августа говорилось: «По причине происходящих от поляков живущим в Польше и Литве греко-российского закона людям всяких препятствий в возобновлении и починке обветшалых церквей и в постройке новых хотя довольно рекомендовано было предместникам вашим, чтоб у короля исходатайствовать этим людям генеральную привилегию иметь им в этом деле совершенную свободу, однако такой привилегии до сих пор еще не исходатайствовано, а нашего закона людям иметь ее очень нужно, потому что поляки, особенно епископ виленский, не допускают починивать и строить церквей». Воейков обратился к Брюлю и получил обычный ответ, что король сделает все, что может. Воейков писал к епископу виленскому, и тот отвечал, что надобно отложить дело до сейма, потому что он без решения всей республики не может давать позволения строить и починивать церкви чуждого исповедания. «Эти пустые отговорки показывают его недоброжелательство, – писал Воейков, – ибо известно, что все почти польские сеймы разрываются». В то же время поляки требовали немедленного вознаграждения за убытки, причиненные им от прохода русских войск через польские земли; выбрали двоих депутатов, из которых один должен был отправиться в Петербург, а другой – к фельдмаршалу графу Солтыкову домогаться удовлетворения за убытки. Напрасно Воейков старался воспрепятствовать отправлению этих депутаций, напрасно спрашивал: отчего это жалобы происходят только на одно русское войско? Пруссаки ворвались в польские владения и опустошили их, и на это нет ни малейшей жалобы. Граф Брюль отвечал, что хотя такое предприятие польских магнатов королю было очень неприятно, однако он удержать его не мог; Брюль прибавлял от себя, что делать нечего, надобно удовлетворить упрямое и безрассудное польское шляхетство, чтоб удержать его от каких-нибудь предосудительных поступков по причине близости к границам бранденбургским и силезским.

В октябре Воейков получил рескрипт с новыми требованиями исходатайствовать генеральную привилегию православным, потому что епископ виленский рассылает своих миссионеров, которые поступают с простым народом малослыханным образом, и по наущению их самому епископу белорусскому Георгию Конискому нанесено в городе Орше такое бесчестие и ругательство, что он опасается, можно ли будет ему и в своем доме спокойно жить, и просит высочайшего заступления за всех единоверных в Польше и Литве. На свои представления Воейков получил прежние ответы и писал: «Духовенство здесь, в Польше, великую имеет силу, отчего надуто такою гордостью, что не только не смотрит на министров, но и королевских повелений мало слушает».

В Польше Фридрих II не имел надежды возбудить какое-нибудь движение, могшее отвлечь русские силы; но он не терял надежды относительно Турции. В начале года Обрезков доносил из Константинополя, что там все тихо; но от 3 апреля дал знать, что явился новый прусский эмиссар и 22 марта великий визирь в одном из загородных султанских дворцов имел тайное свидание с секретарем английского посольства и первым переводчиком. Английский посол получил от своего двора повеление стараться всеми способами устроить союз между Портою и прусским королем и позволение в нужном случае истратить на это хотя до 100000 фунтов стерлингов. Визирь соглашался на простой союз или трактат дружбы, но король требовал наступательного или по крайней мере оборонительного союза, на что визирь никак не соглашался. «Между тем я и союзные министры, – писал Обрезков, – употребляли все средства, чтоб воспрепятствовать окончанию этого дела, и хотя замечаем, что вообще турки удалены от прусского союза, однако если визирь к нему расположен и их союзники не получат над прусским королем важной выгоды, то ни за что ручаться нельзя».

Действительно, тотчас после получения ложного известия, что пруссаки одержали победу над русским войском при Пальциге, визирь начал дело с прусским эмиссаром и тотчас же прервал его, когда было получено верное известие о русских победах и под Пальцигом, и под Кунерсдорфом. «Прусские эмиссары, – писал Обрезков от 1 октября, – до сих пор здесь, и положение их не улучшилось, ибо Порта постоянно им отвечает, чтоб имели терпение и ждали удобного времени. Однако такое поведение Порты много беспокоит меня и союзных министров: из него видим, с одной стороны, хитрость Порты, которая хочет иметь полную свободу принять или не принять прусские предложения, смотря по обстоятельствам; с другой стороны, прусские эмиссары, живучи здесь тайно, могут потом держаться и явно и дождаться своего времени. Поэтому я с союзными министрами употребил все усилия, чтоб эти эмиссары были отсюда отпущены, но без успеха, и вперед по склонности и твердости визиря имеем небольшую надежду к успеху, разве помогут новые успехи оружия нашего или наших союзников. Порта постоянно хлопочет о снабжении пограничных городов военными запасами. Султан желает войны, но между знатью находит не много воинственности». По донесениям прусского эмиссара в Константинополе фон Рексина, великий визирь объявлял ему, что Порта готова к союзу с Пруссиею, но с условием, чтоб Англия вступила также в этот союз и гарантировала его; три союзные державы должны были заключить мир только по взаимному соглашению. Но английское министерство объявило прусскому посланнику, что Англия заключала с Портою только торговые договоры и никогда не заключала союзов; союз с турками возбудит негодование при католических дворах – испанском и неаполитанском – и в самом английском народе. Статью о заключении мира только по общему соглашению нельзя принять, она будет противна английскому народу. Остается одно – отправить приказание английскому посланнику склонять визиря в пользу Пруссии, не связывая себе рук.

Надобно было позаботиться о сохранении мира на юге, потому что война на западе становилась очень дорога. Для пополнения войска перестали быть разборчивыми. Военная коллегия доносила, что бывшего в ведомстве Берг-коллегии и присланного в Военную коллегию для определения в полки и гарнизоны гинтерфервальтера Кривцова определить нельзя, ибо по решению Военной коллегии 1756 года велено в армии в офицеры производить по верным аттестатам таких людей, которые были бы трудолюбивы, проворны, быстрой находчивости, о всем попечительны, памятливы, знающие совершенно военные правила, собою доброзрачны и расторопны; а Кривцов в военной службе не был, а в горной, да и из нее за недостоинство прислан, к тому ж и лет немолодых. Но Сенат велел Кривцова определить, куда окажется способен; если же он не произведен в горные офицеры за неспособностью, так это потому, что горные офицеры производятся по наукам, надобным для горного искусства; Кривцову только 49 лет, и потому он может еще службу продолжать, а кроме немолодых лет какие еще его неспособности, которые бы препятствовали ему служить в полках, – этого Военная коллегия не пишет. Медицинская канцелярия переслала в Сенат мнение доктора Полетики, что больные в госпитале большею частью страдают горячкою и поносом; причины: спертый воздух, дальняя и трудная дорога для рекрутов, скудная пища, теснота в квартирах и нечистота, переменная и мокрая зима, усталость от военных упражнений; притом больные посылаются в госпиталь поздно, где и помирают от тесноты и смрада. Необходимо госпиталь распространить и больных в палатах уменьшить по крайней мере наполовину. Сенат велел приискать новые дома для распространения госпиталя. Для пополнения полков послали указы главным сыщикам: из находящейся при них воинской команды для крайней ныне в полках надобности оставить только такое число людей, какое необходимо, без всякого излишества, а прочих отпустить к полкам.

У сыщиков уменьшали команды – и следствие было известно: умножение разбоев. Появились разбойники близ Москвы по Владимирской дороге около зверинца, пристань имели они в лефортовской части у разночинцев. Прежде у генерал-полицмейстера были две роты драгун, а теперь это число уменьшили, и генерал-полицмейстер доносил, что по Московской дороге и в близости от Петербурга производятся явные разбои, разбойники вооружены тесаками и пистолетами. Последовал именной указ опять учредить две драгунские роты. Скоро исполнить указ было трудно, и из Кабинета пришло подтверждение о немедленном командировании для полиции двух драгунских рот, потому что в Петербурге не только оказывались домовые кражи; но на морском рынке, позади мучного и свечного рядов, найдена рогожа, в которой завернут был горшок с мехом и огнем, отчего рогожа уже обгорела. Императрица приказала также выгнать цыган из Петербурга и окрестностей. Пришли известия, что в Новгородском и Старорусском уездах разбойники разорили много домов; разбои здесь увеличивались с такою силою, что в конце года принуждены были для сыску разбойников назначить всех воинских служителей, находившихся при межеванье, в помощь им велели брать отставных офицеров, а где нужно, и обывателей. Любопытный именной указ заслушал Сенат 13 декабря: «Ее величеству известно учинилось, что многие люди к новоявленному чудотворцу Димитрию в Ростов и в Ахтырку к чудотворному образу в проезде чинят обывателям обиды и берут безденежно подводы, отчего ямщики и крестьяне разоряются».

На денежные требования из конференции Сенат в начале года принужден был отвечать решительными отказами; так, конференция требовала, чтоб выдано было 8400 рублей капитану князю Николаю Репнину, отправлявшемуся во Францию, и ротмистру графу Петру Апраксину, ехавшему в шведскую армию; Сенат приказал сообщить в конференции, что отпустить теперь этих денег неоткуда, во всех местах в деньгах крайний недостаток, почему многие приказанные отпуски денег до сих пор не исполнены. Давши такой ответ, на другой же день Сенат решил послать нарочных, не обретающихся у дел штаб – и обер-офицеров с инструкциями в губернские, провинциальные и городовые магистраты, чтоб они выслали имеющиеся в магистратах и ратушах от разных сборов деньги, сколько их где есть, все, не оставляя ничего. А тут подносится рапорт главного комиссариата: надобно к заграничной армии дослать в годовой расход более 600000 рублей, и в то число Прав. Сенат приказал отправить в Кенигсберг медною монетою 400000 рублей; но в наличности имеется денежной казны разных сумм, в том числе и госпитальной, только 289276 рублей.

Таможенный сбор был отдан на откуп обер-инспектору таможен Шемякину и компании; но Шемякин в конце года подал донесение: по малому числу таможен во многих местах от команд происходят послабления, а некоторые командиры делают препятствия в сборах, таможенных служителей немилосердно бьют и держат долгое время под караулом, а тайно проезжающих с товарами людей из-за взяток пропускают за границу, оговорных к следствию не дают, нарочно посланных в разъезд мучительски бьют, а на Колыбельском форпосте и смертное убийство произошло. От соседних с границею жителей никакой помощи нет, напротив, сами они по согласию с поляками и русскими купцами, собравшись человек по сту и больше с ружьями и копьями, беспрерывно провозят товары, а удержать их нельзя по малочисленности команды на форпостах: во многих местах только по одному солдату находится, и всякая команда отговаривается, что увеличивать число людей на форпостах некем. Генерал-майор Альбедиль пишет, что не только эти партии прекратить, но и бегущих из России в Польшу многими семьями отвратить некем и кроме настоящего тракта беглецы проложили несколько других дорог чрез границы.

При безденежье порадовало известие из Сибири: Нерчинская экспедиция представила о публиковании в газетах для славы Российской империи о вновь сысканном богатом серебряном руднике, названном Кадаинским, каких прежде никогда не было отыскано. Сенат, однако, приказал удержаться на некоторое время публикациею. В области других промыслов происходили любопытные явления. Конференция переслала в Сенат доношение таможенного обер-инспектора и откупщика Шемякина, который просил позволения вывозить в Россию шелк, золото и серебро беспошлинно для снабжения русских фабрик. Конференция давала знать, что рассмотрение и окончание дела принадлежит подлинно Прав. Сенату, однако в ней определено при посылке этого доношения сообщить, что представления Шемякина основательны и усердие его заслуживает похвалу, и притом прилежно рекомендовать, чтоб по важности этого дела окончанием его было ускорено, для поправления русских мануфактур надобно поскорее воспользоваться настоящими почти по всей Европе замешательствами. Шемякин в своем донесении писал, что хотя число шелковых мануфактур очень умножилось, однако это производство далеко от совершенства и служит надежным путем к разорению. Французский фабрикант заботится только о рисунках и не думает, откуда ему взять шелк и как его окрасить, потому что на то есть купцы и красильщики; у нас же, наоборот, фабрикант должен быть и купцом, и красильщиком, что разоряет, ибо требует вдруг затраты больших капиталов; каждый фабрикант должен иметь по крайней мере на 50000 в запасе шелку, если хочет обеспечить себя, чтоб фабрика его не стала. Запасет фабрикант 40 пудов желтого шелку, и не удастся ему переделать из него в целый год и пуда, а по заказам нужно ему будет переделать в один месяц 30 пудов фиолетового, которого у него и золотника нет, что тут делать? Перекрашивать – краска тратится, и цвет выходит плохой, и материя не имеет чистоты и прочности. Шемякин обязывался содержать в Петербурге и Москве столько шелку и таких сортов и цветов, какие только понадобятся, чтоб никакой остановки не было, для чего просил на 30 лет привилегии и, кроме того, права вывозить одному за границу белку, мерлушки и бобров. Но обер-директор позументной фабрики Роговиков доносил, что требование Шемякина бесполезно, из одной зависти нарекает он на русских фабрикантов напрасно, ибо многие шелковые фабрики пришли уже в цветущее состояние; он, Роговиков, употребил на свою фабрику более 100000 рублей и довольствует своим товаром с похвалою; а Шемякин никакой фабрики не имеет и хочет всех подорвать. Если угодно, он, Роговиков, возьмет привилегию на тех же условиях, но примет к себе в компанию и прочих фабрикантов; сверх того, обязывается платить ежегодно по 30000 рублей в казну. Сенат приказал: позволить Шемякину беспошлинный ввоз одного шелку, но не золота и серебра; позволить и другим фабрикантам беспошлинный ввоз шелку, но только для своих фабрик, а не на продажу; позволить Шемякину на вымен шелка отпускать за китайскую границу бобров, но с пошлиною; также мерлушки и белку за другие границы с пошлиною, а другим отпуск их запретить. Роговикова неосновательное представление отставить и объявить ему, чтоб впредь таких не подавал.

Генерал-лейтенант гофмаршал барон фон Сиверс подал прошение ни больше ни меньше как об уничтожении бумажной и картной фабрики петербургского купца Ольхина, потому что на его, сиверсовой, красносельской фабрике всяких сортов бумага делается лучшим мастерством и в таком количестве, что не только всю Петербургскую губернию, но и близлежащие провинции может удовольствовать, и для того надобно отвратить видимый им себе от фабрики Ольхина подрыв; в 1754 году сенатским определением Ольхину запрещено распространять свою бесполезную фабрику; притом Ольхин в своем прошении назвал его, Сиверса, подрывателем своей фабрики, и за это он, Сиверс, требует удовлетворения. Сенат приказал Мануфактур-коллегии освидетельствовать фабрику Ольхина и донести так, чтоб можно было видеть, размножена ли эта фабрика против прежнего и какая именно сделана прибавка; что же касается удовлетворения, то пусть Сиверс бьет челом где следует по указам, в низшем месте, а не в Сенате.

Война затягивалась; землевладельцы, находясь при войске за границею, не имели возможности брать отпусков для личного надзора за имениями и выплачивать в банк занятую сумму; Петр Ив. Шувалов предложил отсрочить этот платеж, чтоб дворянство, «этот первый член государственный», не лишилось своих имений, особенно теперь, находясь на войне за границею. Помещик находился при войске, а сосед пользовался его отсутствием, нападал на его имение, бил крестьян: орловский помещик Шамардин с своими людьми и крестьянами напал на людей и крестьян майора Шеншина и убил четырех человек, бил и сыскную команду, отправленную против него.

Города нужно было предохранять от пожаров, от произвола Главного магистрата и от воевод, которые в свою очередь жаловались на купечество. Воеводская канцелярия Юрьева-Повольского доносила, что тамошнее купечество не исполняет полицейских должностей, не имеет пожарных инструментов; по ночам происходят многолюдные собрания, озорничество и угрозы побоями воеводе и канцелярским служителям. Ростовский воевода Спиридон сменен был за то, что не имел старания о постройке пожарных инструментов. Главный магистрат донес Сенату, что он выбрал в свои рацгеры признанных им достойными этого чина московских купцов Струговщика и Серебреникова. Сенат приказал: по силе регламента велеть московскому купечеству выбрать кандидатов и представить их в Главный магистрат, а тот должен представить их Сенату, обозначив в своем представлении, кто, по его мнению, достойнее; Главному магистрату так и должно было поступить, а не представлять по одному своему удостоению, имея перед глазами регламент и именной указ 1757 года с выговором за подобный неосмотрительный поступок, но все это было пренебрежено.

Относительно воевод любопытна просьба Юстиц-коллегии, нельзя ли по делу пензенского воеводы Жукова назначить особую комиссию из посторонних лиц, а ей вести это дело нет возможности за малочисленностью секретарей и приказных людей. Над советником полиции Неплюевым назначена же была особая комиссия, хотя о нем было только 20 дел, а о Жукове 223 дела! Сенат не согласился, а велел для рассмотрения жуковского дела назначить два дня в неделю, в которые никакими другими делами не заниматься.

В селах видим прежнее явление – восстание монастырских крестьян. Синод прислал ведение: архангельского Архангелогородского монастыря архимандрит Иринарх жаловался на непослушание приписных к монастырю крестьян; крестьяне жаловались на отягощение излишними работами и поборами. До окончания дела крестьянам было объявлено с подпискою, чтоб они были послушны монастырю; но крестьяне не послушались, келаря столкнули с крыльца, потом и архимандрита прогнали, толкая под бока кулаками, а губернская канцелярия с этими противниками ничего не сделала; Синод жаловался на понаровку крестьянам губернаторского товарища Черевина и в должности секретаря Иванова. В Шацком уезде новокрещеная мордва в деревне Тумаги отложилась от Савина-Сторожевского монастыря и не платила оброка с 1753 года. Крестьяне тверского Колязина монастыря били челом, что архимандрит и монастырские стряпчие их разоряют.

Мы упоминали о страшном деле между Сафоновым и Львовыми, которые напали на его крестьян, убили 11 человек и смертельно ранили 45. Дело это тянулось с 1754 года. В описываемое время Львовы с Сафоновым помирились на том, что положили ему в иск дать денег 4000 рублей да в Калужском уезде недвижимое всех их, Львовых, имение, и дать на то имение в 5000 рублей купчую. Сенат позволил эту сделку.

На южной, степной украйне продолжились наезды запорожских козаков на донских. Донской атаман известный Ефремов в знак особенной милости ее императ. величества за заграничный поход пожалован был в тайные советники. Малороссийский гетман выхлопотал вознаграждение и запорожцам: прибавку жалованья по причине умножения этого войска и потому, что оно стеснено от Новой Сербии и нового слободского полка в рыбной и звериной ловле; кроме того, козаки покинули соляные промыслы и прочую торговлю вследствие увеличения пошлин в пограничных таможнях; гетман просил также дать запорожцам артиллерию. Сенат приказал жалованья прибавить 2000 рублей и с прежним производить по 6660 рублей; вместо трех пушек, оказавшихся негодными, отпустить три новые.

Новосербские поселенцы начали попадаться в противозаконных действиях: двое из них пропустили гайдамаков из-за границы в Россию из-за взяток; третий принимал от гайдамаков пограбленные вещи и давал им ружья, порох и пули для разбою; военный суд приговорил их к смертной казни, но Хорват выпросил помилование, чтоб «не дать эха» выходцам в Новую Сербию и не остановить переселения. Мы упоминали уже о буйствах черногорцев. В начале описываемого года в Сенат прислано было сообщение из Кабинета: ее величеству стало известно о происходящих от черногорцев в Москве великих продерзостях драками и явными грабительствами, и будто побуждаются они к тому бедностью и недостатком в содержании. Сенат приказал отвечать: черногорцы выход в Россию в вечное подданство имели для поселения в отведенных им местах в Оренбургской губернии; они сами осмотрели эти места и выгодами их остались сначала довольны, почему и отправились туда из Киева; но скоро нетолько стали отрекаться от поселения в тех местах, но и, будучи в Самаре, начали делать великие продерзости и обиды обывателям, почему Сенат определил держать их там до указа ввиду сформирования из них гусарского полка, когда число их увеличится. Потом некоторые из них изъявили желание служить при армии особым эскадроном и в старых гусарских полках, почему и велено отправить их в Москву для снабжения оружием и мундиром, но в Москве они стали не только производить драки и обиды обывателям, но и непослушание командирам и без воли черногорского митрополита Петровича не хотели присягать. В сентябре 1758 года отправлен был в Москву митрополит Петрович, чтоб привести их в послушание и порядок, и велено ему наказать виновных по обычаю их страны. Но потом опять эти черногорцы оказались в частых продерзостных поступках, дрались, били и грабили обывателей, почему велено поступить с ними по военным законам и немедленно отправить их из Москвы в армию; жалоб на бедность их в Сенат никаких не было; жалованье выдается им, как и прочим в гусарских полках, по третям. Между прочим, баронесса Марья Строганова жаловалась, что уже в 1759 году 7 января черногорцы толпою пришли к ее дому с обнаженными саблями, вломились в ворота, изрубили решетку, попадающихся им людей жестоко били, прибежали и к ее покоям и рубили столбы у крыльца; тогда на колокольнях близких к ее дому церквей стали бить в набат, сбежался народ, и черногорцы должны были возвратиться.




ГЛАВА ПЯТАЯ
Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1760 год


Празднование Нового года. – Приготовления к кампании. – Свидетельствование артиллерии. – План кампании. – Движение Солтыкова. – Переписка его с конференциею. – Отступление Солтыкова и болезнь его. – Он сдает главное начальство над армиею Фермору. – Занятие Берлина русскими и оставление его ими. – Вторая неудача под Кольбергом. – Приезд к армии нового главнокомандующего графа Бутурлина. – Отступление его к Висле на зиму. – Переговоры с Австриею насчет вознаграждения России за войну. – Отношения к Дании. – Смерть Мих. Петр. Бестужева-Рюмина. – Смена Лопиталя в Петербурге Бретейлем. – Сношения с Англиею о вознаграждении России за войну. – Отозвание Панина из Стокгольма. – Назначение на его место графа Остермана. – Сношения с Польшею и Турциею. – Внутренние распоряжения. – Затруднительное положение финансов. – Лотерея. – Состояние городов. – Знаменитый указ 16 августа. – Пополнение Сената. – Новый генерал-прокурор князь Шаховской. – Его столкновения с графом Петр. Ив. Шуваловым. – Важнейшие судебные решения. – Крестьянские восстания. – Конференция Сената с Синодом об управлении церковными имениями. – События в Тобольске и Иркутске. – Столкновение Сената с конференциею.

 

Новый год был начат воспоминанием побед прошлого года, побед, каких не было с славных времен Петра Великого, и потому имелось право сопоставить время отца с временем дочери. В Петербурге сожжен был великолепный фейерверк: представлено жестокое сражение при Франкфурте и одержанная россиянами преславная победа. Над местом ужасного сражения видно было раскаленное солнце с именем Великия Елисаветы, а по сторонам два великолепные здания, знаменующие две великие победы. Потом представлена на воздухе Слава, вниз подающая Вечности, сидящей на древнем камне и описывающей дела ее величества, два лавровые венца, означающие две победы – Пальцигскую и Франкфуртскую. Затем представлен был великолепный храм славы Петра Великого как основателя нынешнего России благополучия; сквозь двери во внутренности храма видно было поясное изображение величайшего монарха Петра Великого.

Но преславные победы Петра Великого повели к преславному миру, и главная забота дочери состояла в том, чтобы хотя несколько сравняться с отцом в этом отношении. Честный для России и ее союзников мир мог быть заключен только при совершенном сокрушении сил прусского короля, и Елисавета сказала Эстергази: «Я не скоро решаюсь на что-нибудь, но если я уже раз решилась, то не изменю моего решения. Я буду вместе с союзниками продолжать войну, если бы даже я принуждена была продать половину моих платьев и бриллиянтов».

3 января послано было главнокомандующему графу Солтыкову приказание приехать на малое время в Петербург, а войско сдать в команду графу Фермору. Призыв этот последовал вследствие донесения Солтыкова, что он не знает, в какую сторону двинется армия в будущую кампанию, и потому удерживается от посылки отрядов для нанесения вреда неприятелю; если армия двинется вправо, т. е. в Померанию, то можно посылкою отрядов оголодить эту еще не тронутую страну; если же посылать отряды влево, то эта сторона и так уже совсем истощена. Еще до отъезда Солтыкова в Петербург явился в армию артиллерийский генерал-поручик Глебов для того, чтоб в присутствии фельдмаршала, всего генералитета, офицеров и даже солдат, хотя по небольшому числу с роты, сделать обстоятельное сравнение новой артиллерии с старою и тем решить все сомнения. Уведомляя о своих распоряжениях, сделанных для производства этого сравнения, Солтыков писал: «Так как я принял в рассуждение те худые следствия, каковые от пересказов присутствовавшего при том солдатства легко произойти могут, вместо того что их в безмолвном послушании приказываемому содержать, а отнюдь повода и случая к рассуждениям о подобных делах им не подавать, то для сего во всенижайшем уповании всевысочайшей апробации смелость я принял командирование к свидетельству артиллерии рядовых солдат отменить». Но всевысочайшей апробации не последовало; в ответном рескрипте Солтыков прочел: «Мы сие для того за нужно почитали, чтоб тем скорее и точно о сильном преимуществе новой артиллерии пред старою рядовых уверить; и ныне в сем намерении, а паче уважая, что, сколь ни верно было помянутое свидетельство и сколь ни доказано тем преимущество новой артиллерии, может быть, не произведет той пользы, какая желательна, дабы вкоренившееся сумнение о новой артиллерии в армии, а особливо в рядовых солдатах уничтожить, если им ясно и навсегда преимущество оной доказываемо и толковано не будет их командирами, вам чрез сие повелеваем всему армейскому генералитету наставление подать, дабы те штаб – и обер-офицерам и офицеры рядовым при всех случаях толковать и внушать старались, для вкоренения в них большей на новую артиллерию надежды, и что оная действительно в их собственную пользу и по своему действию, конечно, превосходнее и сильнее неприятельской, под опасением за неисполнение им строгого взыскания».

Свидетельство артиллерии началось в Мариенвердере 28 января и продолжалось 29, 30 и 31 чисел, после чего отправлен был в Петербург подробный журнал, подписанный всеми присутствовавшими генералами, с приложением такого общего вывода: «Хотя новоизобретенная артиллерия пред старою натурально преимущества имела, когда трехфунтовая пушка с двенадцатифунтовым единорогом, да потому ж и прочия орудия сравниваемы были; но как между тем искусство (опыт) минувших кампаний доказало, что как одна, так и другая артиллерия в своем роде нужна и полезна, следовательно, и впредь с успехом употребляема быть может, то в сем рассуждении, равно как и по долговременной привычке к прежней артиллерии не только артиллерийских нижних служителей, но в случае нужды и солдат, нижеподписавшиеся за полезно находят содержать при армии как прежние пушки и мортиры, так и новоизобретенные. орудия».

Немедленно после свидетельства артиллерии Солтыков отправился в Петербург, где 7 марта подал свое мнение о плане будущей кампании. По этому мнению, слава русского оружия приобретена и утверждена победами над таким неприятелем, который побеждал все другие армии, кроме русской; эту славу надобно сохранять, и потому не должно вступать в генеральную битву с этим отчаянным неприятелем, разве имея на своей стороне гораздо превосходнейшие силы. Русская армия может выступить в кампанию, имея не более 60000 человек пехоты и регулярной кавалерии; а такое войско не очень превосходит силы, которые неприятель может употребить против русской армии, если будет допущен к тому союзниками. Так как неприятель, находясь в собственных землях, имеет более способов скрывать свои движения, а быстрота движений короля прусского всем довольно известна, то необходима большая предосторожность, чтоб он не мог тайком с превосходными силами приблизиться к нашей армии так, что без предосуждения нельзя будет уклониться от генерального сражения. Поэтому считается за полезнейшее до приведения прусской армии союзниками в большее изнеможение не только не переправляться через реку Одер, не только не предпринимать осады лежащих на ней крепостей, но даже и не приближаться к этой реке без великой предосторожности, а, следуя австрийскому примеру, стараться приводить неприятеля в изнеможение более стеснениями, чем победами, от которых собственные силы чувствительно убавляются.

На этом основании план будущей кампании можно было, по мнению Солтыкова, начертать таким образом: 1) овладеть всею Помераниею до крепостей по реке Одеру и принять меры так в ней утвердиться, чтоб можно было остаться в ней зимовать. 2) Занять в самом начале кампании Данциг как для собственной безопасности, так и для отнятия у неприятеля выгод, ибо он получает из Данцига хлеб, вербует там людей, покупает лошадей и получает хорошую монету для переделки в свою. 3) По занятии Данцига идти внутрь Померании до реки Праги, устроить тут укрепленный лагерь и отправить корпус для осады Кольберга, прикрывая осаду главною армиею. 4) Можно надеяться, что во время осады Кольберга союзники что-нибудь да сделают над неприятелем, что откроет лучший способ в продолжение военных действий; но если даже они ничего значительного не сделают, то, взявши Кольберг, снабдя его небольшим гарнизоном, устроив магазины и оставя позади себя все большие тягости, двинуться к реке Одеру, показывая неприятелю вид, что намерены перейти реку Одер и овладеть Берлином. 5) Этим движением неприятель будет принужден отделить значительные силы для отвращения грозящей ему опасности, чем должны воспользоваться союзники и напасть на него с превосходными силами. 6) Если союзники разобьют неприятеля, то русское войско приступит к осаде какой-нибудь крепости на Одере. 7) Но если бы русскому войску и не удалось овладеть какою-нибудь крепостью на Одере, то занятием всей Померании сохранится слава оружия, сохранится армия и получится более надежды на мир, ибо неприятель потеряет значительную часть своих владений.

Но этот план не был принят. 30 апреля императрица подписала другой план кампании, в предисловии к которому говорилось: «Если б нынешнюю войну с королем прусским производили мы одни, или если бы дело состояло только в том, чтоб удержать за нами Пруссию в тех границах, в каких мы ею теперь владеем, или если бы нам надобно было вести оборонительную войну, то не было бы почти нужды много заботиться о планах операций; достаточно было бы только содержать армию в хорошем состоянии, быть в готовности на всякий случай и предпринимать только то, на что укажут сами обстоятельства. Но так как мы ведем войну вместе с императрицею-королевою и дело идет не о том только, чтоб удерживать в нашем владении Пруссию, но о том, чтоб исполнить наши обязательства, восстановить короля польского в его наследственных владениях, сократить силы короля прусского, исполнить то, что мы многократно обещали торжественными объявлениями, и не показать меньшего усердия тогда, когда война приходит к концу и когда мы должны ожидать плодов войны по мере нашего содействия, когда должны ожидать признательности союзников и всей Европы за доставляемую ей тишину и безопасность сокращением сил короля прусского, то нельзя иначе начертать план военных действий нынешнего года, как с согласия императрицы-королевы, тем более что, какие бы многочисленные силы венский двор ни собрал против короля прусского, все же их не будет достаточно, чтоб положить конец войне по желанию; также надобно признаться, что, как бы ни были славны успехи нашего оружия, нельзя пользоваться его успехами без содействия австрийских сил. Последняя, для нашего оружия и для вашего имени столь славная кампания больше всего доказывает эту истину. Самое решительное Франкфуртское сражение, где король прусский считал все потерянным, конца войне не положило, когда наша армия за отдаленностью мест не могла воспользоваться своим успехом, а граф Даун подкреплять и снабжать ее по надобности не хотел или не мог, о чем, однако, здесь распространяться не хотим, чтоб не вспоминать всего того, что было в этом деле неприятного.

Поэтому между нами и императрицею-королевою уже составлен план общих действий нынешнего года и состоит в следующем: 1) императрица-королева сверх собранной в Саксонии армии соберет еще другую – в Лузации и будет стараться прогнать оттуда неприятельские войска. 2) Наша армия должна двинуться к реке Одеру между Франкфуртом и Глогау. Конечно, план этот несогласен с вашим; но, кроме того что вам не были известны настоящие намерения венского двора, ваше собственное мнение очень легко может быть соглашено с новым планом, если будут больше объяснены главные основания. Вы рассуждали как искусный генерал, пекущийся о сохранении армии и приобретенной уже славы, и притом имели перед глазами только прошедшие примеры. Мы, напротив того, принуждены брать в уважение, сколько с начала усиления короля прусского истощено наше государство рекрутскими поборами, умножением армии и всегдашним содержанием великих сил на лифляндских границах в готовности к тому, чтоб удерживать короля прусского от вредных его предприятий; сколько раз империя наша находилась в крайней опасности, если бы Оттоманская Порта вознамерилась объявить нам войну и мы были бы принуждены обороняться против нее и в то же время опасаться со стороны Пруссии. Необходимость заставляла нас рано или поздно самим начать эту войну, если бы даже король прусский не начал ее, ибо этот прежде от всех своих соседей зависевший государь захотел наконец все дворы привесть в зависимость от себя; он всего от всех требовал, а сам никого ни в чем не хотел удовольствовать и начатием настоящей войны показал, что не позволит, чтоб венский двор сделал малейшее движение в собственных землях своих. Если король прусский в нынешнюю войну ослаблен не будет, то значение его несравненно более увеличится, ибо свет увидит, что он непобедим; а наше и союзников наших влияние много пострадает, ибо мы и тогда ничего сделать не могли, когда само провидение так устраивало все обстоятельства, чтоб дать нам торжество. В таком случае империя наша если б и не подверглась большей, чем венский двор, опасности, однако гораздо более была бы исключена из участия в европейских делах, ибо король прусский, стоя на дороге, пресекал бы навсегда нам сообщение с венским двором и мы оставались бы окружены или неприятелями, или ненадежными соседями. Долговременное содержание в готовности значительных сил на лифляндских границах, конечно, больше стоило нашему государству, нежели самая нынешняя война, а потому дальнейшее продолжение войны станет несравненно дороже, чем окончание ее в одну кампанию, как бы дорого эта кампания ни обошлась.

Мы были всегда того мнения, что не следует отваживаться на безвременное и ненадежное сражение; но прошлогодние примеры научают нас, что теперь тем менее надобно опасаться генеральных сражений, чем кровопролитнее и отчаяннее они тогда были. Тогда король прусский имел совершенно другое понятие о наших войсках. Ему казалось невозможным, чтоб они могли стоять против прусских, потому что или давно в настоящей войне не были, или воевали больше с необученными народами, тем более что австрийские войска, бывшие в постоянной войне и часто победителями, очень редко, однако, стояли против прусских. Поэтому при начале войны он не сомневался, чтоб одной Левальдовой армии не было достаточно для сокрушения всех наших сил. Как скоро Егерсдорфское сражение ему не удалось, то он принял другие меры: Пруссию покинул; и когда в 1758 году армия наша вступила в Померанию, покорила большую часть ее и обратила в пепел Кюстрин, то та же Левальдова армия под начальством графа Дона уже не смела вблизости показаться. Всегда с огорчением вспоминаемое Цорндорфское сражение внушило ему другую идею о нашей армии. Он основательно по нем заключил, что армия наша допускает на себя напасть, как неприятелю хочется, что есть множество способов причинить ей крайний вред, но трудно или невозможно одержать совершенную победу: так велика храбрость и разбитых солдат; но тут же он мог убедиться, что стоит только поставить против нашей армии небольшой корпус, и она не тронется с места, пока время года не принудит к отступлению. Поэтому-то прошлого года король прусский решился Донову или Веделеву армию выслать к Познани, вовсе не считая ее достаточно сильною, чтоб победить нашу или остановить там, но будучи уверен, что наша армия в виду его не тронется, тем менее нападет на его армию и понапрасну, бесславно простоит всю кампанию около Познани. Так бы и случилось, если б вы не ускорили приездом своим туда и не приняли благоразумного и мужественного намерения идти прямо в неприятельские земли.

Теперь надобно, чтоб король прусский получил о нашей армии совершенно новое понятие. Оставалось ему успокоить себя, что при Пальциге было не генеральное сражение: довольно одной Франкфуртской битвы для уверения его и всего света, что наша армия и тогда еще не побеждена, когда получены над нею все выгоды. Действительно, какая армия не пришла бы в смятение и не обратилась в бегство, когда и во фланг взята, и знатная ее часть сбита, артиллерии много потеряно, а наибольшая часть ее находится в бездействии. При Франкфурте вы доказали, что твердость и здравый рассудок повелевающего и послушание солдатства одерживают совершеннейшие победы и тогда, когда нельзя ожидать ничего, кроме гибели. После Цорндорфа и Франкфурта король прусский убедился, что нападать на нашу армию бесполезно, тем более что она сама никогда не нападет на его армию, следовательно, предупреждать нападение нет надобности: при наступлении осени русская армия возвратится на реку Вислу, какую бы победу ни одержала, зачем же отваживаться на битву с нею? Верьте нам, что неприятельская смелость происходит наиболее оттого, что он никак не ожидает нападения и что он так назойливо и нахально никогда не приблизился бы к нашей армии, если бы хотя однажды какой-нибудь его корпус подвергся нападению. По нашему мнению, теперь меньше, чем когда-либо, надобно ожидать таких сражений, каких нельзя было бы избежать.

Великая еще теперь сравнительно с прежними кампаниями разность состоит в том, что тогда армия наша ходила все по таким местам, которые ей совсем были незнакомы. Теперь для похода нельзя сыскать такого места, о котором бы не было полного сведения. Прошлого лета оставалось некоторое опасение, не произвела ли Цорндорфская битва дурного впечатления на солдат. Но когда один указ наш и ваше прибытие столько подействовало, что солдатство уразумело, как бедственны ему были его ослушание и пьянство, то не больше ли несравненно чувствует оно теперь нужду в слепом повиновении, когда уже видело две великие победы, одержанные повиновением и твердостию? Кавалерия теперь гораздо многочисленнее, чем была прежде, и, по собственному вашему объявлению, никогда не была в таком хорошем состоянии. Одним словом, мы уверены, что теперь вся армия с крайнею нетерпеливостию ожидает вашего прибытия и начатия кампании, чтоб под вашим предводительством показать новые отечеству услуги и приобретенную уже славу увенчать восстановлением желанного мира, и что каждый с нами почти завидовать стал бы, если бы и согласно желанию нашему граф Даун прежде вас или без вашего содействия сделал что-нибудь важное и решительное.

Представленное вами мнение очень основательно, и план расположен по воинским правилам. Мы жалеем, что кампанию 1758 года мы не тем велели начать и граф Фермор не тем окончил и не только нимало не старался уклониться от напрасной и принужденной битвы, но сам еще шел почти ей навстречу. Тогда война почти только что начиналась, а потому надобно было на всякий случай приготовить себе отступление. Но теперь обстоятельства совершенно другие. Пускай сверх нашего желания и ожидания случится, что и еще надобно будет давать одну кампанию, и она будет сделана; пускай надобно принимать к тому свои меры; но ничто на свете нашим интересам и общему делу так не может вредить, как уверенность, что нынешнею кампаниею война еще не кончится, почему и нужно делать приготовление еще на будущую кампанию. Война уже действительно приходит к концу; Англия и Пруссия сделали формальное предложение о конгрессе, и мы, и союзники наши не могли с приличием от него уклониться. Будет ли на конгрессе между союзниками такое же согласие, какое до сих пор было, – предвидеть нельзя; но видно то, что в случае скорого ослабления сил короля прусского энергическими действиями нашего и австрийского войска можно удержать при нашей стороне и прочих союзников, тогда как если мы станем в нынешнюю кампанию действовать не так ревностно, медленно, то нет сомнения, что истощенные уже союзники наши будут один за другим отставать от нас, каждый станет искать отдельного мира, будут входить в обязательство с королем прусским и, что всего хуже, за такую сильную нашу помощь вместо благодарности, может быть, еще станут нас упрекать, что мы, действуя нерешительно или медленно, сами искали отдельного мира и хотели их покинуть. Шведы тем только и крепятся, что королю прусскому об них думать некогда. Французский двор прямо открыл свое изнеможение, и если мы и императрица-королева не сделаем чего-нибудь важного прежде начатия мирных переговоров, то надобно опасаться, что он тотчас согласится на самые невыгодные условия. Императрица-королева, конечно, рада продолжать войну до последнего истощения, чтоб возвратить Силезию; но изнемождение ее уже так велико, что разве только в великих успехах нынешней кампании и в несумненной потому надежде, что следующая кампания будет окончательная, найдет она новые средства. Иначе если мы станем действовать нерешительно, а другие и совсем начнут отставать, то нельзя будет ее упрекать, если она возвращение Силезии отложит до другого времени или и совершенно оставит мысль о нем. Одним словом, теперь одно из двух: или действовать в нынешнюю кампанию со всею силою и ожидать честного мира, или уже лучше и короче, не входя в новые убытки, принять такой мир, какой неприятель дозволит. Но вы знаете, как далеки мы от такого малодушия; мы уже сожалеем, что о том упомянули кстати. Да и никакой нужды нет воображать, что война будет долговременна. Нет никакого препятствия, сомнения и опасения к походу нашего войска к реке Одеру между Франкфуртом и Глогау; а когда армия наша благополучно на реку Одер придет и две австрийские будут находиться поблизости, имея с вами сообщение, то, чтоб положить войне конец, ничего больше не надобно, кроме согласия командующих, принятия скорых и полезных решений и ревностного старания об их исполнении».

С этим решением Солтыков и отправился назад к армии в Мариенбург, куда приехал только 31 мая. С июня в ведомостях начали появляться известия о незначительных успехах легких войск, бывших под начальством генерал-майора Тотлебена; потом появилось известие о победе австрийского генерала Лаудона в Силезии над прусским генералом Фукэ, причем весь неприятельский корпус частью был истреблен, частью попал в плен. Наконец, прочтено было в ведомостях известие, что 13 июня фельдмаршал Солтыков выступил из Мариенбурга и 24 приехал в Познань. Пятнадцатитысячный отряд войска был отправлен для вторичной осады Кольберга. Сначала Солтыков получал ободрительные рескрипты; но 15 июля пошел к нему такой рескрипт: «Мы хотели было пространно отвечать на ваши реляции (от 27 июня из Познани); но так как содержание этих реляций крайне смешано, одна другую совсем опровергает и нет способа распознать, на которую больше надобно полагаться, ибо, кроме того что все эти разницы от одного числа писаны, в самых последних вы утверждаетесь на таких известиях, которых по большей части или и совершенно миновались; поэтому, чтоб не войти с вами в какое противоречие и чтоб не привесть вас в смятение какими-либо точными предписаниями на такие неподлинные и неясные случаи, мы сочли за лучшее сослаться на последний наш рескрипт, в котором вам точно предписано предпринимать и приводить в действие все то, что общему делу полезно и может служить к решительному окончанию нынешней войны, и, напротив того, не вдавать нашу армию в напрасную и видимую опасность. При этом заметим, что нет никакой надобности в большом числе и пространстве ваших реляций; для нашего удовольствия и спокойствия надобно вам стараться о том, чтоб отправлять к нам как можно чаще порядочные реляции, наблюдая в сочинении их такой порядок: 1) коротко показать состояние дел и армии; 2) какие потом произошли перемены; 3) как теперь дела и армия остаются; 4) что вы поэтому намерены предпринимать или куда хотите направить поход. Сожалительно и непонятно нам видеть такое в наличных деньгах оскудение, что офицеры за неполучением жалованья питаются одним провиантом с солдатами, ибо из приложенного рапорта обер-кригскомиссара вы усмотрите, что по 30 мая на жалованье переведено 758000 рублей и еще отправляется; думаем, что и отправленные из коллегии Иностранных дел 350000 рублей к вам уже довезены и скоро и еще значительная сумма отправится. С нетерпением ожидаем от вас приятных доношений, не сомневаясь, что вы будете смотреть не на мелочи, а на главное дело и поревнуете умножить славу свою и нашего оружия, во время последней кампании приобретенную».

В июле в Петербурге сильно встревожились письмом генерала Шпрингера, находившегося с русской стороны при австрийской армии, и 18 числа послан был Солтыкову рескрипт: «К удивлению нашему, мы никакого от вас известия не имеем, а генерал-майор Шпрингер доносит от 6 числа, что король прусский и граф Даун находятся теперь в полном движении в Нижней Лузации, что король прусский старается соединиться с армиею брата своего принца Генриха, а граф Даун прилагает все силы воспрепятствовать этому намерению и сохранить сообщение со всеми своими корпусами. Мы спешим отправить к вам курьера не потому, чтоб опасались за нашу армию, но чтоб нынешняя кампания не сделалась не только такою же нерешительною, как последняя, но и менее славною для нашего оружия. От настоящего критического обстоятельства зависит теперь и пагубное продолжение войны, и благополучное ее окончание, ибо если прусскому королю удастся соединиться с принцем Генрихом, то надобно опасаться, чтоб он соединенными силами не побил графа Дауна или, если принимать в соображение великую осторожность последнего, не привел бы его в такое же бедствие, в каком находился он до сих пор, и это почти так же вредно, как и потеря сражения, ибо если летом ничего существенного сделано не будет, то в поздние месяцы уже ничем нельзя будет этого вознаградить. Прямое и надежнейшее средство к отвращению зла состоит в том, чтоб генерал Лаудон предпринял что-нибудь важное в Силезии и вы ускорили походом на Бреславль. Опасности тут не видим мы никакой, потому что не только Лаудон у вас впереди и пресекает путь принцу Генриху, но и все австрийские силы приблизились теперь к Силезии; а польза из того неописанная. Король прусский найдется в необходимости себя разделить, а вы, будучи прямою тому причиною, получите право управлять всеми операциями нынешней кампании. Но пусть даже и последует соединение короля с принцем Генрихом, пусть даже граф Даун будет побит; так как вы находились бы у него далеко за спиной и вблизости от Польши, то в таком неожиданном случае по крайней мере отступление ваше не подверглось бы опасности или затруднению».

По отправлении этого рескрипта получена от Солтыкова депеша от 6 июля. «Я, – писал фельдмаршал, – отнюдь такого мнения не есть и не буду, чтоб в рассуждении того, что австрийцы в минувшую кампанию не много сделали, с армиею вашего импер. величества ныне ничего не делать, паче же за рабскую мою должность всегда поставлял, несмотря ни на какую в том разность, всевысочайшее соизволение и повеление точнейше и сколько возможно исполнять, а особливо ныне по дарованному от всевышнего австрийскому оружию в начале кампании толь знатному успеху (истребление корпуса Фукэ), крайнее старание прилагаю походом отсюда ускорить. Впрочем, всенижайше донесть долженствую, что уже сюда прибывшие войска находятся, а особливо кавалерия, людьми и лошадьми в наилучшем и, можно смело сказать, в таком состоянии, в каком еще никогда не бывали. Сейчас получил я от цесарского генерала барона Лаудона письмо с росписью корпуса принца Генриха, из которого усмотреть изволите, что он теперь с своим корпусом находится вблизости города Лигница, что к Бреславлю в два или один форсированный марш прийти может и что, наконец, требует, чтоб вперед корпус войск вашего императ. величества к Бреславлю для занятия оного и завладения тамошними магазинами шел. Я ему немедленно ответствовать буду, что и я со всею вверенною мне армиею по прибытии сюда остальной третьей дивизии и коль скоро только некоторыми распоряжениями и пересушением сухарей исправиться можно, чрез несколько дней прямо к Бреславлю в поход вступлю и оным ускорять буду». От 10 июля Солтыков писал: «Хотя я в повеленный поход прямым путем тотчас вступить и оным ускорять не премину (дабы наградить то время, которое, к крайнему моему сожалению, упущено); но притом в необходимости нахожусь представить, что за расходом на заготовление провианта и за отпуском в полки на удовольствование солдатства некоторою малою частию их жалованья, бывших при армии во всех департаментах небольшого числа денег, оных теперь нигде почти уже ничего налицо нет, да и из ассигнованных сюда ж провиантских, комиссариатских и других сумм ничего еще не привезено, и, где они теперь находятся, рапортов не имею, а, напротив того, от неполучения солдатством заслуженного жалованья сверх их умножающегося негодования начинают они и дезертировать: в минувшую неделю от всей армии около пятидесяти да и вчерашнего числа шесть человек. Я получил прусский от принца Генриха в Польше рассеянный манифест о намеряемом им вступлении в сие королевство; а с другой стороны, известия до меня доходят, якобы подлинно неприятель намерен походом своим прямо на Вислу армии вашего импер. величества диверсию сделать и сообщение с сею рекою пресечь. И хотя никоим образом верить нельзя, чтоб неприятель, не имея магазинов, предприял на Вислу идти, паче же и с имоверностию думать надобно, что он иногда удовольствуется только на здешние места в тыл за армиею вашего величества следовать и тем всякий с Вислы подвоз пресекать, а чрез то самое не токмо в Силезии не допускать, но паче и назад поворотить; однако же все то при моем отсюда с армиею выступлении неминуемо наилучше объясниться имеет. Но между тем, полагая случай, ежели б по вышепомянутому неприятельскому в тыл за нами следованию армии вашего величества назад обращаться надлежало, то, не имея еще заготовляемых в Калише магазинов, а того меньше наличных денег, неминуемо произошли б для армии вашего величества крайние неудобства, столь наипаче, что на кредит здесь в земле ничего получить надежды не остается. А буде б, напротив того, неприятель по прошлогоднему примеру в параллель с нами к Силезии пошел, то я сего желаемого случая отнюдь не пропущу всячески искать его атаковать и разбить, столь наипаче, что нынешним обращением короля прусского в Саксонии много к тому и способствовать может, ибо с разных сторон здесь до меня известия дошли, что он опять к Дрездену поворотился, следовательно, тем, буде сия правда, вместо соединения с принцем Генрихом между двух огней себя заводит».

Этому донесению сильно обрадовались в Царском Селе, и 22 июля отправлен был Солтыкову рескрипт: «Мы с крайним удовольствием и благоволением усмотрели, что мнения ваши в рассуждении короля и принца Генриха с нашими согласно встречаются; что по мере приближения вашего к неприятельским землям и к неприятелю обновляется и возрастает надежда ваша и упование победить неприятеля, умножить лавры ваши новыми и оружие наше увенчать новою славою. Не меньше того приятно нам видеть, что армия наша как людьми, так и лошадьми находится в таком хорошем состоянии, в каком едва ли когда бывала. Мы в том справедливо признаем вначале благословение Господне и должное за то благодарение воздаем, а потом ваши труды и смотрение. Напротив того, весьма прискорбно нам видеть, что недостаток в деньгах не только не пресекся еще ожиданным нами подвозом разных отсюда отправленных сумм, но и худые следствия иметь начинает. О сих худых следствиях беспокойство наше невелико, потому что и усердие наших верных подданных нам известно, и можем надежно полагаться на благоразумие ваше и прочего генералитета; но соболезнование наше и о том одном уже чрезвычайно велико, что солдатство и офицеры нужду некоторое время претерпевают. Сего ради пишем мы с сим курьером к кенигсбергскому губернатору генералу поручику Корфу, чтоб он все силы приложил, находящиеся еще в пути суммы как наискорее к вам доставить; ускоряем мы теперь новыми оных отсюда к вам отправлениями и уполномочиваем вас негоцировать оные у банкиров Риокура или Цимана или где к тому способ найдете, позволяя вам и на такие кондиции в случае нужды поступить, кои и не весьма для нашей казны выгодны быть могли б, только не далее 300000 рублев, а по крайней мере полумиллиона, ибо благосостояние и безнуждное продовольствование нашей армии предпочитаем мы всему другому».

В том же тоне был отправлен рескрипт и 26 июля: «Мы из реляций ваших с великим удовольствием усмотрели, что армия наша от Познани в дальнейший поход выступать начала, а поход учрежден так хорошо, благоразумно и с военным искусством сходно, что может быть и ускорен, и в фураже опасаться недостатка нельзя, и соединение на случай неприятельского приближения произойдет скоро. Великую также радость доставляет нам намерение ваше атаковать принца Генриха, если б он захотел препятствовать вашему движению». Армия действительно 15 июля выступила из Познани к Бреславлю для соединения с австрийским корпусом Лаудона.

Но в августе дела переменились. Солтыков дал знать о своем отступлении, потому что Фридрих II быстро возвратился в Силезию и успел соединиться или по крайней мере восстановить беспрепятственное сообщение с принцем Генрихом и чрез это воспрепятствовать соединению Лаудона с русским войском; фельдмаршал складывал всю вину на австрийского главнокомандующего графа Дауна, который пропустил Фридриха II на эту сторону Одера, вследствие чего он, Солтыков, не надеясь получить никакой помощи от австрийцев, не хочет подвергать свою армию явной опасности. Наконец, Солтыков извещал о своей болезни. Ответный рескрипт на эти донесения, отправленный 22 августа, обнаруживал сильное раздражение: «Все это ведет только к неприятным и бесполезным изъяснениям с венским двором; дело мало этим поправляется, а тратится только драгоценное время. Что и вы начали так рановременно отступать, и все ваши намерения отменились, и это приятно нам быть не может, а еще меньше, что вы, испрашивая новых указов о дальнейших действиях, не только не представили при том с своей стороны никакого рассуждения, но старались единственно только о том, чтоб находить и показывать везде трудности и препятствия. Мы хорошо понимаем, что ваше положение трудно; но согласитесь, что почти на все могущие быть случаи вы имеете уже достаточные наставления. Одним словом, во все время нынешней войны мы еще не были в таких затруднительных обстоятельствах. Несносно уже и то одно, что кампания, так благополучно начатая и обещавшая несумненно желаемый конец войне, становится бесплодною; а тут еще присоединяются другие рассуждения. С венским двором решительно согласились мы насчет ожидаемых от этой войны выгод, и он признал нас прямо воюющею против короля прусского державою. Перестав быть помощниками и избавясь от тягостных и бесполезных нам обязательств, естественно, мы должны были усилить действия нашего оружия для славы нашей и для достижения наших намерений. Надобно еще склонять Францию и другие державы; но при худых успехах французского оружия если не показать версальскому двору и всему свету, что по меньшей мере с нашей стороны чистосердечно все то делано, что было возможно, то всякое предложение о наших выгодах будет не только несвоевременно, но может произвести при французском дворе дурное действие и, умножа отвращение от неудачной войны, понудить к вредному для всего союза миру, так что мы и до сих пор удерживались, дожидаясь, не подадите ли вы каким-нибудь счастливым событием полезного подкрепления нашей негоциации. Датский двор уже грозит соединиться с Англиею и королем прусским, а худой успех нынешней кампании может, еще больше побудить его к соединению с нашими врагами. Для не ведающей всех подробностей публики может показаться, будто наша армия предпринимала поход в Силезию только с тем намерением, чтоб воспользоваться выгодами, которые приготовят австрийцы, а самой ничего не делать, и, как только король прусский получил сообщение с принцем Генрихом, хотя и не соединился, тотчас в нашей армии принято решение отступать к Польще. У нас нет намерения уменьшать проступки австрийского генералитета; а что касается графа Дауна, то мы приказали принести на него почти формальную жалобу. Но отнюдь не довольно того, что происходящие от дурного хода дел нарекания можно свалить на одного графа Дауна; этим дело еще не поправляется, а надобно стараться о действительном его поправлении. Мы уверены, что если до получения этого нашего указа дела в Силезии получат хороший вид, то, конечно, вы и по прежним нашим указам сами собою не оставили этим воспользоваться, особенно же приложили крайнее старание сделать кампанию решительною. Если по получении этого указа дела поправятся и вы усмотрите, что без дальней опасности вы можете их еще улучшить и сделать решительнейшими, то, конечно, надобно вам употребить для этого все усилия. Если же дела между австрийцами и королем прусским останутся в нерешительном положении и если между тем Кольберг будет в наших руках, то вам надобно помышлять о занятии зимних квартир в Померании. Что касается похода туда из Силезии, то это оставляем на ваше распоряжение. Если бы ни король, ни принц Генрих за вами не пошел, оба были бы задержаны австрийскими войсками, в таком случае надлежало бы вам отправить небольшой корпус в подкрепление к осаждающим Кольберг, а самим исподволь туда идти; а всего лучше было бы графа Тотлебена с легкими войсками отправить другою дорогою на Берлин и велеть, чтоб он возвратился к вам в Померанию через Швет. Но если дела не поправятся и армия наша будет находиться в опасности, то не останется ничего более, как заботиться о ее сохранении».

Солтыков продолжал доносить, что болен. 30 августа ему послан был рескрипт: «Содержание ваших реляций нам очень прискорбно. От болезни вашей армия естественно приводится в некоторое бездействие, по меньшей мере решения не могут быть так быстро исполняемы, как надобно. И это делается в такое время, когда должно ожидать решения кампании, когда против нашей армии никакого неприятеля нет, когда ничего не препятствует принимать меры по благоусмотрению, когда малейшие движения нашего войска могли бы много значить, неприятеля в великую заботу приводить, а австрийской армии сильную помощь доставлять. Из перехваченного собственноручного письма короля прусского да и по числу являющихся к вам дезертиров вам открыто, что неприятель находится в крайне дурных обстоятельствах и, однако, из отчаяния замышляет что-то очень важное, именно напасть со всеми силами на графа Дауна. Вы, однако, зная все это подлинно, не только не делаете ничего для отвращения или уменьшения опасности, но даже не уведомили о ней графа Дауна, тогда как мы знаем, что это важное письмо короля прусского безо всякой нужды многим в нашей армии известно. Теперь в точности сбылось то, о чем мы вам твердили, а именно что король прусский не будет уже искать случая напасть на вас так нахально, как прежде, но будет избегать всякого к тому случая, что для него гораздо важнее устремляться всеми силами против австрийского войска; однако мы не видим, чтоб прежние ваши убеждения совершенно исчезли. Мы слышим стороною, что воинская дисциплина в нашей армии крайне ослабела, будто многие, будучи совершенно здоровы, нарочно сказываются больными. Вы имеете под собою таких генералов, что благодаря их усердию и в случае самого вашего отсутствия исполнение наших намерений не может остановиться или замедлиться. Поэтому повелеваем всем генералам именем нашим объявить, что если что-либо будет упущено, то болезнь ваша не послужит им в оправдание, а, напротив, будет для них обвинением. Для вашей болезни им и всей армии ослабевать не надобно. Преодолейте ваше состояние, отважьтесь исполнить нашу волю и заставить других строго исполнять ее. Мы вам давно уже предписывали, что на хорошее намерение будем больше смотреть, чем на самую удачу, и что заслуги подчиненного вам генералитета будут умножать ваше достоинство пред нами. Уполномочиваем вас, что если случится предпринять что-нибудь важное и полезное, то вы можете употребить того, кто способнее и усерднее, несмотря на старшинство. Вы должны соединить с генералом Лаудоном 25 или хотя 20000 нашего войска для прикрытия осады Глогау, которую крепость вы должны осадить с остальною нашею армиею. Теперь не сбылось ни одно из ваших опасений, король прусский на вас не пошел; так уверьте себя хоть теперь, что нет для нашей армии никакой такой опасности, какую вы себе воображаете». Указание на ослабление дисциплины в войске, встречающееся в этом рескрипте, объясняется докладом конференции императрице: «Ваше императ. величество из последней реляции генерал-фельдмаршала графа Солтыкова усмотреть изволили, что он, получая от одной болезни свободу, не только, однако ж, в крайней слабости и час от часу хуже себя находит, но едва ль не другую еще внутреннюю болезнь чувствовать начинает. К сему неприятному обстоятельству присовокупляется другое еще неприятнейшее, а именно генерал-поручик граф Чернышев к канцлеру пишет, что анархическое правление в армии продолжается, что фельдмаршал в такой гипохондрии, что часто плачет, в дела не вступает и нескрытно говорит, что намерен просить увольнения от команды, что послабление в армии возрастает и к поправлению почти надежды нет». Конференция тут же представила об отправлении главнокомандующим в армию фельдмаршала графа Александра Борисовича Бутурлина.

От 31 августа Солтыков уведомил, что болезнь его продолжается и что он принужден сдать команду графу Фермору, причем просил позволения отъехать в Познань. Рескриптом от 18 сентября ему дано было это позволение и тут же сообщалось, что главным командиром над армиею назначен фельдмаршал граф Бутурлин. К Фермору тогда же был отправлен рескрипт, в котором говорилось: «Хотя бы вы на один день были главным командиром, то вам надобно так думать, как будто вы всегда команду имели, и потому ничего не откладывать. Прусский генерал Гольц из слабого своего и без того корпуса отправил еще генерал-майора Вернера к Франкфурту. Зная о кольбергской экспедиции, вам нетрудно было догадаться, что это отправление сделано для спасения этой досадной нам крепостцы: но к крайнему сожалению нашему, не только не сделано этому препятствие и не взято в рассуждение, что слабый гольцов корпус оттого стал еще слабее, но даже не послана легкая партия остеречь наш корпус, находящийся под Кольбергом, так что теперь наилучшие меры разрушены и возобновится оружию нашему бесславие, происшедшее в 1758 году от неудавшейся осады этого гнезда. Так как еще есть время поправить испорченное, то желаем, чтоб генерал Гольц потерпел чувствительное поражение или по крайней мере чтоб генерал Вернер не возвратился из Померании хвастать своим счастьем, но был наказан за свое покушение».

В наказе новому главнокомандующему говорилось: «Порядок и строгая дисциплина есть душа и главная сила армии; но вам известно, что частью от продолжительной болезни графа Солтыкова, частью же от других обстоятельств много произошло здесь упущения и послабления, так что армия наша не получает никакого пропитания от плодоносной земли, которая совершенно разорена и жители разогнаны. Кроме того, мы с крайним огорчением слышим, будто армейские обозы умножены невероятным числом лошадей. Лошади эти, правда, взяты в неприятельской земле; но кроме того что у невинных жителей не следовало отнимать лошадей, лошади эти взяты не на армию, не для нашей службы, не для того, чтоб облегчать войско и возить за ним все нужное: оне возят только вещи частных людей в тягость армии, к затруднению ее движений, к лишнему расходу в людях, к их изнурению и, наконец, своим множеством оголаживают ее. Повелеваем, сократив собственный ваш обоз, сколько можно, тотчас всех лошадей в армии переписать, у кого сколько, и, оставя каждому, сколько решительно необходимо, всех остальных взять на нас; из них хорошими лошадьми снабдить казенные повозки и артиллерию, а слабых отослать на кормы в Пруссию, дабы хотя та польза была, чтоб для будущей кампании отсюда лошадей не гонять или в Польше на покупку их великих денег не тратить. Что касается военных действий, то теперь ничего предписывать нельзя, потому что и время коротко, и вы сами на месте все лучше видеть и учреждать можете. Если б король прусский решительно побит был австрийцами, то мы очень желали бы, чтоб зимние квартиры наши заняты были близ реки Одера; почти равно были бы мы довольны, если бы это было сделано в Померании, и иначе, по нужде, надобно возвратиться на реку Вислу, ибо в Польше зимовать крайне убыточно, а на реке Висле магазины уже устроены».

Между тем на военном совете, который держал Фермор, было решено двинуться в Бранденбург и привести в исполнение указ императрицы о занятии легкими войсками Берлина. 12 сентября армия находилась при Королате, по сю сторону Одера, а корпус графа Чернышева и генерал-майор Тотлебен с частью легких войск по ту сторону Одера, при Бейтене. 15 числа армия переправилась за Одер. Тотлебен с легкими войсками шел впереди, за ним в недальнем расстоянии Чернышев. 22 числа главная армия была в Губене; того же самого числа в 10 часов утра Тотлебен явился под Берлином с гусарами и козаками и занял все три дороги от Котбуса, Кепеника и Бранденбургских ворот. Из последних выехали прусские гусары, но почти все были перебиты или взяты в плен. Устроив между Котбусскими и Бранденбургскими воротами батарею, Тотлебен послал требовать сдачи города и, получив отказ, велел с означенной батареи стрелять по королевскому замку и литейному двору; хотя эта стрельба и производила в городе пожары, но они немедленно были потушаемы жителями, и к ночи русские перенесли свои батареи и поставили у Бранденбургских ворот. Дезертиры говорили, будто в городе только три батальона пехоты и небольшое число конницы, да и то все набрано из русских, саксонских и французских военнопленных, которые готовы сейчас же положить оружие. На основании этих известий Тотлебен решился ночью взять силою Бранденбургские и Котбусские ворота. В 10 часов ночи началось опять бомбардирование, в самую полночь гренадеры пошли на штурм ворот, но были отбиты, а в три часа пополуночи прекратилось и бомбардирование за недостатком зарядов.

После этого к Берлину, подошел на помощь принц Фридрих Виртембергский и генерал Гильзен (Hulsen), а к Тотлебену – русские генералы Чернышев и Панин и австрийский граф Леси. Начались ежечасные сшибки, а 29 сентября Чернышев назначил на рассвете напасть вдруг на весь неприятельский корпус, тогда как Тотлебен должен был сделать приступ к городу. Но Гильзен не дождался нападения и ночью с 28 на 29 число, пользуясь темнотою, вобрался в близлежащий лес и скрылся. Узнавши об этом на рассвете, Чернышев отправил немедленно требовать сдачи города, но его посланный встретился на дороге с офицером, посланным от Тотлебена объявить, что город сдается и он, Тотлебен, занимается составлением условий сдачи. Условия состояли в том, что все военные, находившиеся в Берлине, получили свободный выход со всем имуществом; королевский замок и другие публичные здания остались нетронутыми. Берлин должен был заплатить полтора миллиона талеров контрибуции и 200000 талеров на войско. Два дня (29 и 30 числа) победители занимались сбором контрибуции, забранием королевской казны и очисткою арсеналов и магазинов; чего забрать было нельзя, то все было истреблено; все пороховые мельницы около Берлина, литейные пушечные дворы, потсдамские и близ Шпандау находившиеся ружейные и шпажные заводы были разорены до основания.

Когда известие о занятии Берлина было получено в Петербурге, то 11 октября приехали к канцлеру все иностранные министры, кроме английского, с поздравлениями; они распространялись о том, как славно это событие для царствования Елисаветы, для ее министерства и армии, причем особенно послы австрийский и французский и саксонский советник посольства Прассе предлагали, как необходимо для чести русского оружия и общей пользы, чтоб Берлин был удержан; они говорили, что сверх находящихся уже в городе укреплений можно в скором времени укрепить его еще больше и привести в такое состояние, что будет совершенно безопасно в нем остаться; что, вероятно, там найдены достаточные магазины провианта и фуража, притом окрестности Берлина никакими войсками до сих пор не были посещены, и потому можно надеяться, что в фураже и хлебе недостатка не будет; что русская армия, владея Берлином, может занять зимние квартиры в Бранденбургии и Новой Мархии, имея для помощи себе всю Саксонию, из которой неприятель совсем уже изгнан, а если б, паче чаяния, нельзя было всей армии там остаться, то хотя бы отпущен был русский корпус от 20 до 25000 человек для соединения с австрийскою армиею на содержание императрицы-королевы: что король прусский, сколько до сих пор видно, больше всего думает о сохранении Силезии: а если б покусился предпринять что-нибудь против находящихся в Берлине и Бранденбурге русских войск, то в этом предприятии может найти только свою погибель, ибо, кроме того что все русские корпуса стоят один от другого вблизости и могут подать друг другу помощь, корпус графа Леси, соединившийся с русским войском, может подать немалую помощь; притом граф Даун не оставит следовать по пятам за королем. Итак, если эти представления о сохранении Берлина и перезимовке в Бранденбурге и Новой Мархии или об отпуске в Саксонию от 20 до 25000 человек императрица соизволит принять, то прусский король со всех сторон может быть так стеснен, что должно ожидать совершенного окончания войны. Но эти внушения опоздали; Берлин был занят с финансовою целию: контрибуциею с него облегчить тяжесть военных расходов, и потому, как только добыча была захвачена, с 30 сентября на 1 октября Чернышев и Тотлебен оставили Берлин. Одновременно с известиями о занятии Берлина обнародовано было известие о вторичной неудаче русского войска под Кольбергом: не было утаено, что при вести о приближении генерала Вернера на помощь городу русские офицеры и солдаты бросились спасаться на суда, вследствие чего часть артиллерии была оставлена в добычу неприятелю.

Новый главнокомандующий Бутурлин приехал к армии уже после занятия и оставления Берлина и после вторичной неудачи под Кольбергом. В конце октября Бутурлин донес из Аренсвальда, что с главною армиею он выступает к реке Висле, а в Померании оставляет корпус графа Чернышева (9 полков пехотных и 4 драгунских), который занимает местность от Ригенвальда до Румельсбурга, а легкие войска – от Кеслина до Рацебурга. Причиною тому он выставлял, что когда велено было переписать весь находившийся в Померании хлеб и фураж, то нашлось, что без совершенного опустошения этой области запаса для всей армии не станет и на полмесяца, что в Польше цена на хлеб не чрезмерно высока, но бывшими до сих пор в армию подвозами лошади так изнурены и так их мало, что если теперь не дать им отдохнуть, то на будущее лето нельзя ожидать не только подвоза потребных вещей, но и самой пашни; что магазины наши на реке Висле наполнены достаточно, но так как из них подвозить иначе нельзя, разве на полковых и артиллерийских лошадях, то, кроме того что этот подвоз не был бы достаточен на пропитание всей армии, для нее была бы совершенная невозможность выйти в поле будущею весною. В рескрипте в Иностранную коллегию, назначенном для сообщения иностранным министрам, императрица говорила: «При таком состоянии дел и по великому отсюда до армии расстоянию всякое противное этому распоряжению повеление было бы поздно и неудобно к исполнению. Поэтому мы и утвердили это распоряжение, предписав: 1) чтоб старались всеми мерами корпус графа Чернышева подвигать, хотя помалу, вперед, занимая место его другими полками. 2) Ввести в предместия Данцига столько войска, сколько там поместить можно. 3) Легкие войска так расположить, чтоб неприятель не только не мог ничего получить из Померании, но не был спокоен и в самой Бранденбургии. 4) Готовиться всеми силами к самому раннему начатию будущей кампании и, даже стоя на квартирах, быть во всегдашней исправности к походу.

Мы уверены, – говорилось далее в рескрипте, – что союзники наши, приняв все это в зрелое рассуждение, признают, что на этот раз мы ничего более и иначе сделать не можем. Как скоро нет возможности продовольствовать армию в Померании, то в Бранденбурге или Неймарке, хотя бы было неисчерпаемое изобилие всех плодов, еще меньше можно занять зимние квартиры. Пускай гарнизоны находящихся вблизости знатных крепостей не могут много беспокоить армию, но они крайне затруднят доставку к ней мундирных и амуничных вещей, особенно же лошадей. Пускай король прусский занят теперь в Саксонии, но есть достаточный пример, что он и опять малым корпусом при Торгау может надолго удержать за собою Саксонию и реку Эльбу, а тем временем дважды сходить к реке Одеру. Пускай не опасаемся мы его приближения и даже сильно желали бы, чтоб дело дошло с ним до решительного сражения; но когда совершенно непонятным для нас образом так везде открыты ему дороги, так везде готово для него пропитание, что он не только мог поспешно войти в истощенную совершенно Саксонию, но еще, прошедши между армиею графа Дауна и имперскою, не усумнился сам себя отрезывать от всех своих областей и заключаться между горами и двумя неприятельскими армиями в такой земле, где никакого для него запаса быть не могло, то нельзя не получить убеждения, что король прусский, будучи в своей земле, найдет все способы, не подавая случая к сражению, так беспокоить нашу армию, что она всегда принуждена была бы стоять в поле и под ружьем.

Самое состояние дел теперь ни так хорошо, чтоб им тотчас можно было пользоваться, ни так худо, чтоб надобно было отчаиваться. Так как вся выгода короля прусского в том состоит, что он действует наступательно и потому все силы свои почти всегда имеет вместе, а граф Даун, действуя оборонительно, принужден силы свои разделять, то, кажется, дело теперь только в том и состоит, чтоб перейти к наступательному движению, а короля прусского заставить действовать оборонительно, а это может быть всего скорее достигнуто следующим образом: нашей армии начать кампанию взятием Кольберга, если ранее этого сделать нельзя будет. Потом мы приложим старание перейти реку Одер, очистить путь шведской армии и двинуться на Берлин, а в то же время попробовать, нельзя ли схватить и Кистрин. Пускай последнее не удастся, по меньшей мере можно быть уверену, что король прусский, оставя все, поспешит туда и решится на главное сражение, которого он после Франкфуртского приметно избегает и к которому иначе принудить его почти нельзя. Каков бы ни был исход этого сражения, оно должно, однако, во всяком случае уменьшить силы короля прусского и доставить австрийским армиям столько времени, что довольно будет и для очищения Саксонии, и для важных завоеваний в Силезии. Коллегия Иностранных дел должна о всем том дать знать послу графу Эстергази для представления двору его.

Что касается короля польского, то теперь надобно только сообщить ему, каким образом располагается наша армия, и обнадежить, что будущею весною наша армия предпримет все то, что может содействовать избавлению Саксонии и восстановлению желанного честного и прочного мира. Но чтоб не оставить его при одном этом обещании и отвратить, сколько от нас зависит, исполнение прусских угроз, то повелеваем английскому находящемуся здесь министру прочитать записку (а если захочет, то и отдать ему ее), что хотя мы, естественно, удалены следовать дурным примерам и уже предали было забвению все суровости, оказанные королем прусским в Саксонии, Мекленбурге и других местах, но так как король прусский, вошедши теперь опять в Саксонию, тотчас объявил угрозы, что за сделанный ему в Берлине убыток должна заплатить Саксония и будет принуждена к тому огнем и мечом, то мы принуждены объявить, что с этих пор не будем равнодушно смотреть ни на какое новое нарушение военных прав и разорение невинных земель и хотя мы далеки были следовать дурным примерам мщения и бесчеловечия, однако если они не пресекутся, то, видя, что наша умеренность и сожаление о страждущих от войны областях приносит только противные плоды, велим во всех неприятельских землях, куда только достигнет наше оружие, последовать примерам короля прусского и, если можно, превзойти их. Не согласно с нашим достоинством оправдывать наше поведение, человеколюбивое среди самой свирепой войны; однако нельзя не упомянуть вкратце: Саксония прежде начала всякой войны захвачена вероломнейшим образом и была разоряема не как приобретенная оружием, но как жертва свирепого мщения; Пруссия, напротив того, по праву оружия нами занятая, получила подтверждение всех своих прав и узаконений и теперь ненарушимо ими пользуется и обогащается от пребывания наших войск и наличной за все платы. Из Саксонии взято насильно великое число рекрут и множество других жителей вывезено в бранденбургские земли; из Пруссии, напротив, не взят ни один человек, и жителям этого королевства из казны нашей раздаются деньги в вознаграждение за урон, претерпенный от скотского падежа, чтоб они могли продолжать хлебопашество. Король прусский бесчеловечными побоями и голодом принуждает всех пленников вступать к нему в службу; мы, напротив, освобождаем этих невольников и возвращаем законным их государям. Ожесточившее короля прусского взятие Берлина может показывать только наше милосердие и великодушие. Сделанным укреплением и обороною там, где, однако, наконец, сопротивляться нельзя было, этот город заслуживал наказания, однако пощажен, ни в один дом солдаты не поставлены на квартиры; Лейпциг никогда не сопротивлялся, однако такой пощады не получил. Разорены в Берлине арсеналы, оружейный и пушечный заводы, но для этого и предпринята была экспедиция. Взята контрибуция; но этим как бы исполнено было общепринятое обыкновение, а иначе об этой контрибуции и упоминать нечего, после того что с Саксонии и с одного Лейпцига содрано».

Только что было объявлено союзникам, что Чернышева корпус остается в Померании, как Бутурлин прислал донесение, что этого сделать нельзя, ибо отовсюду присылаются известия, что нигде ничего нет. Ему отвечали из Петербурга от 4 декабря, что делать нечего, но по крайней мере корпус Тотлебена, состоящий из легких войск и двух пехотных полков, должен остаться в Померании и распространяться в этой области как можно далее. Кроме того, Бутурлин не должен был скрывать, что кампания начнется осадою и взятием Кольберга; должны быть заняты приморские места: Лебе, Ригенвальд и Столпеминде, гавани их должно прочищать, употребляя для легкой работы солдат, а для трудной – жителей. Адмиралтейской коллегии было подтверждено, чтоб весь флот был в полной готовности к первому вскрытию воды, а Военной коллегии велено приготовить все находящиеся в Петербурге и Ревеле полевые полки к посажению на суда, равно как и гвардейскую бомбардирскую роту. Этим надеялись немедленно же разделить внимание Фридриха II и весною разделить и силы его, чтоб не искать далеко и бесплодно неприятеля, не изнурять войско походами, а привлечь его в Померанию и заставить драться.

Но Тотлебен, которого хотели оставить в Померании, просился уволить его от службы, рассерженный высочайшим выговором. Выговор был сделан на то, что Тотлебен выдал на немецком языке известие о занятии Берлина, причем прославил одного себя и дурно отнесся о других. Бутурлин переслал экземпляр этого известия в Петербург и отсюда получил рескрипт, что Тотлебенова реляция «сочинена крайне продерзостно, ибо он свою заслугу увеличивает на иждивении почти всей армии, особливо же явно поносит генерал-поручика графа Чернышева с его корпусом и австрийского генерала графа Лессия с его корпусом ругает таким образом, как бы ненависть между двух союзных войск и холодность между самими дворами произвесть искал, действо же нашей артиллерии хотя и хвалит и преимущество ей пред неприятельскою дает, но тем не меньше порочит ее состояние, объявляя, что портится она сама при сильном действовании; большая же продерзость еще в том состоит, что, не подав главнокомандующему столь обстоятельного рапорта, ниже доставя его сюда, столь противно всем воинским правилам осмелился обнародовать. Но понеже и то подлинно, что мы и заслуги памятовать, и прегрешения милосердием нашим прикрывать обыкли, то заблагорассудили мы, объявя ему наш праведный гнев и неудовольствие, повелеть, чтоб он тотчас старался проступок свой загладить и паки нашу милость заслужить точным всего того исполнением, что ему от вас приказано и впредь поручаемо будет, разумея, буде он прежде не отрекся или не отречется от сего сочинения, ибо в таком случае сие дело молчанию предано быть имеет. Вам же вследствие того повелеваем приказать ему: 1) чтоб он у графа Чернышева просил прощения в вашем только присутствии или при двух только свидетелях, а по нужде хотя письменно; 2) чтоб все экземпляры, сколько их есть, конечно, собрал и вам представил; 3) чтоб формально и письменно на немецком языке отрекся от сего сочинения, присовокупляя к тому, что оно происходит, конечно, от его неприятеля и таких людей, которые хотят сделать подозрительным его усердие к нашей службе и произвести холодность между двумя высокими союзными дворами; 4) сие отрицание имеет быть напечатано в кенигсбергских газетах. Генерал-поручик граф Чернышев не будет уповательно доволен сею сатисфакциею; но вы ему объявить имеете, что прощением в показанной ему графом Тотлебеном обиде покажет он нам новый опыт своего беспредельного к службе усердия и что это вменится ему от нас в заслугу».

Но когда вследствие этого рескрипта Тотлебен подал в отставку, то к нему был отправлен другой рескрипт: «Мы с сожалением усмотрели из доношений графа Бутурлина, что слабое состояние вашего здоровья и некоторые другие обстоятельства принуждают вас просить увольнения из нашей службы. Мы не обыкли кого-либо насильно удерживать; но как война приходит теперь почти к окончанию, и мы в продолжении службы вашей более, нежели когда-либо, имеем надобность, а притом увольнение ваше ныне воспоследовало бы при таких обстоятельствах, кои подвержены различным истолкованиям, то в уважение чести и знатности вашей службы, в милостивом напоминании всех ваших доныне показанных ревностных заслуг и всегда различая оные от временных случаев, не можем мы теперь согласиться на дозволение просимого абшита (отставки); паче же столько уверены пребываем о похвальном вашем желании прямой и существительной славы и о вашем к нам усердии, что повелели не токмо все легкие войска и назначенные им в подкрепление два пехотные полка таким образом в команду вашу отдать, чтоб вы зависели только от генерал-фельдмаршала графа Бутурлина, но и еще сей ваш корпус столько умножить, сколько потребно будет для тех намерений, о которых от него вам пространнее объявлено будет».

Тотлебен остался на службе и в письме к канцлеру графу Воронцову, «своему отцу и благодетелю», клялся употребить остальные дни жизни для того, чтоб показать себя достойным доверия и милости августейшей монархини.

Думали, что война подходит к концу, думали, что кампания следующего года будет последнею, и потому спешили уговориться насчет мирных условий. Русский двор предложил австрийскому заключить новую конвенцию и «оною постановить те меры и способы, кои к прекращению нынешней тягостной войны наилучше служить и справедливое за понесенные для оной убытки награждение на иждивении неприятеля и возмутителя общего покоя доставить могут. А к требованию и получению сего награждения ее импер. величество всероссийская и ее вел. императрица-королева имеют толь большее право, что, во-первых, похищенные королем прусским области назад отобрать, а притом надлежит положить и достаточные пределы силе такого государя, которого неправедные замыслы никаких пределов не знают». В конвенции постановлялось, что обе державы во все продолжение войны будут иметь в поле не менее 80000 регулярного войска каждая и продолжать войну соединенными силами до тех пор, пока заключенным с общего согласия мирным трактатом будет утверждена безопасность их областей и достигнуты праведные обеих сторон намерения; обе державы не должны полагать оружия до тех пор, пока императрица-королева не вступит в спокойное владение всею Силезиею и графством Глацким и пока императрица всероссийская не получит во владение королевства Прусского (Восточной Пруссии), ныне ее оружием действительно уже завоеванного. Так как европейский покой никогда твердо установиться не может, пока у прусского короля означенным образом не отнимутся средства смущать его, то их импер. величества употребят все старания оказать эту услугу человеческому роду и для того должны призывать к этой конвенции все державы, особенно же французского короля. Король польский, курфюрст саксонский, не только должен быть восстановлен в своих наследственных владениях, но и получить удовлетворение за обиды и убытки. Французский язык, на котором написана конвенция, не должен служить примером для будущего. Императрица-королева продолжает платить императрице всероссийской по миллиону рублей субсидий в год. На предложение этой конвенции Эстергази отвечал, что теперь дело идет не о заключении каких-нибудь новых конвенций, а о стеснении короля прусского сильными и решительными военными действиями, которые и могут привести его двор в состояние исполнить принятые уже на себя обязательства, состоящие в том, чтоб русский интерес почитать за собственный, перенимая на себя все, что будет возможно императрице-королеве, равно как и удовлетворение русского двора за понесенные убытки. В этом он, Эстергази, обнадежил словом императрицы-королевы и теперь то же самое подтверждает, следовательно, русскому двору нельзя сомневаться в исполнении этих твердых обещаний. Эстергази внушал, что теперь всего важнее удержать Францию от отдельного мира, почему нужно поступать с осторожностию относительно старых и еще продолжающихся предубеждений. Успеть в этом легко, если оба императорские двора будут приводить в действие свои намерения постепенно и своевременно. Как видно, Франция не очень сочувствует тому, чтоб Россия приобрела Пруссию (Восточную), поэтому была бы вредна всякая такая конвенция, в которой бы упоминалось о присоединении Пруссии к России. Дело не в самом деле, а в способе его делания. Вместо конвенции он, Эстергази, имеет от своего двора наставление дать декларацию, что императрица-королева принимает на себя торжественнейшее обязательство употребить чистосердечно крайние свои силы, чтоб российский двор получил такие выгоды, каких сам захочет.

Ему отвечали, что составлен новый проект конвенции, в котором она сделана гораздо удобнее к принятию, ибо к ней присоединена такая декларация, которая должна отнять не только у Франции, но и у других дворов всякое опасение насчет увеличения русской империи Пруссиею. Этою декларациею предоставляется соглашаться о провинции Пруссии с Польскою республикою и принять такие меры, которые бы служили ко взаимному удовольствию обеих сторон. «Здесь, – говорилось далее в ответе, – очень понимают, что французский двор надобно щадить; но поставляемая конвенция не потревожит его ничем новым; особенно, по здешнему мнению, надлежало бы опасаться, что если теперь ничего не постановить или даваемую генеральную декларацию от французского двора скрыть, то этот двор или подумает, что он своим ответом отнял у здешней стороны всю охоту к получению Пруссии, или же станет подозревать, что нет к нему прямой доверенности. Наконец, императрица знает также очень хорошо, что все дело зависит от успеха оружия, ибо если всевышнему не угодно будет благословить его, то не только новая конвенция не доставит здешнему двору королевства Прусского, но и ее величество императрица-королева, невзирая на многие и старые трактаты, не получит Силезии и графства Глацкого, и эта временная конвенция будущим миром, каков бы он ни был, должна рушиться. Напротив того, если провидение определило к блаженству рода человеческого сократить гордую и опасную силу короля прусского и императрица-королева вступит во владение Силезиею и графством Глацким, то почти невозможно, чтоб одно желание обоих императорских дворов и простое согласие французского не были достаточны для доставления здешней империи Пруссии. Король прусский, теряя сохраненную им еще до сих пор Силезию, конечно, не продолжит войну за тем, чтоб сохранить оставленную им самим Пруссию. Надобно быть только согласными в этом и в нынешнюю кампанию так действовать, чтоб успех ее соответствовал ожиданию; поэтому-то так усердно и желается это дело однажды навсегда окончить, чтоб все внимание обратить на одни военные действия». 21 марта конвенция была подписана Эстергази.

За это он получил строгий выговор от Марии-Терезии. Конвенция была немедленно отправлена во Францию, потому что, по Версальскому договору, Австрия не могла заключать никаких договоров без ведома французского двора, и получен ответ, что Людовик XV никогда не может приступить к такой конвенции, ибо в ней говорится только о выгодах импepaтopcкиx дворов, о других же союзниках говорится или в общих выражениях, или вовсе ничего не говорится. «В договоре 1746 года, – писала Мария-Терезия Эстергази, – именно было постановлено, что в случае разрыва мира с прусской стороны Силезия и графство Глацкое отбираются назад Австриею, а России завоеваний никаких не делать, довольствоваться двумя миллионами гульденов; теперь это торжественное постановление уничтожается и делается новое постановление, по которому Россия получает такие же выгоды, как и мы, хотя Пруссия разорвала мир только с нами да с Саксониею. Силезия – старая наша наследная земля, а Пруссия в русском владении никогда не бывала, и мы относительно возвращения Силезии получили согласие от всех союзников и подвергались до сих пор большим опасностям и убыткам. Несмотря на все это, мы уже давно российскую императрицу обнадежили, что вполне соглашаемся на вознаграждение ее убытков и об ее интересе усердствуем столько же, сколько о своем собственном. Что же касается вообще вопроса, надобно ли с нашей стороны королевство Прусское признать за завоеванное Россиею и в том дать ручательство, то здесь относительно нас сомнения быть не может: только по великодушию и великой проницательности российской императрицы мы твердо можем надеяться, что ее величество отнюдь не соизволит поступить в противность нашему интересу, общему благополучию и собственному намерению, ибо от конвенции вместо ожидаемой пользы может последовать великий вред». Вред, по мнению императрицы-королевы, заключался в том, что Австрия и Россия могли быть оставлены всеми другими союзниками. Впрочем, чтоб не раздражить русский двор, в Вене придумали такую сделку: из конвенции исключили параграф, в котором говорилось о присоединении Пруссии к России, а вместо него составили отдельную секретную статью того же содержания, но с прибавкою, что обещание Австрии относительно присоединения Пруссии к России недействительно, если сверх ожидания Австрия не получит Силезии и графства Глацкого; секретная статья должна быть скрыта от Франции. Елисавета приняла эти изменения.

Россия хотела приобресть Восточную Пруссию для того, чтоб променять ее на Курляндию или другие, более подручные польские области; но венский двор и тут хотел сделать свое изменение. Его сильно беспокоило то, что Дания, не получивши до сих пор от России согласия относительно голштинского дела, возьмет английские субсидии и выставит в пользу Пруссии свое свежее войско в 20000 человек. Эстергази от 27 июля н. с. получил от Марии-Терезии рескрипт, где выражалась сильная тревога и желание прекратить голштинские распри «как всегдашний повод к новому и опаснейшему воспалению военного огня». Мария-Терезия требовала от Эстергази приложить ревностные старания, чтоб датские представления не были совершенно отвергнуты в Петербурге. Соглашение должно было состоять в том, чтоб великий князь Петр Федорович отказался от Голштинии и за это взял бы себе Пруссию, что успокоит совершенно Данию и не возбудит в других державах зависти к приращению русских сил.

Дания действительно сильно беспокоилась остановкою переговоров о Голштинии и намерениями России удержать за собою Восточную Пруссию. Французский посол маркиз Лопиталь сообщил канцлеру письмо датского министра барона Бернсторфа к французскому министру герцогу Шуазелю. В письме говорилось, что если России достанется Пруссия, а наследник Российской империи не отречется от своих претензий и не оставит своей ненависти против короля датского, то последний найдется в самом опасном и бедственном положении. В Дании известно, что великий князь постоянно думает о ее разорении; так как вследствие этого датский король убежден, что рано или поздно ему должно будет воевать с Россиею, то, естественно, должна прийти ему мысль, что не лучше ли начать эту войну теперь, чем в такое время, когда у России никаких других неприятелей не будет. Во втором письме своем к герцогу Шуазелю Бернсторф давал знать, что Дания, не желая нарушить дружбы с Франциею, войдет в соглашение не с Англиею, а с королем прусским. Шуазель отвечал, что все равно, и соглашение с Пруссиею будет таким же нарушением дружеских отношений к Франции.

Знаменитый дипломат, представлявший в последнее время Россию во Франции, граф Михаил Петр. Бестужев-Рюмин умер 26 февраля. При нем для помощи находился в Париже князь Дмитрий Мих. Голицын, которому и поручено было ведение дел по смерти Бестужева, пока не приехал во Францию новый посол действительный камергер граф Петр Чернышев. Шуазель уверял Голицына, что он снова именем королевским сделал внушения датскому министерству, чтоб Дания молчала в Петербурге о своих требованиях относительно голштинского вопроса, а после найдется удобный случай кончить это дело полюбовно, что Франция вмешательством в такое дело никогда не согласится возбудить неудовольствие русской императрицы.

И в Петербурге также сменился французский посол. Лопиталя послали туда, потому что не было никого лучше. Людовик XV не имел к нему доверия, не вел с ним переписки тайком от министерства; Лопиталь не знал также, что король мимо министерства вел тайную переписку с императрицею Елисаветою. Тайной переписки с королем удостоен был секретарь посольства известный кавалер Эон. Король находил, что Лопиталь становится очень дорог в Петербурге, потом находил, что не умеет вести дела, очень доверчив к русскому канцлеру Воронцову. «Ему велят, – писал король, – уяснить какое-нибудь дело, а он прежде всего открывается Воронцову». Все затруднение состояло в отыскании ему преемника; наконец преемник был отыскан – барон де Бретёйль, которого король счел способным к ведению тайной переписки, Эон получил от Людовика XV приказание сообщить новому послу сведения о характере императрицы, ее министров и всех других людей, употребляющихся для ведения иностранных сношений. Самому Бретёйлю дан был наказ: «Особенно осведомиться насчет привязанности и видов великого князя и великой княгини и стараться о снискании их благосклонности и доверия. Маркиз Лопиталь пренебрегал молодым двором и особенно вооружил против себя великую княгиню участием своим в отозвании из Петербурга графа Понятовского. Если, что не подлежит сомнению, великая княгиня обратится к барону Бретёйлю с жалобами на поведение его предместника, то барон должен воспользоваться этим случаем и ловко внушить, что ему известны чувства короля относительно великого князя и великой княгини, и он может уверить, что его величество будет очень рад содействовать исполнению их желания и если бы им было приятно увидеть опять в Петербурге графа Понятовского, то его величество не только не будет этому противиться, но будет еще содействовать тому, чтобы король польский назначил его снова посланником в Россию». Французский двор действительно начал оказывать в Варшаве свое содействие к возвращению Понятовского в Петербург, но скоро должен был прекратить это содействие, испуганный сильным нежеланием императрицы видеть в третий раз Понятовского при своем дворе.

В Лондоне были недовольны русским ответом на мирные предложения. Герцог Ньюкестль говорил по этому случаю князю Александру Голицыну: «Здешний двор в угождение и из особенной внимательности к императрице сделал вашему двору предварительное сообщение о мире, рассуждая, что императрица немало отягощена продолжением войны, тратя на нее большие деньги безо всякой надежды получить достойное вознаграждение; наш двор надеялся поэтому, что ответ императрицы будет составлен в таком же миролюбивом смысле; но напротив того, в вашем ответе находятся такие выражения, которые не обещают со стороны императрицы никакой склонности к миру. Основные и естественные интересы требуют, чтоб Россия и Англия находились всегда в добром согласии; так можно было бы и теперь, не пренебрегая русскими интересами, помириться с королем прусским, и независимо от союзников». «Императрица, – отвечал Голицын, – принимая с благодарностию предварительное сообщение его британского величества, не могла дать другого ответа, потому что не может приступить к заключению мира иначе как с согласия всех своих союзников. Постоянное сохранение тесного союза между Англиею и Пруссиею должно служить примером и для других государств. Союз России с Австриею есть самый естественный и необходимый; напротив того, нынешний союз между Англиею и Пруссиею имеет очень слабое и ненадежное основание, ибо основан не на обоюдных пользах дворов, а на одних личных отношениях к королю прусскому; но Фридрих II смертен, следовательно, этот союз кончится с его жизнью. Честь, достоинство и безопасность России требуют, чтоб императрица не жалела издержек на эту справедливую войну, тем более что источники, необходимые для поддержания войны, скорее могут иссякнуть у противников ее величества, хотя бы императрица и не ожидала себе никакого вознаграждения; впрочем, в ее воле получить и вознаграждение, которого по справедливости никто возбранить не может». Тут Ньюкестль прервал Голицына и спросил: «Что вы разумеете под этими словами?» "Это ясно и без моего толкования", – отвечал Голицын.

После этого разговора другой министр, знаменитый Питт, начал выведывать у Голицына, не намерена ли императрица удержать свои завоевания в Пруссии. «Я, – говорил Питт, – всегда приписывал венскому двору властолюбие и стремление распространять свои владения, о вашем же дворе я этого никогда не думал. Ваша государыня приняла участие в войне единственно из великодушия, чтоб защитить польского короля, не имея в виду какой-нибудь выгоды». Голицын отвечал, что намерения императрицы ему неизвестны; впрочем, все беспристрастные люди должны признать право ее величества на достаточное вознаграждение за такие великие военные убытки, утверждающие вольность и безопасность Германии. «Здесь, – писал Голицын, – не только публика, но и двор внутренно чувствуют справедливость и возможность, чтоб ваше величество удержали Восточную Пруссию в вечном владении; здесь этого и ожидают. Питт того же мнения и, твердя мне о взаимных естественных интересах России и Англии, дал мне выразуметь, что скоро может прийти время, когда настоящие союзники России, и особливо венский двор, будут завидовать благополучию и могуществу вашего величества больше, чем Англия».

Но когда в Петербурге Ив. Ив. Шувалов обратился к Кейту, чтоб выведать у него мнение английского двора относительно присоединения Восточной Пруссии к России, то Кейт отвечал, что в таком случае война не скоро кончится, ибо король прусский скорее погребет себя под развалинами последнего своего города, чем согласится на такие унизительные условия; что присоединение Восточной Пруссии к России возбудит всеобщую зависть и будет источником беспокойств в Европе, ибо при первом удобном случае будут стараться выхватить эту область из рук России. Шувалов отвечал, что не понимает, каким образом присоединение такой маленькой области может возбудить всеобщую зависть, и если уже так, то можно по крайней мере оставить Восточную Пруссию в закладе у России, пока не найдут другого средства удовлетворить последнюю. Кейт сказал на это, что ни то, ни другое невозможно, ибо все государства увидят ясно намерение России захватить в свои руки балтийскую торговлю и чрез это торговлю всего Севера.

Из Стокгольма Панин был отозван и сдал дела советнику посольства Стахиеву, который так описывал положение дел в Швеции перед сеймом: «Будучи сим (королевским приглашением чинов на сейм) теперь отворены двери к явному действию различных шведскую нацию разделяющих партий и фракций, предводители оных, несумненно, скоро распустят разнохатные (?) свои знамена и начнут публично работать о умножении числа своих партизанов. Тут главного примечания достойны движения обеих партий – дворовой и сенатской: первая, яко утесненная и бессильная, до сих пор ни малейшего вида не подает действования; вторая, яко господствующая и сильнейшая, следовательно, многочисленная, заражена различными расколами и терзается разными факциями, из которых две первостепенные состоят в неутолимом соперничестве двух сенаторов – первого министра барона Гепкина и гофмейстера королевских детей барона Шефера. Каждый из сих двух соперников особливо ищет приобрести себе доброжелательство дворовой партии, чем надеется возвысить каждый свою факцию, но по сей час ни один, ни другой приметно в том еще не успели в рассуждении дворовой неподвижности и удаления от дел. Рассуждая по наружности о движении обеих факций, сенатор барон Гепкин ищет соединить по меньшей мере мечтание шведской независимости с преданностью чужестранным державам; напротив чего его суперник барон Шефер, никакого посредства не допущая, слепо повинуется Франции и боготворит все, что видит или слышит быть французского творения, почему и в земских экономических распоряжениях во всем французским последует; а как здешний дух вольности в таких делах не сносит утеснения и строгости, так и сей сенатор оказанием своего самоправия и запальчивости столкнулся со многими, и особливо с мещанством, где он ни малейшей доверенности не имеет, чем сенатор Гепкин, напротив того, много пользуется, наипаче сего лета, будучи почти в ежедневном обхождении с мещанством, следовательно, больше надежды имеет на будущем сейме ласкать себя покровительством сего чина, ежели третья факция не схватит у него поверхность. Сия пылко поднимается теперь под предводительством полковника барона Пехлина, который на последнем сейме с знатною отличностью поднят и служил господствующей партии, чем надулся гордостью и, не довольствуясь данным тогда за труды его денежным награждением, взял себе в голову к будущему сейму доставить себе место управителя в господствующей партии, для чего и приезжал сюда в прошлом году; но Сенат, почитая его способным токмо к простому исполнению управительских повелений, обратно прогнал в Померанию к армии, чем он жестоко раздражился противу Сената и теперь собирает собственную факцию, которую можно назвать по древнему римскому примеру ценсорскою факциею, ибо она началом своих действий полагает – укротя на последнем сейме дворовые предприятия, на будущем подстричь крылья из пределов выходящей сенатской власти. Здесь увядающая сенатора графа Тессина седина много ласкательного для себя находит как для представления себя еще один раз на сеймском театре, так и для уничтожения оказанного на себя презрения с стороны своих учеников, составляющих большую часть Сената, с показанием им своего восчувствования, почему сей дряхлостию облекшийся старик под рукою дал свое благословение новому управителю и обещается в случае успеха к нему присовокупиться и показать шведскому народу, что он еще в состоянии находится принять от него благоуханную жертву и дары». На этой депеше Воронцов написал: «Надлежит Стахиеву предписать, чтоб он весьма себя скромно содержал и ни к которой партии не приставал, отнюдь не мешаясь в сеймовые и домашние шведские дела, держась несколько стороны сенатора Гепкина, который по всем оказательствам к нам благосклонен быть является». Но в рескрипте прибавили еще наставление красноречивому Стахиеву: «Рекомендуется вам о всех тамошних происхождениях и ведомостях, которые заслуживают здесь обстоятельного сведения, не вступая в излишнее описание пороков или природных страстей человеческих, доношения наши сюда присылать, но в оных писать явственно и без всяких метафорических и аллегорических экспрессий, которые не служат больше, как к затмению содержания оных ваших доношений, и, следовательно, причиняют затруднения в снабдении вас потребными резолюциями».

Вместо Панина посланником в Стокгольм был назначен бригадир граф Иван Остерман. Но от 23 июня Стахиев доносил: «Один знатный и в делах обращающийся человек, мой надежный приятель, на сих днях мне в крайней конфиденции сказал, что получаемые здесь депеши из Парижа от шведского посланника наполнены завистливыми внушениями со стороны французского министерства к русскому двору; по словам шведского посланника, французский двор отнюдь не намерен позволить, чтоб Россия оставила за собою завоеванные ею у прусского короля земли». На это Воронцов заметил: «Чиненные внушения Стахиеву от неизвестного здесь приятеля имеют нарочитый вид искусно поссорить нас с французским двором». Далее в депеше Стахиева говорилось: "Австрийский посланник граф Гоес говорил одному из своих приятелей: «Невозможно, чтоб Франция на шведском сейме помогала России: интересы этих обоих дворов в Швеции постоянно сталкиваются; Франция дает Швеции значительные субсидии единственно для удаления ее от русского двора, чтоб в случае нужды выдвигать ее пугалом последнему»; Гоес прибавил, что он не может понять, для чего русский двор так пренебрегает шведскими делами и не старается сам непосредственно ими управлять, а спокойно позволяет Франции окончательно истребить всех русских приверженцев". На это Воронцов заметил: «Чтоб французский двор обратился в пользу здешних интересов в Швеции, о том никогда надеждою себя не ласкали, да и никакого поступка с нашей стороны в содействовании французов чинено не было, и мы в том, конечно, обмануты не будем. Впрочем, никакого пренебрежения по шведским делам с нашей стороны не сделано, но, напротив того, старание прилагали сохранить взаимную дружбу, разве сим пренебрежением разумеется то, что с некоторого времени перестали отсюда для расточения на сеймах пересылать многие тысячи рублев, и ежели б ныне излишние в государстве были деньги, то можно бы на удачу для покушения на перевес и обращение тамошних многих разделенных партий и преклонение в российские виды несколько тысяч рублев переслать; токмо о успехе в том едва ли кто поручится».

Депеша Стахиева оканчивалась так: «Гоес говорил: истребление остатка русских приверженцев, по-видимому, совершится на будущем сейме, если петербургский двор не пришлет сюда познатнее характеров и побогаче собственным капиталом министра, чем Остерман. Панин в каких стесненных обстоятельствах ни находился, однако содержанием хорошего стола приобрел себе любовь не только многих знатных особ, но и вообще большинство здешнего общества, которое сильно об нем жалеет». На это Воронцов заметил: «Рановременное, весьма тщетное и продерзостное рассуждение о графе Остермане учинено».

Из Польши приходили старые вести. Приехав однажды к литовскому канцлеру князю Чарторыйскому, Воейков нашел у него и коронного канцлера Малаховского. Чарторыйский тотчас же стал говорить, что у канцлеров отняты почти все дела, принадлежащие к их должности, все делает по большей части надворный маршал граф Мнишек и с помощью тестя своего первого саксонского министра графа Брюля раздает чины, отчего произошло немало смуты и огорчения между шляхтою, которая видит нарушение своей конституции. В прошлом году Мнишек позвал коронного канцлера Малаховского в Люблин пред тамошний трибунальский суд за то, что канцлер обвинял его по одному делу в асессориальных королевских судах, от которых апелляций никогда не бывало. Пример неслыханный в Польше, и хотя чрез посредство примаса и некоторых других лиц произошло между ними примирение, но с таким условием, что они лично друг против друга никакой злобы не имеют, но для удовлетворения за обиду, нанесенную характеру и должности канцлерской, Мнишек должен письменно объявить, что все происшедшее на трибунальном суде уничтожается; но этого объявления до сих пор нет. Не имея возможности сносить более подобных обид, они положили просить короля, чтоб не позволял никому вступаться в их должности и велел Мнишку дать удовлетворение Малаховскому. Потом оба канцлера начали просить Воейкова как министра гарантирующей польскую конституцию державы помочь им в этом и донести обо всем своему двору. Воейков отвечал, что давно следовало бы прекратить частные распри, что может сделаться благоразумною уступчивостию друг другу. Но так как Чарторыйский и Малаховский настаивали, чтоб Воейков вступился в их дела, то он поехал к Брюлю переговорить о жалобах канцлеров. Тот отвечал, что король только того и желает, чтоб все польские дела имели законное течение, а для этого канцлерам надобно быть прилежными; но князь Чарторыйский около двух лет в Варшаве не бывал, живет в своих деревнях, отчего вследствие переписки в его делах проволочка и остановка; и Малаховский бывает в Варшаве на короткое время; он человек добрый и не охотник до ссор и интриг, был бы и теперь покоен, если б не князь Чарторыйский, человек беспокойный, гордый, горячий, неукротимый, который и подбивает Малаховского; в этом немало помогает и стольник литовский граф Понятовский, которого Чарторыйский употребляет в интригах как человека, чрезвычайно много о себе думающего. Воейков в донесении своем отозвался: «Сколько я мог рассмотреть князя Чарторыйского в кратковременное пребывание его здесь, нахожу, что изображение его, сделанное графом Брюлем, верно, этому господину верить во всем, кажется, нельзя, ибо хотя он человек и разумный, но в высшей степени гордый, запальчивый и неукротимый. По приезде своем сюда, в Варшаву, не замедлил он вместе с братом своим князем Адамом, воеводою русским и племянником графом Понятовским быть у английского посланника лорда Стормонта, у которого просидели около двух часов».

На это канцлер граф Воронцов отвечал ему в своем письме: "С одной стороны, желательно было бы, и для чести и кредита нашего двора нужно и полезно, чтоб чрез ваше посредство министерство польское восстановлено было в его должном значении; но с другой стороны, ясно усматривается, что граф Брюль и Мнишек, имея беспредельную поверхность у короля и будучи так огорчены господами канцлерами, не могут склониться на увещания нашего двора, имея довольно отговорок, которых посторонним опровергнуть нельзя, и объяснения по этому делу могут завести в неприятные дальности; к тому же не покушение ли это только со стороны господ канцлеров произвести некоторую холодность между нами и польским двором. Итак, по моему мнению, вашему превосходительству надобно поступать в этом деле очень осторожно и между этими матедорами содержать равновесие, дабы при нынешних наипаче критических временах прямой экилибер был, тем более что мы едва ли можем себя ласкать, чтоб через перевес одной или другой партии лучшую силу и пользу в польских делах приобрели, и почти можно по нашей пословице сказать: «кто ни поп, тот батька» ".

Приближался сейм, и Воейков узнал, что в инструкциях депутатам внесены жалобы на тягости польскому шляхетству от прохода русских войск. Когда Воейков донес об этом в Петербург, то отсюда получил приказание внушить Брюлю, как это будет чувствительно для России и вредно для общего дела и чтоб он, Брюль, употребил тайно все меры к разорванию сейма в самом начале. Воейков исполнил приказание, и Брюль отвечал ему уверениями, что сейм разорвется непременно, потому что он не допустит до избрания маршала. «Опасно только одно, – заметил Брюль, – что англичане и король прусский стараются всеми мерами довести польское шляхетство до конфедерации и употребляют немалые суммы к возмущению этого корыстолюбивого и безрассудного народа. Недавно прусский секретарь посольства Бенуа получил от своего короля много писем к полякам, между прочим и к князьям Чарторыйским. Эта фамилия с партиею своею не перестает недоброхотствовать королю и явно угрожает конфедерациею, приводя на то и коронного гетмана Браницкого». Донося об этом своему двору, Воейков замечал: «Мне кажется, что поляки не вдруг решатся на конфедерацию, видя вблизости русскую армию, а некоторую часть ее и действительно в земле своей».

Сейм был разорван. После этого Воейков потребовал от Брюля другой услуги: чтоб постарался изловить прусских курьеров, которые беспрестанно ездят к прусскому эмиссару в Константинополь и оттуда обратно. Обрезков доносил, что дело прусских эмиссаров идет дурно в Константинополе: Турция не хочет войны, хотя крымский хан и старается всеми силами поссорить ее с Россиею, подавая жалобы на грабительства запорожцев. В октябре Обрезков дал знать, что неаполитанский посланник получил известие о появлении человека, который называет себя русским князем Иваном, свергнутым с престола в 1741 году. Самозванцу можно дать 25 лет или больше; он небольшого роста, лицо у него смугловатое, волосы черные, на лице большие рябины, на шее рана из пистолета. Он говорит по-русски, по-французски, по-немецки и несколько разумеет датский и шведский языки. Скрывал он себя под частными фамилиями, наблюдая крайнее молчание и притом учтивость, довольствуясь малым до получения ответов или векселей, которых ожидал он из Копенгагена, Берлина и Брауншвейга; писал три письма к датской королеве и пересылал их по почте; в этих письмах рассказывает он, что убежал из России в 1754 году со стороны Азова, был в разных странах Европы; в 1757 году приезжал инкогнито в Петербург, откуда уехал в Бранденбург, а отсюда – в Копенгаген, где прожил зиму между 1757 и 1758 годами до прибытия в июне месяце 1758 года русского флота, который, по его мнению, назначался для вытребования его от датского двора, почему отправлен он из Копенгагена тайным образом на остров Самсое, откуда после выпровожен из королевства для избежания столкновений с русским двором. Из Дании он отправился в Германию к принцу Фердинанду брауншвейгскому и был свидетелем Бергенского сражения; во Франкфурте его хотели схватить по приказу герцога Брольи, но он убежал в Швейцарию и оттуда в Италию. Прикрашивает он свой рассказ обстоятельствами, служащими для доказательства его справедливости, и ни в чем себе не противоречит. Из письма датского министра Бернсторфа видно, что он обманщик и был бы арестован в Дании, если б не успел убежать.

Елисавета объявила, что будет упорно продолжать войну, если бы даже принуждена была продать половину своего платья и бриллиантов. Эти слова уже заключают в себе намек на то, как терпели от войны финансы империи. В начале июня месяца генерал-кригскомиссар князь Яков Шаховской представил в конференцию, что Главный комиссариат, если не будет ему возвращено долга, который имеется на разных правлениях и простирается более чем на пять миллионов, и если не будет пополнена доимка, не надеется, чтоб на текущий год могла быть отправлена в армию вся требуемая сумма сполна; представил, что военные чины удовольствованы жалованьем только за генварь и февраль месяцы, а за остальные два месяца генварьской трети удовольствовать уже не из чего. Конференция препроводила это донесение в Сенат; тот отвечал, что приняты меры к собранию долгов и доимок. Канцелярия от строений донесла, что у нее на Штатс-конторе долгу с 1757 года 103876 рублей; а у Канцелярии от строений были большие издержки на постройку Зимнего дворца. Резная работа в галерее этого дворца по рисунку Растрелли отдана была за 20000 рублей мастерам Жилету, Дункеру и Ролянду, которые обязались содержать на своем иждивении 50 человек иностранных мастеров и 15 человек русских рещиков; гвардейский офицер поехал в Московскую губернию набирать тысячу человек штукатуров; и велено штрафовать Ярославский магистрат за укрывательство штукатуров и каменщиков, также старосту и крестьян вотчины князя Елецкого в Любимском уезде. В конце года Канцелярия от строений требовала на постройку Зимнего дворца 60495 рублей. Сенат велел навести справки, и оказалось, что в 1755 году на строение дворца по смете отпущено 859555 рублей, потом отпущена прибавочная сумма в 372672 рубля да на внутреннее строение по 1759 год велено отпустить 143713 рублей; а с 1759 года до окончания постройки положено отпускать и отпускается по 120000 рублей в год; на этом основании Сенат приказал в отпуске суммы Канцелярии от строений отказать, пусть довольствуется назначенною суммою в 120000 рублей. Посольская свита в Париже не получала жалованья не только за 1760 год, но было недоплачено и за прошлый год. На Иностранную коллегию шло в год 191377 рублей да на чрезвычайные уплаты 29822 рубля и 1300 червонных; на Штатс-конторе числилось долгу 512713 рублей и 1300 червонных. За таможенным откупщиком Шемякиным явилась доимка в 412562 рубля; Сенат велел накрепко понудить к уплате.

По ведомостям за 1758 год продано было вина 1478643 ведра, денег в сборе было 2731675 рублей против 1749 года, когда вино продавалось разными ценами, продано меньше – 154555 ведр, а денег получено больше – 1465924 рубля. Соли продано было 6272639 пуд, против всех прежних годов меньше. Граф Петр Ив. Шувалов предложил: известно, что целовальникам на содержание в кабаках разных вещей – посуды, дров, свеч, за провоз питей и за прочее ничего не дается, следовательно, они должны на это тратить свое и впадают в вину поневоле, утаивая казенные доходы: видя это, должно предостеречь, чтоб люди под наказание приходить не могли, которого им и миновать нельзя, надобно давать им на содержание в кабаках нужных вещей. Сенат согласился. Четверо воевод было отрешено за слабое смотрение их в кабацком сборе. Тот же Шувалов объявил о приведении им артиллерийского корпуса в желаемое состояние и, чтобы вперед не могло последовать недостатков в деньгах, как прежде, предложил – из вступающих из передела медных пушек в деньги и остающихся за распределением от передела медных денег экономических сумм учредить банк собственный артиллерийского и инженерного корпусов, который бы мог представить знатный капитал на случай недостатка денег на будущие времена. Сенат признал это дело очень нужным и полезным и учреждение банка возложил на самого Шувалова.

Мы видели, что прежде из средств к увеличению государственных доходов, какие употреблялись за границею, лотерея не была признаваема полезною в России. Но теперь хотели испытать и это средство: обер-церемониймейстер барон Лефорт представил конференции проект, как согласить большую государственную лотерею с казенною пользою, чтоб не было опасения, что лотерея не наполнится или что в избежание бесславия и потери кредита надобно будет наполнить ее казенными деньгами. Конференция определила утвердить лотерею и генерал-директором ее назначить барона Лефорта под покровительством Сената; денежную лотерею по рублю за билет решено учредить в Петербурге, Москве, Риге, Ревеле и Кенигсберге.

Несмотря на необходимое по обстоятельствам стремление ко всевозможному ограничению расходов, Сенат признал нужным израсходовать значительную по тому времени сумму для награды сыну за отцовские заслуги. Граф Петр Ив. Шувалов представил: «Чтоб побудить человека употребить все свои силы на службу отечеству – необходимо уверить его в вознаграждении; заслуга является причиною воздаяния, а воздаяние служит полным поощрением к предприятиям, опасным для того, кто на них отваживается, но полезным для его государя и отечества, и, видится, заслуга с воздаяниям так сопряжена, как душа с телом. Доверие, которое оказывает нам наша государыня, обязывает нас ходатайствовать за людей, которые отваживались на предприятия, оказавшиеся чрезвычайно полезными для отечества. Семейство Ивана Кириллова находится в крайней бедности и, можно сказать, остается без пропитания, а Кириллов оказал отечеству знатную услугу: доказательством служат те плоды, которые получаются от Оренбурга и его губернии. Кириллов, будучи обер-секретарем в Сенате, в 1734 году подал проект о построении на Орь-реке города и отправлен был для приведения его в исполнение. Вследствие построения города завелась торговля, доходы от этой торговли сначала были невелики: простирались только до 4000 рублей, а теперь до 150000 и больше в год бывает, и, сверх того, имеется там пять медных заводов, на которых выплавливается в год меди до 26000 пудов; четыре железных завода, на которых выделывается железа в год до 180000 пудов, а на виновнике этого богатства Кириллове до сих пор числится долгу 7591 рубль, и этот долг надобно взыскать с сына его обер-аудитора Военной коллегии». Сенат решил подать императрице доклад, просить о пожаловании Кириллову 10000 рублей и в то число зачесть долг.

По предложению того же Шувалова восстановлена была остермановская комиссия о коммерции. Для распространения торговли надобно было защищать купцов; Сенат приказал накрепко исследовать об обидах, причиненных новоторжскому купечеству от рекрут: рекруты ограбили и избили купцов, из которых один, Тетюхин, на другой день от побоев умер. Сенат послал указ Канцелярии от строений: взять ответ от гвардии капитан-поручика Шувалова, отправленного для набора штукатуров к строению Зимнего дворца, для чего он членов Главного магистрата задержал под караулом и притом, не объявя никакого указа, повторял только, что поступает по-солдатски, а Главный магистрат имеет такое же преимущество, как и прочие коллегии, и состоит под апелляциею Сената. Сенат имел право сажать магистратских членов под караул; по жалобе Медицинской канцелярии он приказал в тех городах, где по указу 1737 года имеются лекаря, магистратам наикрепчайше подтвердить, чтоб этим лекарям жалованье и квартирные деньги производимы были из магистратов по третям года без малейшего удержания, и не продолжая по прошествии трети больше трех дней, и не принося никаких отговорок; Медицинская канцелярия пишет, что лекаря, не получая жалованья, терпят великую нужду, а магистраты, несмотря на подтвердительные указы, жалованья не платят упрямством, а потому канцеляриям тех городов взыскать это лекарское жалованье с магистратов вдвое, не принимая никакого оправдания, и одну половину отослать на госпиталь, а другую лекарям тотчас выдать и, пока магистраты двойного жалованья не заплатят, держать магистратских судей под караулом в магистратах без выпуску. Оказалось, что в Тамбове лекарю не было выдано жалованья за 5 лет. Не везде, как в Торжке, купцы позволяли себя бить рекрутам; Юстиц-коллегия донесла в Сенат: тихвинского магистрата бургомистр Солодовников, хотя в наряжении тихвинских обывателей для бою офицеров капитана Ив. Шувалова, адъютанта Якова Голенищева-Кутузова, обозного Вас. Огибалова и не признается, и потому надлежало бы тем тихвинцам с ним, Солодовниковым, произвесть пристрастные расспросы плетьми; но он, Солодовников, совершенно изобличен, что он магистратских ходоков для высылки тихвинских посадских и кузнецов для битья тех офицеров посылал, а Тихвинского монастыря служителю Щетинину и кузнецу Кирпичникову в магистратских сенях давал по дубине, чтоб ими проводить офицеров, собравши для драки человек тридцать, – пусть офицеры в Петербурге не хвастаются; и тем, что Голенищева-Кутузова били, не удовольствовался, но еще велел поймать и бить капитана Шувалова, который по его приказу против магистрата на площади и бит. Для отвращения напрасного кровопролития и для прекращения следствия, которое тянется уже без малого четыре года, и чтобы тихвинцы, содержащиеся по этому делу, торгов и промыслов не лишились, Юстиц-контора полагает сделать следующее: 1) Солодовникова за указанную вину и прочие продерзости, что он во время содержания его в комиссии, собравшись с другими колодниками и вломясь в судейскую камеру, кричал, что он производимым над ним следствием недоволен и чтоб их повезли в Петербург; за наглое отбывательство от следствия; за двоекратный уход из комиссии из-под караула, за битье караульного солдата и за угрозы – кто его будет брать – бить до смерти; за приход под его предводительством тихвинских обывателей в Тихвинский большой монастырь, и за разломание келейных дверей, и за увод служительского сына Быкова из-под караула, – за все это наказать его кнутом, освободить, но впредь ни к каким делам не определять. Тихвинцев, которые его слушались и били офицеров, наказать плетьми, хотя Щетинин и показывает, что тихвинцы и кузнецы вступились за кузнеца Шепелева, которого Огибалов бил, и стали его отнимать, отчего и драка произошла; кроме того, с Солодовникова и тихвинцев, которые били офицеров, взыскать деньги за бесчестье последних. Сенат велел наказать Солодовникова вместо кнута плетьми.

Оказалось, что учрежденные при Петре Великом в городах цехи пришли в расстройство; по этому поводу конференция рассудила: теперь было бы самое удобное время по причине военных замешательств во всей Европе получить в здешнюю империю хороших ремесленников; но всякое о том старание прилагалось бы тщетно, пока ни один цех в надлежащую силу и состояние приведен не будет, но все в нынешнем их расстройстве останутся; например, великое здесь число портных для вредной государству роскоши; но опыт показал, что едва только нужда потребовала построить вскорости на армию мундиры, то в целой Москве нашлось записных так мало, что о том и упоминать нечего; государство изобилует лучшим железом, но когда случились чрезвычайные поделки для армии, то лучшим железом окованные повозки редко доходили до места назначения. Сенат, получивши эти замечания конференции, приказал подтвердить в Главном магистрате, чтоб цехи содержаны были и купцы торги производили по силе указов магистратского регламента; что же касается вызова ремесленников из-за границы, то без употребления знатной суммы денег обойтись при этом нельзя, а конференции известно, что по нынешним обстоятельствам и на самонужнейшие управления в деньгах крайний недостаток, поэтому о вызове ремесленников Сенат теперь определения сделать не может, а, чтоб вызывать ремесленников без казенного убытка, о том должна рассуждать комиссия о коммерции.

Но могла ли комиссия о коммерции дать торговым людям безопасность от грабежей всякого рода? 24 августа Сенат получил именной указ: «Ее императ. величеству, к крайнему гневу и неудовольствию, известно, что воронежский губернатор Пушкин и белгородский Солтыков в этих губерниях делают великие разорения и лихоимства и самые грабительства, и потому повелевает строжайше о том исследовать». Для улучшения участи однодворцев их освободили из-под власти губернаторов и воевод и дали особых управителей; но однодворцы Орловского уезда подали в Сенат просьбу: определенный не по желанию их к ним управитель гвардии прапорщик Глазов вместе с писарем разоряет их, забирает их жен и детей и, сковавши, держит в тюрьме, морит голодною смертию, бьет мучительски плетьми и батогами, отдает однодворческих дочерей замуж за помещичьих крестьян: посланные от него берут за проезд большие деньги и отнимают платье, хлеб и прочие домовые скарбы, убили до смерти двухлетнего ребенка на руках у матери; поэтому однодворцы просят Глазову у них не быть, а быть им под ведением Орловской провинциальной канцелярии по-прежнему. Сенат приказал Глазова немедленно отрешить и на его место определить, кого сами однодворцы выберут. Сенат узнал, что обыватели терпят обиды и излишние приметки от вальдмейстеров, которые определены и в таких местах, где нет и лесов, годных для кораблестроения, поэтому приказал всех таких вальдмейстеров немедленно отрешить и потребовать от Адмиралтейской коллегии рапорта, кем они определены, давно ли и для чего. Наконец, Сенат постановил сменять воевод через пять лет, оставляя только таких, которые окажутся исправными и незаподозренными и об оставлении которых будут просить помещики и граждане.

Эти распоряжения Сената, происходившие в августе и сентябре месяцах, были следствием знаменитого указа императрицы от 16 августа: «С каким мы прискорбием по нашей к подданным любви должны видеть, что уставленные многие законы для блаженства и благосостояния государства своего исполнения не имеют от внутренних общих неприятелей, которые свою беззаконную прибыль присяге, долгу и чести предпочитают, и равным образом чувствовать, что вкореняющееся также зло пресечения не имеет. Сенату нашему, яко первому государственному месту, по своей должности и по данной власти давно б надлежало истребить многие по подчиненным ему местам непорядки, без всякого помешательства умножающиеся, к великому вреду государства. Несытая алчба корысти дошла до того, что некоторые места, учрежденные для правосудия, сделались торжищем, лихоимство и пристрастие предводительством судей, а потворство и упущение ободрением беззаконникам. В таком достойном сожаления состоянии находятся многие дела в государстве и бедные, утесненные неправосудием люди, о чем мы чувствительно соболезнуем, как и о том, что наша кротость и умеренность в наказании преступников такое нам от неблагодарности приносят воздаяние. Повелеваем сим нашему Сенату как истинным детям отечества, воображая долг Богу, государству и законам государя императора нашего любезнейшего родителя, которые мы во всем своими почитаем, все свои силы и старания употребить к восстановлению желанного народного благосостояния; хотя нет челобитен и доносов, но по самым обстоятельствам, Сенату известным, зло прекращать и искоренять. Всякий сенатор по своей чистой совести должен представить о происходящем вреде в государстве и о беззаконниках, ему известных, без всякого пристрастия, дабы тем злым пощады, а невинным напрасной беды не принесть, но как истинному сыну своего отечества, памятуя страх Божий и свою должность, и зная, что людям, возведенным быть судьями другим, надлежит почитать свое отечество родством, а честность дружбою; которые представления уважать, заблуждения в местах исправлять, подозрительных судей сменять и исследовать и паче всего изыскивать причины к достижению правды, а не к продолжению времени. Многие вредные обстоятельства у всех перед глазами: продолжение судов, во многих местах разорения, чрез меру богатящиеся судьи, бесконечные следствия, похищение нашего интереса от тех, кои сохранять определены, воровство в продаже соли, при наборе рекрут и при всяком на народ налоге в необходимых государству нуждах, все оное неоспоримые доказательства, открывающие средства к пресечению вреда общего».

Но Елисавета не хотела ограничиться одними словами, мы видели ее гневный указ насчет губернаторов Солтыкова и Пушкина; кроме того, надобно было и Сенату дать средства к исполнению обязанностей, какого требовала от него императрица. Сенаторов было немного, и часть их заседала в конференции, следовательно, не всегда могла присутствовать в Сенате. Назначены сенаторами: генерал-поручик Костюрин, знаменитый оренбургский генерал-губернатор Неплюев, граф Роман Ларионович Воронцов и генерал-поручик Жеребцов. Таким образом, Сенат составился из следующих лиц: князя Никиты Трубецкого, фельдмаршала Бутурлина, генерал-адмирала князя Мих. Мих. Голицына, канцлера Воронцова (который, впрочем, подобно предшественнику своему Бестужеву, никогда не бывал в Сенате), графов Александра и Петра Шуваловых, князя Щербатого, Костюрина, князя Алексея Дмитр. Голицына, Жеребцова, князя Одоевского, графа Романа Воронцова, Неплюева, Хитрово и князя Мих. Ив. Шаховского. Но дело обновления Сената не могло бы иметь важных результатов, если б остался прежний генерал-прокурор, сильно одряхлевший фельдмаршал князь Никита Юрьевич Трубецкой; он был уволен от этой многотрудной должности, и на его место назначен человек, известный своей деятельностию, правдивостию и неподкупностию, генерал-кригскомиссар князь Яков Петрович Шаховской; вместо его должность генерал-кригскомиссара получил обер-прокурор Сената Глебов, а обер-прокурором назначен граф Иван Григор. Чернышев.

Как видно, назначению Шаховского в генерал-прокуроры всего более содействовал Ив. Ив. Шувалов. По крайней мере он первый открыл Шаховскому о намерении Елисаветы назначить его на это место. Шаховской, по его словам, отвечал Шувалову, что «сие будет к наибольшему его злополучию», и когда Шувалов стал уговаривать его принять назначение, которое показывает такую великую доверенность к нему императрицы, то Шаховской прямо сказал ему, что в новом чине он будет иметь себе двоих главных злодеев: графа Петра Ив. Шувалова, который привык, не разбирая путей, проводить свои планы во что бы то ни стало, и князя Никиту Трубецкого, которого сменят против его желания. Шувалов представлял на это, что Шаховской во всех нужных случаях найдет защиту у самой императрицы, а «что до того моего брата Петра Ивановича принадлежит, я в том вас уверяю, что он вам препятствием в полезных ваших производствах не будет».

Но столкновения между Петром Шуваловым и Шаховским были неминуемы. Шувалов, подобно многим благонамеренным людям, никак не хотел мешать другим благонамеренным людям в их «полезных производствах», никак не думал мешать и новому генерал-прокурору, когда тот будет хлопотать о введении порядка, быстроты и правды в судах, будет соблюдать экономию в государственных расходах, если только он не будет касаться ведомств, управляемых им, Шуваловым, не будет на них распространять своего надзора. Новый генерал-прокурор нашел, что из многих присутственных мест не присылают в Сенат ведомостей и рапортов, и обер-секретарь говорит, что от некоторых мест и требовать отчетов нельзя, как, например, из Монетной конторы и из экспедиции передела медных денег, состоящих под управлением графа Петра Ив. Шувалова. Но Шаховской находит, что можно и должно требовать отчетов и из этих мест, и посылает их требовать. Шувалов, оскорбленный, приезжает в Сенат и говорит: «Я ни от генерал-прокурора, ни от господ сенаторов, как от своих благосклонных товарищей, никогда таких требований не ожидал; если бы по каким-нибудь сомнениям и захотели посмотреть ведомость о наличных деньгах, то можно бы приватно мне сообщить, я бы велел ее вам показать». «Монетная контора, – говорит Шаховской, – наравне со всеми другими коллегиями и канцеляриями находится в послушании Сенату, и потому я по обязанности своей потребовал и от нее отчета». Шувалов переменился в лице. «Так это вы, сударь, приказали», – сказал он. «Я, сударь», – отвечал Шаховской. Такие же столкновения и в конференции, куда Шаховской также поступил членом. Ив. Ив. Шувалов должен был вступиться. Учтиво, ласково говорил он Шаховскому: «Брат мой Петр Иванович со слезами жалуется, что вы его гоните». Шаховской просит назначить день для объяснений с графом Петром Ив. в присутствии Ивана Ивановича, который должен решить, кто прав, кто виноват. Иван Ив. соглашается, и в назначенный день оба соперника приезжают к нему и садятся друг против друга. Граф Петр Ив., привыкший, по словам Шаховского, брать верх своим красноречием в рассуждениях и доказательствах, первый начал речь, складывая всю вину на Шаховского. Из собственного рассказа последнего выходит, что красноречие Шувалова сильно раздражило его, а может быть, ему представился московский его дом, наполненный больными из госпиталя. Как бы то ни было, вместо того чтобы прямо отвечать на обвинения Шувалова и представлять каждое дело в свою пользу, Шаховской употребил детский прием брани: «А сам-то ты хорош!» – собрал повторяемые врагами Шувалова слухи, объяснения корыстными побуждениями лучших, полезнейших планов Шувалова, и все это вылил вдруг ему на голову. Вся Россия волнуется от недостатка соли вследствие невольной монополии пермских промышленников; Шувалов предлагает самое простое и действительное средство помочь беде – добывать соль из другого источника, из Элтонского Озера, и беда прекращается. Заслуга бесспорная! Как же представляет ему дело Шаховской: «Вы сделали это для умножения собственных ваших доходов, дабы всех государственных крестьян, которые промышляли поставкою на соляные пермские варницы дров, обратить на рудокопные заводы, из которых лучшие вы взяли себе». Шаховской не пропустил, не запятнавши, и полезнейшего дела Шувалова – уничтожения внутренних таможен. «Вы, – говорит он Шувалову, – освободили чрез это и собственное железо от внутренних пошлин, да, говорят, что по вашему приказанию купцы поднесли императрице бриллиантовые вещи и вам самим бриллиантовую Андреевскую звезду». Разумеется, Шувалов не мог унизиться до ответов на такие речи, не мог унизиться до ответа, что нельзя ему было удержаться от предложения благодетельной для страны меры – уничтожения внутренних таможен потому только, что чрез эту меру и его железо освобождалось от пошлин и т. п. Он встал и, учтиво поклонясь Шаховскому, сказал: «Покорно благодарствую за милостивую вашу мне откровенность, а я уже довольно вижу, как ваше сиятельство имеете особливый дар своими доказательствами поверхность брать и слушателей к своим мнениям склонять». Шаховской не понял иронии последних слов и простодушно описал в своих записках это свидание, выдавши себя Шувалову головою перед потомством, перед которым осталось скрыто, как оправдывал Шувалов свои столкновения с Шаховским в Сенате и конференции.

Новый генерал-прокурор начал опять настаивать, чтоб члены присутственных мест приезжали в указные генеральным регламентом часы. Но Канцелярия конфискации донесла, что хотя она и должна штрафовать всех воевод, которые приезжают не в указные часы, однако к наложению штрафов имеет сомнения: 1) по генеральному регламенту велено съезжаться в самые короткие дни в шестом, а в долгие в осьмом часу; только по которое именно время короткие и долгие дни числить, на то точного изъяснения нет. 2) Из разных городов пишут, что воеводы в канцеляриях находились, а в котором часу приходили и выходили, о том за неимением в тех городах часов писать не с чего. 3) В Гремячевской воеводской канцелярии во многих числах присутствия не было за неимением судных и розыскных дел, и за такие неприсутствия штраф взыскивать ли? Канцелярии конфискации с этим делом справиться нельзя за малоимением секретарей и приказных, ибо во всем государстве, кроме остзейских, Сибирской и Оренбургской губерний, городов, пригородов и дистриктов 250, из которых каждую треть по такому же числу и репортов вступать должно. Сенат по этому доношению приказал: где часов нет, там держать песочные часы; где присутствия не было за неимением дел, там штрафов не взыскивать; могут приезжать и после означенного в регламенте времени по неисправности часов, но чтоб все приезжали непременно в одно время и оставались в присутствии столько времени, сколько назначено регламентом, а по нужде и сверх определенных часов, чтоб в делах упущения не было.

Заметим важнейшие случаи судебных решений. Мы упоминали о самом крупном деле из ряда помещичьих усобиц и наездов: о деле Львовых с Софоновым, где погибло столько крестьян. Наряжена была особая комиссия по этому делу; но Львовы с Софоновым помирились и просили об уничтожении комиссии. Сенат отвечал: хотя они между собою и помирились и Софонов Львовыми в иску своем удовольствован, однако учиненных ссор, драк и смертных убийств без следствия оставить нельзя и, кто по следствию окажется виноват, с тем поступить по указам. Юстиц-коллегия прислала экстракт из дела: люди драгунского Воронежского полка полковника Тимофеева с пыток показали, что они задавили полковничья человека Полякова по приказанию полковника за связь его с женою последнего, а полковница к тому убийству согласия с ними не имела: убийство они совершили в то время, когда полковница пошла в клеть, где жил Поляков, и, вызвав из клети жену Полякова, ввела ее в черную избу; они воспользовались этим временем, вскочили в клеть и задавили Полякова; это было в полночь, что и навело подозрение на барыню; кроме того, она приказала вырыть тело Полякова из омшенника и отнести в лес. Полковница говорила, что она вызывала жену Полякова в черную избу для хозяйственных распоряжений и, узнав об убийстве, приказала тело отрыть и похоронить при церкви; не донесла об этом, боясь мужа, но сказала тайно духовнику. Воронежская губернская канцелярия и Юстиц-коллегия присудили полковницу пытать; но Сенат приказал о пытке мнение Юстиц-коллегии отставить, ибо в Уложеньи доносам крепостных людей верить не велено, и полковницу Тимофееву, как много лет под караулом содержавшуюся, освободить без всякого штрафа, ибо она наказана держанием под караулом за то, что, зная об убийстве, не доносила, да ей и сделать этого не надлежало.

По-прежнему из внутренних дел больше всего беспокоили правительство крестьянские волнения. Усмирены были крестьяне, приписные к шуваловским железным заводам в Казанском уезде. Для охранения крестьян Кадомского уезда как безгласных от обид и разорений, по их собственному прошению Сенат назначил в управители к ним отставного прапорщика Жданова. Галицкой провинции в селе Егорьевском крестьяне перестали слушаться помещика своего Тараканова; послан был к ним комиссар с командою и понятыми и читал печатный указ в церкви; но крестьяне объявили, что указ состоялся по челобитной помещика их и потому они его и слуг его и вперед ни в чем слушаться не будут; собралось в Егорьевском крестьян с дубинами и длинными ножами до 300 человек, комиссара с командою выслали вон и больше об указе говорить ему не велели. В Арзамасском уезде возмутились крестьяне помещика Бессонова.

Но больше было дела с монастырскими крестьянами: в начале года поступили в Сенат четыре жалобы крестьян разных монастырей на беззаконные поступки, разорения и мучительство от монастырских властей, управителей и служек; крестьяне писали, что били челом архиереям и в Синод, но управы не получили. Потом из Кабинета пересланы были в Сенат просьбы крестьян Кашинского уезда вотчин Колязина монастыря, Шацкого уезда вотчин Новоспасского монастыря, Белевского уезда вотчин Спасопреображеньева монастыря, Ярославского уезда вотчин Спасоярославского монастыря, Муромского уезда вотчины соборной муромской церкви. От Кабинета было сообщено, что челобитчики, выборные от мира крестьяне, все вместе, должно быть, от нестерпимых обид отважились с великим криком подать свои просьбы самой императрице, и хотя запрещено подавать просьбы самой императрице, однако она их прощает и приказывает немедленно окончить их дела. Кроме того, поданы были жалобы от крестьян Иосифова монастыря Волоцкого и других. Сенат объявил Синоду, что хотя жалобы этих крестьян без исследования прямо и нельзя признать справедливыми, однако если б не было им излишнего отягощения, то не стали бы жаловаться без причины. Крестьяне Иосифова монастыря сами просят, чтоб по их делу была учреждена особая комиссия, и так как уже существует комиссия по делу крестьян Новоспасского монастыря, то решено передать ей же и рассмотрение жалоб остальных монастырских крестьян. В комиссию назначено четыре светских члена, а Синод пусть назначит от себя членов, сколько заблагорассудит.

Крестьяне Саввина Сторожевского монастыря не ограничились подачею просьб: собравшись человек до 300, они пришли под монастырь с дубьем и просились у сторожей, чтоб их пропустили к казначею; ворота, разумеется, заперли; тогда они стали в них ломиться, крича, чтоб выдали им приказного, певчего да конюха, грозясь убить их до смерти. Потом вторично собрались до 2000 человек и расположились около монастыря по всем дорогам, осматривали проезжих, искали троих крестьян, взятых под монастырем посланною от Синодальной конторы военною командою, кричали, что если им не отдадут этих крестьян и требуемых ими приказного, певчего и конюха, то они военную команду не только из монастыря не выпустят, но и перебьют. Послан был против них капитан с сотнею солдат. Синод доносил, что возмущение это произведено двоими бежавшими из монастыря монахами и когда этих монахов поймали, то крестьяне отбили их и осадили монастырь. Капитан не застал крестьян под монастырем, но уже за монастырскою слободкою; они напали на команду и двоих солдат ранили; команда должна была стрелять пулями, но от ярости нападающих крестьян отступила к монастырю, причем из команды было ранено 30 человек. Сенат приказал отправить еще 200 человек солдат с штаб-офицером и от Синода требовать, чтоб велел священникам уговаривать крестьян смириться.

Волнения монастырских крестьян должны были двигать тяжелый вопрос об изменении управления церковными имуществами и доходами с них. 3 июля Сенат в силу именного повеления императрицы имел рассуждение о монастырских крестьянах и собираемых с них доходах и об учреждении инвалидных домов, причем призван был обер-прокурор Синода князь Козловский и объявил, что Св. Синод имеет намерение на содержание инвалидов отпускать по 200000 рублей в год, а может быть, и больше. Затем 6 октября была у Сената конференция с Синодом. Вошел в Сенат Димитрий (Сеченов), архиепископ новгородский, Сильвестр петербургский, Вениамин, епископ псковский, Порфирий коломенский. Генерал-прокурор князь Шаховской предложил, что 30 сентября 1757 года императрица приказала иметь рассуждение о монастырских и архиерейских доходах, и только 24 июля 1760 года была по этому делу конференция у Сената с Синодом, однако никакого решения не утверждено и не подписано, почему он, генерал-прокурор, видя, что именной указ три года не исполняется, долгом своим считает предложить общему собранию учинить точное исполнение, изыскав ближайшие средства. Синодальные члены объявили, что они утверждаются на своем мнении, высказанном 24 июля, а именно: 1) если определить к управлению и сбору доходов в архиерейские и монастырские деревни офицеров, то от них последует наибольшее деревням разорение, и оттого между офицерами и монастырскими властями будут всегдашние беспокойства и затруднения, как то и было, когда деревни ведались в Монастырском приказе, почему в 1720 году Петр Великий обратно отдал их в монастыри. 2) За прошлые годы на учреждение инвалидных домов и содержание отставных взыскать денег нельзя, потому что не было никакого расположения на все монастыри, по скольку где содержать отставных, а всегда и ежегодно присылаемые на пропитание в монастыри отставные принимались и от монастырей были довольствованы и довольствуются, и, сверх того, отсылаются некоторые доходы в экономию на указные расходы, известий же о всех собираемых доходах и сделанных поступках, и всего этого по заочности и отдаленности нельзя, если же производить счет и следствие, то настоящие власти за умерших ответа дать не могут. 3) Содержащиеся при монастырях отставные жалуются на монастырские власти, а власти на отставных в излишних требованиях и неумеренных поступках, и всего этого по заочности и отдаленности епархиальным архиереям усмотреть и отвратить нельзя. В отвращение этого Св. Синод полагает, чтоб отставных при монастырях вовсе не содержать, а вместо того положить всех архиерейских и монастырских крестьян в помещичий оклад, и из этих денег Св. Синод будет отпускать ежегодно по 300000 рублей да, сверх того, в экономию на указные расходы, как-то: на Синод, палестинские дачи, содержание богаделен, госпиталя и проч. до 60000 рублей, наконец, с венечных памятей и из типографских доходов Св. Синод будет дополнять, чтоб означенной суммы на те расходы доставало, а вотчинам быть в управлении архиерейских домов и монастырей по-прежнему с обязанностию содержать архиерейские домы с семинариями и в монастырях поддерживать все тамошние постройки. Если же всего вышеписаного ее импер. величество в апробацию принять не соизволит и какое высочайшее повеление последует, по тому Св. Синод непременно исполнять имеет.

Но чрез несколько дней после этого заседания как нарочно приходит известие об усобице между монастырями по поводу владения вотчинами. Отставной поручик Карманов, гвардии сержант Сукин и два солдата, находившиеся на пропитании в Новоспасском монастыре, донесли, что они посланы были от этого монастыря для присмотра над монастырскими крестьянами, косившими луг, находящийся в Московском уезде на речке Голедянке; но когда, скося траву, они намерены были ее везти в монастырскую конюшню, то наместник Андроньева монастыря Маркелл, собравшись многолюдством с монастырскими слугами и крестьянами, безо всякой причины напал на служителей и крестьян Новоспасского монастыря, и у некоторых из них поломали руки, и пробили головы, и ограбили; Карманов с товарищами бил челом в Синодальной конторе и Московской консистории, но их прошений не принято.

Дело о притеснениях татар и бухарцев тобольским епархиальным начальством не было розыскано смешанною комиссиею из духовных и светских лиц, потому что члены комиссии перессорились, и Сенат должен был закрыть комиссию, оштрафовавши ее членов, и передать дело на рассмотрение новому сибирскому митрополиту и губернской канцелярии.

Далее на восток, в Иркутске, была также комиссия по делу о расхищении купцами этого города питейных сборов на сумму 150000 рублей. Купцы повинились и прислали челобитную, что половину этих денег заплатят, но другой половины заплатить не могут, ибо, кроме домов и пожитков, у них ничего не останется. Сенат решил не взыскивать другой половины и не подвергать их никакому наказанию. При следствии вице-губернатор генерал-майор Вульф и товарищ его полковник Слободской извинялись незнанием приказных дел. Но скоро нужно было наряжать особую комиссию для исследования поступков председателя этой иркутской комиссии коллежского асессора Крылова. В Сенат дано было знать, что этот Крылов позвал к себе в гости иркутского вице-губернатора Вульфа, затащил его в комиссию, отобрал у него кортик, потом вытолкал оттуда и провозгласил себя управляющим губерниею. Сенат послал курьера привезти Крылова в оковах в Петербург. Между тем Крылов прислал донесение, что был он с Вульфом в гостях у купца Зайцева и он, Крылов, секретаря Иркутской канцелярии Брусенцова за неучтивые слова от себя оттолкнул, а Вульф, вскоча азартно, выдернул из ножен кортик и поколол его, Крылова, в руку. Потом они все вышли из дому, и Крылов потребовал от Вульфа, чтоб тот шел с ним в комиссию, где Крылов спрашивал у Вульфа, для чего он такое злодейство над ним учинил, и Вульф отвечал, что он пруссак; тогда он, Крылов, боясь, чтоб Вульф его до смерти не заколол, потребовал от него кортика, который Вульф и отдал. Сенат не переменил своего решения, и мы услышим еще о других деяниях Крылова.

И в Сибири не обошлось без крестьянского восстания. В Ялуторовском уезде крестьяне подали прошение, что они от казенной пахоты и от снятия хлебов отказываются. Послан был увещевать их прапорщик с командою, и когда зачинщиков начали брать, то крестьяне ударили на команду с дубинами, отбили старосту и прочих зачинщиков, всю команду разбили, прапорщика дубиною по лицу ранили, причем у крестьян были ружья и штыки; дьякон Курганской слободы по выходе от заутрени всенародно кричал, что зло злом и искоренять надобно, а поп Иосиф пускал крестьян на колокольню, объявляя, что она строена ими. Сенат приказал объявить крестьянам, чтоб были послушны, а губернатору рассмотреть, удобно ли иметь пахоту земель или вместо того оброчный хлеб сбирать с крестьян; пущих заводчиков бить плетьми и сослать в Нерчинск на работу; о попе и дьяконе послать ведение в Синод.

Сибирь становилась все важнее и важнее по своим подземным богатствам, которые возбуждали большие надежды, особенно при тогдашних затруднительных финансовых обстоятельствах вследствие затянувшейся войны. Эти обстоятельства заставили обратить внимание и на противоположную, западную окраину, нельзя ли из остзейских областей и русской Финляндии получить больше, чем сколько теперь получалось. По этому поводу вышло столкновение у Сената с конференциею. В Сенате получен был экстракт из протоколов конференции о сборах с Лифляндии, Эстляндии и Финляндии; спрашивалось: какие эти области несли тягости прежде, под шведским владычеством, и что теперь с них получается? В заключение требовалось, чтоб Сенат, рассмотря все это и положа мнение, подал в конференцию. Сенат приказал отвечать: в конференцию сообщить экстракт из протокола, что надобные по этому делу известия и справки собраны, по которым Прав. Сенат рассуждение имел, но решение не состоялось, во-первых, потому, что собрание сенаторов было неполное, а во-вторых, потому, что Прав. Сенат, как первое государственное место, кроме ее импер. величества, не обязан никому свои мнения подавать, к тому ж господа конференц-министры все сами присутствующие в Сенате, следовательно, то дело, как государственное, должно решить всему Сенату в полном собрании. Подписали: Неплюев, кн. Алексей Голицын, кн. Одоевский, Жеребцов, граф Роман Воронцов, Костюрин, кн. Михаил Шаховской.




ГЛАВА ШЕСТАЯ
Окончание царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1761 год


Желание мира, выраженное в праздновании Нового года. – Денежные расчеты для наступающей кампании. – Французские предложения о мире и переговоры по этому поводу между союзниками. – Неудачные действия Бутурлина. Он отступает, оставив корпус Чернышева действовать вместе с австрийским корпусом Лаудона. – Взятие Швейдница Лаудоном при помощи русских. – Измена Тотлебена. – Разрыв мирных переговоров между Франциею и Англиею. – Перемена в английском министерстве, благоприятная для союзников. – Желание мира в Швеции. – Усиление французского влияния в Польше. – Договор между Пруссиею и Турциею. – Выходка датского двора относительно голштинского дела. – Отчаянное положение Фридриха II. – Взятие Кольберга Румянцевым. – Болезнь и кончина Елисаветы. – Значение ее царствования. – Внутренние правительственные распоряжения в последний год царствования Елисаветы.

 

Сильное желание кончить тяжкую войну выразилось в праздновании нового, 1761 года: в первом действии фейерверка, сожженного 1 января перед дворцом, изображался Новый год в виде крылатого юноши, который, принося в дар венец лавровый и ветвь масличную, стоял на завоеванных неприятельских оружиях и штандартах и знаменах, а перед ним лежали ключи и герб королевского прусского и бранденбургского столичного города Берлина. «Чрез сие показуется, – говорилось в газетах, – что всемилостивейшая наша государыня одержанные преславные ее оружием победы и славу приобретенную единственно только к тому употребляет, дабы чрез оные вожделенный мир и тишину всеместную поспешить и восставить».

Но надобно было употребить еще новые усилия для приобретения желанного мира, И прежде всего надобно было позаботиться о деньгах для войска. За прошлый год не дослано было более 300000 рублей; подтверждено отправить их как можно скорее. Жалованная сумма на 1761 год определена была в комиссариате в 1465728 рублей; Бутурлин требовал два миллиона тридцать одну тысячу; ему отвечали: «Понеже и такого полного комплекта нет, какой вы полагаете, то и сего, конечно, довольно будет, когда токмо вся определенная сумма исправнее прежнего доходить будет, о чем мы крайне стараться станем, тем наипаче что вы в те ж два миллиона положили до 300000 на чрезвычайные расходы, кои из другой суммы взяты быть имеют, дабы комиссариат толь больше оставался при строгом наблюдении своих регул». На провиант для всей армии Бутурлин положил 1122488 рублей; ему отвечали: «От неполного комплекта людей и при упадающей иногда цене надобно быть значительным остаткам; но мы теперь делаем исчисление не на год, а на кампанию. Сколько надобно с выступления армии в поход, то в вислянских магазинах теперь почти столько есть; недостает на содержание назначенных в Померанию полков, недостанет несколько и на Висле, особенно для того, чтоб взять с собою на месяц и оставить еще на месяц там; но это не составит значительной суммы, и мы уверены, что вы исправитесь или забранием под квитанции, или подрядом и покупкою, употребляя 1) переделываемые в Кенигсберге 200000 рублей на прусские деньги; 2) прочие теперь в провиантском правлении находящиеся деньги; 3) взятые недавно из Кенигсберга 60000 и 4) выручаемые за проданный в Данциге берлинский вексель 150000 талеров. Если вы успеете этими деньгами пробиваться до выступления армии с реки Вислы в поход, то никакого сомнения нет, что во время кампании в деньгах недостатка не будет и военные действия не будут подвержены никаким остановкам и промедлениям, потому что известный здешний субсидный миллион рублей доставится вам весь сполна, а первая половина его очень скоро; из нее надобно вам прежде всего отделить достаточную сумму на заготовление впредь по плану операций магазинов, а прочее употреблять на другие провиантские расходы. Потом из данных нами тысячи пуд серебра выйдет прусских денег с лишком миллион рублей. Если положить шесть месяцев кампании и на каждый – 25000 четвертей хлеба и на каждую четверть положить по пяти рублей, то надобно только 900000 рублей; нет тут круп, овса и сена, но никогда хлеб и не становился так дорог и никогда его столько не было надобно; также не считается, что в неприятельской земле как бы то ни было может быть получено. Но пусть и ровно в миллион станет шестимесячная кампания относительно провианта и фуража, то все же остается у вас еще миллион на прочие расходы. Что касается гусарских порций, на которые вы требуете теперь с лишком 600000 рублей, то казна наша таких расходов никогда вынести не может, да и крайне несправедливо было бы такие суммы понапрасну тратить, и потому надобно всегда содержать их в неприятельской земле или принять такие меры, чтоб они получали содержание свое из магазинов, да и вообще рассмотреть, не следует ли им быть на совершенно другом основании, ибо прежние штаты составлены так, как будто им всегда в Украйне стоять или только в турецких степях воевать. Если не будет способа питать их на счет неприятеля, то не останется ничего другого, как возвратить их всех на Украйну, и вместо их умножить число козаков. На чрезвычайные расходы надобна вам значительная сумма: на это определяем мы все то, что очистится от известного берлинского миллиона талеров, да и все будущие контрибуции, если всевышний благословит наше оружие».

25 января отправлен был Бутурлину секретнейший рескрипт: «Теперь миновались или скоро могут миноваться те обстоятельства, для которых мы были принуждены стараться о сохранении Пруссии в хорошем состоянии; наступают такие обстоятельства, при которых надобно заботиться только о том, чтоб армия наша была снабдена всем потребным и королю прусскому была страшна. Поэтому повелеваем вам: 1) собрать с Пруссии все нужное число извощиков из людей домовитых и с поруками; конечно, в 1759 году сбор их не много принес пользы, нам доносили, что они разбежались; но, кроме того что теперь при хорошем надзоре и порядке этого нельзя опасаться, мы знаем, что и тогда не столько разбежались, сколько были распущены из мерзкой корысти. 2) Если недостающее в полках число людей можно пополнить денщиками, то и на их места надобно взять с Пруссии же из детей таких отцов, которые живут домами, с обнадеживанием как денщикам, так и извощикам, что по окончании кампании будут отпущены обратно по домам».

Какие же это были новые обстоятельства, которые не дозволяли более щадить Восточной Пруссии, т. е. отнимали надежду оставить ее за Россиею?

11 января вечером приехал к канцлеру французский посол с депешею от герцога Шуазеля, в которой говорилось, что французский король по состоянию своих владений непременно желает мира; при этом посол представил следующую декларацию с требованием скорого на нее ответа: «Достоверно известно, что силы короля прусского так истощены, что если бы не помогала ему Англия, то он принужден был бы дать все те удовлетворения, которых дает право требовать от него его несправедливое нападение; но и при английской помощи изнеможение этого государя так очевидно, что державам, соединившимся для восстановления тишины и сохранения права, пока союз их пребудет непоколебим, нечего опасаться, чтоб король прусский осмелился после мира возмутить покой и законы имперские новыми нападениями. Король (французский) не предвидит возможности, чтоб будущая кампания могла привести союзников в лучшее пред нынешним состояние. Не должен король скрывать от верных своих союзников, что он принужден уменьшить свое вспомогательное войско и что продолжение войны крайне истощает доходы его государства, так что он не отвечает за возможность точного исполнения принятых с союзниками обязательств. Король надеется, что ее императ. величество принесет в жертву этому великому делу собственные свои интересы, точно так как и король намерен жертвовать своими интересами».

На другой день, 12 января, Эстергази сообщил канцлеру рескрипт Марии-Терезии от 1 января по поводу французской декларации, что необходимо стараться о заключении мира, если можно, нынешнею зимою. «Будущий мир может быть троякий, – говорилось в рескрипте императрицы-королевы, – 1) добрый, когда мы и союзники наши достаточное удовлетворение получим, следовательно, опаснейший наш неприятель будет приведен в надлежащие пределы; 2) посредственный, когда только некоторая часть положенного удовлетворения будет получена и неприятельская сила будет уменьшена только до некоторого градуса; 3) худой, когда прусский король без потери земель и без значительного убытка выйдет из войны, начатой таким продерзостным образом. Продолжение войны представляет надежнейший способ для доставления тишины и безопасности нам и союзникам нашим, и легко рассудить, что оказываемая теперь податливость к миру нам очень прискорбна. Но делать нечего, надобно обращать внимание и на положение союзников, и мы готовы на мир, если разумеется мир по крайней мере посредственный, а не худой, и потому мы приказали объявить французскому послу, что в рассуждении нынешних обстоятельств мы не настаиваем на приобретении всей Силезии и графства Глац, но будем довольствоваться некоторою частью, если бы чрез это до наступления кампании мог быть заключен мир. Между тем мы для заключения порядочного мира почитаем необходимым учреждение конгресса, на котором не только с неприятелями, но и с приятелями можно гораздо удобнее сговариваться, а притом и много времени будет выиграно».

30 января барон Бретёйль сообщил, что с согласия римского императорского посла герцог Шуазель поручил генуезскому министру Собре, отъезжающему в Лондон для поздравления от имени своей республики нового английского короля Георга III c восшествием на престол, сделать слегка английскому министерству некоторые внушения насчет восстановления общего мира; но Бретёйль прибавил, что и сам герцог Шуазель не очень надеется на успех по неважности значения Собре, а хочет только разузнать виды и склонности английского двора. Король приказал ему, Бретёйлю, представить ее императ. величеству, не соизволит ли приказать князю Голицыну в Лондоне подкрепить сделанные герцогом Шуазелем английскому двору мирные предложения, вследствие чего герцог прямо отнесется письмом к государственному секретарю по иностранным делам Питту, но это письмо вручится прежде князю Голицыну как министру державы, союзной с Франциею и дружественной Англии; а Голицын с своей стороны как можно сильнее подкрепил бы содержание этого письма и постарался бы исходатайствовать скорый ответ, по которому можно было бы начать мирную негоциацию.

1 февраля последовал русский ответ. «Конечно, – говорилось в нем, – никто не будет спорить, что если надобно желать скорого мира, то заключить надобно только мир честный, прочный и полезный. Без сомнения, и его величество король французский одного с нами мнения. Если б надобно было говорить об одном прочном и честном мире, то план был бы уже готов: надобно было бы доставить императрице-королеве всю Силезию и графство Глац; Швеции – Померанию, обещанную ей французским королем и Австриею в Стокгольмской конвенции 22 сентября 1757 года; датский двор утвердить в системе союза насчет прусского короля; польского короля не только достойно вознаградить, но и привести в такое состояние, чтоб отовсюду открытые его земли не легко могли найтись в обстоятельствах, подобных нынешним; Англию не только принудить к справедливой сделке в американских делах, но и уступить Франции остров Минорку, да и наши убытки на счет общего неприятеля так вознаградить, как того требует наше достоинство, поданные от прусского короля причины к жалобам, сильное наше содействие в войне и будущая наших союзников польза и безопасность. Но так как надобно рассуждать столько же о возможности и великих трудностях, представляющихся для полного достижения всего вышеозначенного, то по меньшей мере необходимо стараться о том, чтоб король прусский существенно был ослаблен в своих силах и Англия чрез это потеряла сильное свое влияние в делах твердой земли, а союзники хотя бы в том нашли вознаграждение за свои убытки, что могли бы трудиться спокойно и безопасно над восстановлением благосостояния своих государств. Действительно, сила короля прусского теперь уменьшена: нет уже у него тех армий, с которыми он надеялся стоять против всех. Но когда после Пальцигской и Франкфуртской битв, после потери Дрездена, после максенского дела и, наконец, проведя всю зиму в поле под ружьем, нашелся, однако, он в состоянии, потеряв в начале минувшей кампании целый корпус генерала Фукета, не только показаться в поле, но и опять дела свои поправить, и в то время как дела его все же приходят день ото дня в худшее состояние, а, наоборот, войска союзников приходят в лучшее и по меньшей мере дошли до того, что у последнего солдата истребилось неосновательное мнение о непобедимости прусских войск, – когда при всем том встречаются такие трудности в достижении принятых намерений, то легко заключить, что уменьшение сил короля прусского есть только кратковременное и такое, что если им не воспользоваться, то он усилится более прежнего. Когда среди такой свирепой войны, когда при беспрерывном упражнении всех его войск, когда почти все его соседи враги ему, находит, однако, он способ ужасные уроны в своих армиях пополнять с невероятною скоростию, то в какое состояние приведет он свое войско в два года мира, если в его руках останутся те же средства? Тогда будет зависеть от его благоусмотрения, с кого начать из имперских князей, принимавших против него участие в нынешней войне, чтоб отомстить за это, показать всю свою силу и научить, чтоб империя не смела больше давать против него своих контингентов. Святость вестфальских договоров не могла воспрепятствовать нынешней войне. Союз великих держав его не устрашил, а впредь еще меньше устрашить может. Вооруженные и одним духом мужества и твердости руководимые державы не положили достаточных пределов ему, приведенному в слабость: могут ли они обуздать государя, жертвующего всем одной славе, когда Франция будет обращать все свое внимание на поправление флота и дел своих в Америке и, может быть, сократит свои сухопутные силы; когда императрица-королева будет принуждена сделать то же самое, иначе мир ничем не различался бы от войны; когда король польский станет только собирать разбежавшихся своих подданных, а мы свою армию расположим на обширных пространствах империи? Мы можем чистосердечно сказать, что крайне трудно становится нам продолжение войны; но если б при нынешнем желаемом мире от поспешности или по другому несчастию не было принято мер против новой войны, которая действительно вскоре возгорелась бы, то мы чрез несколько лет не будем в состоянии опять такую же армию привести к реке Одеру, какая там теперь была, хотя б получили большие миллионы субсидий, ибо не всегда быть может готовая армия в Лифляндии. Когда подробнее рассмотреть вопрос об ослаблении короля прусского, то, к крайнему сожалению, надобно признаться, что самые к нему вопиющие несправедливости и бесчеловечия находят ему приверженцев и защитников, что при всем своем изнеможении и после больших ошибок стал он, однако, выше прежнего во мнении людей, судящих по наружности; стал он велик тем, что так долго мог противиться таким сильным державам, и станет несравненно выше, когда при мире ничего не потеряет. О датском дворе мы ничего упоминать не будем и оставляем его христианнейшему величеству рассудить, в каких обстоятельствах и склонностях надобно быть этому двору, если король прусский останется в нынешнем состоянии сил своих. Полезная благосостоянию Европы политика Оттоманской Порты – не мешаться в дела воюющих между собою христианских держав – ожидает только минуты заключения мира, чтоб или тотчас с презрением отвергнуть предложения короля прусского, приведенного в слабость, или с радостию принять их, если б он сохранил всю свою силу и тем приобрел новое значение. Думать об этих предосторожностях побуждает нас не собственный односторонний интерес: наши границы обширны и окружены многими соседями; однако положение их таково, что может причинять нам только много досад и хлопот, но существенной опасности редко можно ожидать. Совершенно иное положение наших союзников, особенно императрицы-королевы: она может тотчас с двух сторон подвергнуться нападению в самом сердце наследственных владений и не получит ниоткуда скорой помощи. Итак, существенный только интерес наших союзников заставляет нас с такою ревностию говорить об уменьшении сил короля прусского. Но Франция находится совершенно в других обстоятельствах, чем мы. Сколько бы Англия ни жертвовала для сохранения короля прусского, всегда она этим больше приобретает, чем теряет. Как бы американские и в других частях света дела хорошо и решительно окончены ни были, но если Англия сохранит свое влияние на твердой земле Европы и не будет опасаться за свои германские владения и за своих союзников, то она найдет довольно предлогов привести в упадок исправляющийся французский флот, отдаленные колонии и вообще торговлю. Таким образом, прочность будущего мира и безопасность всех союзников зависят от существенного ослабления короля прусского; это должно быть первым и главным основанием мира; но как достигнуть этого ослабления?

Императрица-королева не будет настаивать на приобретении всего того, на что она имеет неоспоримое право; но так как она сделала уже некоторые завоевания в Силезии и можно надеяться, что в будущую кампанию сделает еще больше, то нельзя, чтоб неприятели, если искренно желают мира, не сделали ей здесь уступок; равно как можно смело надеяться, что если б мир остановился за какою-нибудь малостию, то ее величество скорее уступит ее, чем решится на продолжение войны. Король польский, как курфюрст саксонский, подвергся такому несправедливому нападению и земли его так бесчеловечно разорены, что сами неприятели не могут не признать справедливым доставить ему пристойное вознаграждение. Это вознаграждение не может состоять в одних деньгах, тем более что нельзя ручаться, что деньги будут выплачены, особенно если их будет много, и потому сверх княжества Магдебургского и прусских владений в Лузации надобно доставить польскому королю все, что только можно приобрести ревностным и единодушным старанием всех дворов. Швеция должна приобрести что-нибудь в Померании, получить там лучшее округление границ.

Мы со своей стороны за лучшее приобретение от этой войны почтем то, если силы короля прусского будут существенно уменьшены и мы будем в состоянии положиться, что война не скоро опять вспыхнет, будем покойны несколько лет, не будем принуждены подавать нашим союзникам для нас тягостную, а для них иногда позднюю помощь. Мы уже прежде объявили, что желаем получить провинцию Пруссию, имея на нее полное право: она завоевана нами у такого неприятеля, который сам нам объявил войну, потом она не принадлежит к Римской империи. Мы хотим получить эту провинцию вовсе не для распространения и без того обширных границ нашей империи и не для вознаграждения за убытки, ибо владение Пруссиею было нам в тягость, но единственно для того, чтоб надежнее утвердить мир, а потом, уступив ее Польше, окончить этим многие взаимные претензии, несогласные с истинным нашим желанием ненарушимо сохранять эту республику в тишине и при всех ее правах и вольностях. Такое желание не может быть отвергнуто, тем более что и королю прусскому эта озерами и болотами наполненная провинция большой в силах разницы не сделает. Могут возразить одно, что король прусский по своему упорству скорее решится на все крайности, чем согласится на уступку ее; но на его упорство не обязаны мы отвечать всегдашним снисхождением. Впрочем, если мирное дело пойдет по желанию и главная цель – ослабление короля прусского – будет достигаема, и если при этом оказалось бы, что доставление нам Пруссии крайне затруднительно, и если мы усмотрим, что, жертвуя нашими правами на Пруссию, можем улучшить мирные условия для всех союзников, особенно же для Франции, то мы уступим Пруссию; но тогда верные союзники, разумеется, должны доставить нам равносильное вознаграждение».

Иностранная коллегия должна была сообщить копию с этой декларации и графу Эстергази, присоединив к ней следующую записку: «Императрица-королева по своей справедливости признать изволит, что нынешний поступок мало соответствует нашей искренности. Мы никогда и никакого дела не начинали с Франциею, о котором бы наперед не соглашались с императрицею-королевою и которого бы часто не оставляли совершенно ее руководству и благоизобретению. К нам, напротив того, приходит все не только соглашенное уже предварительно с Франциею, но часто в такое время и таким образом, когда иных решений и принимать уже некогда. Способствует тому близкое расстояние дворов, и новость политических и кровных союзов с Франциею обязывает ко многим менажементам, в чем мы и не имеем ни малейшей зависти; но дела, столько же и до нас, сколько до Франции, касающиеся, могли бы по меньшей мере в одно время и нам быть объявляемы Довольно, что по расстоянию мест. позже услышим и позже принять можем решение. Пускай отвергнутые предложения прусского полковника Шверина ничего не значат, хотя и те месяцем ранее были сообщены версальскому двору; но что касается действительных предложений о мире, то мы никогда не ожидали б, чтоб не только в свое время от нас это было скрыто; но и теперь, когда дело почти идет к концу, только некоторое неполное и такое сведение нам было подано, которое могло только нас смутить, а не облегчить принятие прямых и самой императрице-королеве полезных решений. Никакие доказательства не принудят нас поверить, что о главных пунктах без нас уже согласились или думают привести нас к готовому уже мирному трактату; однако если б это сверх нашего ожидания случилось, то мы наперед объявляем, что хотя бы самые лучшие и такие для нас условия там были внесены, каких только можно желать, то мы к такому миру никогда не приступим, откажемся от всяких выгод и найдем случай заключить с прусским королем особый мир; пусть останется нам хотя слава, что, бывши победителями, победами удовольствовались и побежденным мир даровали, а законов не приняли. Империя наша, слава Богу, в таком состоянии, что не может много опасаться отмщения короля прусского, и он, конечно, первый будет искать нашей дружбы. Напротив того, если мирное дело пойдет надлежащим и с достоинством союзников сходственным порядком и с нами будут поступать с такою же искренностью, с какою мы поступаем, то императрица-королева может верно полагаться, что их труды, опасности, утраты, приобретения – все охотно разделять будем».

Получив эти две бумаги, на другой день, 3 февраля, Эстергази явился к канцлеру с изъяснениями на их счет. Он начал изъявлением величайшего удовольствия относительно русского ответа на французское предложение: ответ, по его словам, основан на правилах здравой политики и вполне согласен как с достоинством самой императрицы, так и всех ее союзников. Вслед за этим посланник переменил лицо, сделав его выражение горестным, и объявил, что, как он обрадовался ответу, так точно опечалился запискою, назначенною для его двора, потому что в ней явно упрекается императрица-королева, будто бы с ее стороны к русскому двору показана неполная откровенность и без предуведомления приняты с Франциею тайные постановления; в записке заключается и угроза, что императрица принуждена будет, жертвуя от войны и союза ожидаемыми выгодами, помышлять о других мерах, тогда как он, Эстергази, имеет в руках неопровержимые доказательства искренней дружбы своей государыни к ее императорскому величеству, вследствие которой она никогда не скрывала и скрывать не будет от такой верной союзницы не только поступков, но и видов своих, ибо на сильное содействие всероссийской императрицы государыня его полагает всю надежду будущего мира и благополучия своих подданных. В доказательство, как невинен его двор в приписываемых его русскою запискою поступках, Эстергази прочел канцлеру две промемории, поданные в Вене французским послом, и копию отправленной по этому поводу инструкции в Париж графу Штарембергу. В первой французской промемории изъяснялось, почему надежнее и выгоднее производить мирные переговоры на двух конгрессах, в Париже и Лондоне, представлялись причины, почему никому из союзных дворов эти важные дела поручить нельзя, а именно: Саксония требует себе через меру больших удовлетворений и при несчастиях своих не в состоянии придать переговорам надлежащую силу. Швеция неспособна по образу своего правления. Россия очень далеко, и, сверх того, дела касаются двойной войны, из которых она участвует только в одной; сверх того, имея в Петербурге английского министра и торговый договор с Англиею, Россия не могла бы взять на себя поддержку интересов Франции против британского двора, не упоминая уже о том, что надобно было бы тратить драгоценное время на объяснение русскому министерству взаимных английских и французских претензий в обеих Индиях. Австрийский двор, как и Россия, принимает участие в одной немецкой войне, Англия – в одной морской. В рассуждение этих обстоятельств Франция объявляет свою готовность принять на себя переговоры. Первое предложение неприятелям могло бы состоять в том, чтоб оставить дела в настоящем их положении. Шведский народ, как высокомерный, можно ласкать честию, что он исполнил ручательство вестфальских договоров, а Франция для восстановления в стокгольмском банке кредита дозволила бы субсидии; этим и пресеклось бы главное нарекание на Сенат, происходящее не столько от несчастной войны, сколько от государственного истощения. Россия удержала бы свои завоевания, а, чтоб отнять у нее охоту искать английских субсидий, король французский предложит ей свои субсидии и, кроме того, поручится, что ее не будут беспокоить за нажитые в Польше в нынешнюю войну долги и что будет произведено в действие разграничение со стороны Украйны. О короле польском употребить общее старание при мире, выговоря наперед, чтоб Саксония тотчас была очищена от неприятеля, и отдавши ей в вознаграждение герцогство Клевское. С австрийским домом Франция войдет в сделку о вымене гессенских земель и графства Ганау, оставляя силезские дела в том положении, в каком они теперь. Франция будет жертвовать общему делу всем тем, что она уже потеряла.

Императрица была удовлетворена объяснением Эстергази; раздражение утихло, особенно когда во французском проекте мирных условий увидали, что Россия поставлена в выгодное положение. Так как Эстергази просил взять обратно записку, которою без всякой пользы общему делу императрица-королева будет только сильно опечалена, то записку велено у него взять и дать другую, «в которой при сохранении всего прежней (записки) разума отменены только те слова, о коих посол представлял, что могли бы излишне оскорбить императрицу-королеву». В новой записке говорилось: «Считаем необходимым, чтоб наши министры и министры императрицы-королевы пребывали в Париже не только в тесном согласии, но единодушно старались не допускать французский двор ни до чего скоропостижного и всеми средствами утверждать при принятой системе союза. Впрочем, легко предусматривать можно, что это великое дело не кончится без важных перемен в принятых положениях, и так как императрица-королева ближе находится к тому, чтоб знать обо всем касающемся мира и общих дел и по соображению обстоятельств предусматривать, то, конечно, ее величество признает за нужное для своих и наших интересов давать нам знать обо всем заблаговременно; и мы обнадеживаем нашим непременным словом хранить все эти сообщения в непроницаемой тайне. Мы с своей стороны открываем теперь ее величеству в крайней доверенности, что если б сверх всякого ожидания случилось, чтоб Франция захотела заключить такой мир, к которому союзники могли бы только приступить, то мы к такому миру никогда не приступим, хотя бы внесены были самые полезные и желаемые для нас условия; мы уверены, что императрица-королева будет с нами одинакого мнения, что лучше отречься от всех выгод и, быв победителями, удовлетвориться одними победами, чем принять чужие законы».

Бретейлю дано было согласие, чтоб до главного конгресса начались переговоры между Франциею и Англиею посредством письма герцога Шуазеля к Питту, которое передаст князь Голицын. К Голицыну велено было написать, что императрица почтет за верх его усердия к службе и искусства, если он найдет способ чрез какое бы то ни было посредство, только неприметно, довести до того, чтоб Англия сама сделала русскому двору податливые предложения к миру и тем отдала ему в руки окончание мирных переговоров, ибо, по-видимому, Франция ищет присвоить одной себе эту славу.

21 февраля барон Бретейль объявил канцлеру, что он получил от своего двора новые наставления домогаться у русского двора непременно, чтоб представленный его двором проект декларации о миролюбии союзников принят был во всех частях, и особенно последний пункт, касающийся определенного или неопределенного, по выбору неприятелей, перемирия. Проект состоял в двух пунктах: первым для общего конгресса назначался город Аугсбург, но притом оставлялось на волю лондонскому и берлинскому дворам, быть ли общему конгрессу или быть двум конгрессам и на последних ли оканчивать мирные переговоры или приготовить на них только прелиминарии, а главное дело предоставить опять общему конгрессу. Вторым пунктом предлагалось перемирие и опять отдавалось на волю Англии и Пруссии – быть ли перемирию или нет и назначить ему срок или нет. Бретейль объяснял Воронцову, что перемирие становится Франции необходимым для спасения остатков ее морской торговли в обеих Индиях и колоний. Бретейлю отвечали, что императрица согласна на избрание Аугсбурга местом конгресса; согласна, чтоб декларация об этом подана была в Лондоне чрез русского посланника князя Голицына, но с условием, чтоб эта декларация составлена была в Париже министрами короля вместе с русским посланником; согласна и на два конгресса, но с тем, чтоб имя конгресса носил только общий и прежде был представлен. Что касается перемирия, то императрица соглашается на него единственно из дружбы к французскому королю для доказательства, что она интересы союзников часто предпочитает собственным; но сама она считает единственным способом к достижению честного и прочного мира раннее начатие кампании и сильное действие; всякое перемирие полезно только неприятелю, который ведет войну в своих собственных землях; всякое перемирие может для всего союза иметь самые вредные последствия, если по его истечении о мире ничего не будет постановлено и снова надобно будет начинать войну. Если позволить, чтоб король прусский во все время перемирия спокойно высасывал из Саксонии последний сок, то, умалчивая уже о том, как он этим укрепится, трудно было бы найти перед светом оправдание этому перемирию, а если вступать об этом в переговоры, то они были бы так же затруднительны, как и переговоры о самом мире. Король прусский по меньшей мере станет требовать, чтоб наша армия с реки Вислы не трогалась и не приближалась к его землям, чем он столько же выиграет, как и удержанием Саксонии, ибо надобно опасаться, что на Висле в летнее время недостанет нашему войску фуража, следовательно, на зиму большую часть Пруссии надобно было бы покинуть. Число лошадей при нашей армии отнюдь не может быть уменьшено, и содержание их иное, чем в других армиях. Конечно, можно за большие деньги найти фураж в Польше, но польскими лошадьми и дорогами почти ничего привезти нельзя.

Ясно было видно, как разделялись интересы союзников: Франция считала для себя перемирие необходимым по отношению к ее заморским владениям. Россия считала перемирие крайне вредным для союза, потому что считала его чрезвычайно полезным для прусского короля; с нею, естественно, должна была соглашаться Австрия. Россия настаивала на раннее открытие кампании и энергическое действие; Франция, чтоб охладить воинственный жар России, внушала, что успеха в предстоящей кампании не будет. Австрия не в состоянии энергически действовать. 31 марта барон Бретейль передал канцлеру в секрете известия, присланные французским послом из Вены: граф Кауниц, виновник войны, старается всячески ее продолжить и потому полагает препятствия к миру; но сама Мария-Терезия, напротив, крайне желает мира, потому что не одна казна, но и все средства страшно истощены, земские чины отказываются платить подати и ставить рекрут; за недостатком денег армия может быть доведена только до 110000 человек, и потому фельдмаршал граф Даун при отъезде своем прямо объявил, что никак не в состоянии действовать наступательно против короля прусского; притом генералы и солдаты не смеют или охоты не имеют драться с пруссаками. Он, Бретейль, знает наверное, что граф Кауниц с графом Эстергази в несогласии по случаю уничтожения трактата 1746 года, который заменен новым договором, подписанным Эстергази без полномочия и указа; поэтому теперь графу Эстергази не сообщаются больше секреты венского кабинета, да и сам Кауниц недолго останется министром. 11 апреля Бретейль опять требовал у канцлера, чтоб русский министр в Париже уполномочен был дать согласие на перемирие. Воронцов повторял прежний ответ, что предлагать о перемирии теперь вовсе не своевременно.

Франция уступила. В ее декларации, посланной в Англию, о перемирии не было упомянуто; вследствие этого императрица велела написать русскому министру в Париже, чтоб он изъявил тамошнему двору ее удовольствие за это умолчание. При этом он должен был внушать, что король сделал все от него зависевшее для ускорения мира и теперь должен оказать непобедимую твердость в принятых намерениях заключить с прусским королем только честный и прочный мир и доставить обиженным сторонам достойное вознаграждение. Для этого надобно продолжать нынешнюю кампанию с таким же усердием, как прежние, и ни о каком перемирии не упоминать, тем более что никогда обстоятельства не обещали лучшей кампании.

Русскому министру в Париже было секретно предписано, что в самом крайнем случае, если Франция непременно будет настаивать на перемирии, не спешить соглашаться на него, но, не отказывая прямо и не обещая, продолжать дружеские представления против перемирия, ожидая уведомления графа Кейзерлинга из Вены, а Кейзерлингу предписать уговаривать Кауница, чтоб не соглашался на перемирие; впрочем, императрица-королева лучше может судить, можно ли Францию твердостию удержать или, теряя ее содействие, не подвергнуться никакой опасности.

Желание петербургского Кабинета исполнялось; министрами союзных дворов в Париже было постановлено назначить срок конгресса между 1 и 15 числом июля месяца нового стиля, а военные действия со всех сторон начинать как можно скорее и с большею силою. Вследствие этого Иностранной коллегии было предписано сочинить план и наставление русским министрам в Лондоне, Париже и Вене. В этом наставлении должно быть сказано: «Мы желаем, чтоб конгресс скорее состоялся, но не для того, чтоб и действительный мир тотчас последовал (ибо при таком смешении интересов опасно, чтоб скорый мир не был полезным миром или чтоб война, прекратясь на время, не воспалилась бы с большею свирепостию), но для того, чтоб скорее видеть прямые склонности и мнения лондонского и берлинского дворов и чтоб с большею точностию принимать нужные меры. В эту кампанию намерены мы действовать с крайнею силою, дабы умножить неприятельскую податливость и не дать возможности полезной ему проволочки переговоров. Нам кажется, что французскому двору остается одно: покинув на время Азию и Америку, как можно больше воспользоваться настоящими выгодами в Германии и, поправя здесь дела свои и своих союзников, привязать последних к себе и славный союз сделать вечным, ослаблением же короля прусского ослабить и Англию, потому что король прусский, оставаясь в силе, не допускал бы союзников подавать друг другу взаимной помощи, и Англия, имея на твердой земле себе подпору для начатия новой морской войны, не стала бы дожидаться, пока французский флот придет опять в цветущее состояние. Для опровержения этого взгляда можно выставить одно, что главная сила бранденбургского дома заключается в личности нынешнего короля прусского. Правда, для составления вредных соседям своим проектов и к произведению их в действие он довольно способен; но известно всему свету, что к нынешней чрезмерной его силе все пути приготовлены его предками; он пользовался только случаями, следуя политическому плану, установленному в этом доме гораздо прежде Фридриха II. Совершенно военное, а не гражданское в областях его заведенное правительство не может быть прилично долговременному миру.

Почти уверены мы, что Франция не замедлит теперь отправить министра своего в Лондон; мы и желали бы, чтоб он успел заключить отдельный мир с Англиею и отделить эту державу от прусского короля, оставляя Франции свободу действовать против него по меньшей мере на основании Версальского союзного договора с императрицею-королевою 1758 года. Англия, заключая свой мир с Франциею, обязалась бы ни прямым, ни косвенным образом не помогать королю прусскому и решение с ним дел оставила бы нам и Австрии. Но так как при многих дворах может произойти опасение, что эта вначале очень ограниченная негоциация распространится чувствительно далее и поведет к миру, похожему на Ахенский, то хотя и нельзя прямо противиться посылке французского министра в Лондон, но можно внушить, что при нынешней перемене в английском министерстве статский секретарь Питт, великий поборник интересов короля прусского и думающий, что надобно поблажать стремлениям своего народа, который возгордился военными успехами, старается забрать переговоры в свои руки и продолжением их и войны продлить свое значение, а это значение упадет, если дела пойдут не по южному, а по северному департаменту, чрез руки нового статского секретаря графа Бюта. Поэтому-то Питт и отозвался, что не думает, чтоб в наших добрых услугах могла быть нужда. Мы на это не досадуем и не хотим навязывать своих добрых услуг и предложили их единственно из дружбы к французскому королю. Не повредило бы нашим и союзников наших интересам внушить искусным образом графу Бюту, что если отдельные переговоры с Франциею распространятся далеко, то всю честь и славу получит один его товарищ – Питт.

С большими предосторожностями должен быть соединен этот поступок; однако когда подобным же образом все победы принца Евгения и герцога Мальборо обращены были в ничто и Франция при дурном состоянии своих дел получила выгодный мир, то отчего бы не могло и теперь случиться, чтоб английское к королю прусскому усердие вдруг простыло и он увидел бы себя оставленным в то время, когда всего больше надеялся на помощь Англии? Обнаруженное до сего времени нашим посланником князем Голицыным искусство в делах и ревность к нашей службе внушают нам уверенность, что он по меньшей мере сделает все возможное, не компрометируя себя и нас. Францию надобно заставить, чтоб посылаемый ею в Лондон министр получил повеление ничего не скрывать от князя Голицына, был ему подчиненным, по крайней мере во всем действовал с ним заодно».

Так как Россия настаивала на том, что честный мир должен исключительно зависеть от сильных действий союзников против прусского короля, то естественно было ожидать, что ее военные распоряжения будут соответствовать этому. Сначала составлен был такой план кампании: овладеть прежде всего крепостью Кольбергом и учредить там главный магазин, а потом подвинуть армию к Одеру и сделать неприятелю диверсию осадою какой-нибудь важной крепости. Но теперь этот план был изменен: Бутурлину велено было идти в Силезию, соединиться там с австрийскою армиею, находившеюся под начальством фельдцейгмейстера барона Лаудона, и наступить на неприятеля всеми силами. Это великодушное намерение возбудило сильную радость в Вене. «У нас и у императрицы всероссийской, – писала Мария-Терезия, – нет недостатка в силах для укрощения опасного неприятеля; дело состоит только в том, чтоб эти силы в надлежащее время и с совершенным согласием употреблять».

«Приняв за неопровержимое правило, – говорилось в рескрипте императрицы фельдмаршалу Бутурлину, – что если в нынешнюю кампанию не действовать со всех сторон с крайнею ревностию, то надобно опасаться самых вредных следствий, и что, напротив того, сильными и поспешными действиями все опасности отвратятся и можно будет ожидать самых полезных плодов от нынешней войны, – мы не находим нужным входить с вами в подробное рассмотрение того, каким образом ускорить вашим походом и как сделать ваши операции важнейшими; мы уверены, что вы ни одного часу напрасно не упустите. Но так как генерал Лаудон при затруднительном его теперь состоянии, конечно, с большим нетерпением ожидает радостного известия о вашем приближении, то не можем не посоветовать вам еще, чтоб вы походом своим к Силезии как можно поспешили и часто его об этом извещали. Приближение ваше ободрит Лаудона, а король прусский увидит, чего ему от вас надобно будет ожидать. Храбрость наших войск он уже испытал, теперь надобно внушить ему уважение к вашей особе».

Перед самым началом кампании Тотлебен опять запросил увольнения из службы; думали, что он недоволен, зачем так долго остается генерал-майором, и 19 апреля отправлен был Бутурлину рескрипт, в котором говорилось: «Доношение генерал-майора графа Тотлебена об увольнении его из нашей службы приятно нам быть не могло, тем более что оно так много раз уже повторено, а теперь повторяется пред самым началом кампании, следовательно, в такое время, когда никому не позволяется просить увольнения. Вы хорошо делаете, что отклоняете его от такого намерения, и вы можете его обнадежить, что при первом производстве он обойден не будет; но при этом внушите ему поискуснее, что мы хотим оказывать нашу милость по собственному нашему произволению, а частое напоминание и усильное домогательство, даже требование увольнения, замедляют только знаки нашей милости. Вы хорошо сделали, что позволили графу Тотлебену видеться с прусским генерал-поручиком Вернером. Мы почти уверены, что если до свидания дойдет, то Вернер или будет о мире предлагать, или будет стараться заподозрить пред нами наших союзников. Надобно все выслушивать и на первое, не отвечая ничего решительного, нам доносить, а на последнее и тотчас можно отвечать, что мы вполне уверены в твердости и искренности наших союзников; да если б и не так было, то мы согласимся лучше быть обманутыми, чем заподозрить их и не устоять в своих обязательствах; что всякое нечистосердечное покушение послужит только к продолжению разорительной войны, а к достижению мира один способ – прямо предлагать и показать действительную готовность к удовлетворению обиженных сторон».

Вернер предложил Тотлебену не о мире, а только о перемирии на месяц. В то же время Тотлебен прислал Бутурлину письмо своего приятеля из Берлина, где говорилось, что мир между Англиею и Франциею уже заключен. По этому случаю в рескрипте к Бутурлину от 30 апреля было сказано: "Нетрудно заключить, что старались только изведать, велика ли с нашей стороны твердость и усердие, и если б получили согласие на перемирие, то разгласили бы об этом с прикрасами в австрийской и французской армиях, и письмо, полученное Тотлебеном из Берлина, служило только приготовлением к тому, чтоб внушения Вернера произвели свое полное действие. Поэтому уведомьте графа Тотлебена, чтоб он остерегался подобных внушений и не верил им. Желаем мы, чтоб теперь вы не имели никаких препятствий в вашем походе, и о благополучном выступлении в поход будем ожидать вскоре приятного уведомления.

Бутурлин выступил в поход для соединения с Лаудоном, которому дали отдельный корпус по настоянию русского двора. Мария-Терезия против воли уступила этому настоянию, ибо фаворитом ее был фельдмаршал Даун, но Дауна не любили в Петербурге и имели на то право. Фридрих II находился в Силезии с 50000 войска; в Саксонии прусский корпус, находившийся под начальством принца Генриха, сдерживался Дауном; в Померании румянцевский корпус шел осаждать Кольберг. Легко понять, с каким нетерпением ждали в Петербурге известия от Бутурлина, что он соединился с Лаудоном в Силезии, что соединенная австро-русская армия раздавила Фридриха II и тем покончила тяжкую войну, приготовив для дипломатов легкое дело – заключить в Аугсбурге честный мир, как разумели его в Петербурге и Вене. И легко понять раздражение, какое было произведено донесениями Бутурлина, жестоко обманывавшими ожидания. В этом раздражении написан был рескрипт императрицы, посланный к главнокомандующему 14 августа: «Как при начале нынешней кампании и при сочинении плана военных действий не вступали мы с вами во все мелкие подробности и довольствовались объяснением главных видов и намерений, оставляя прочее вашей распорядительности и ревности, старались мы только живо изобразить вам те великие и неоспоримые основания, почему желали мы, чтоб нынешняя кампания была решительною, так и во все время кампании напоминали мы вам только те же самые основания, а в прочем с нетерпением ожидали мы приятных от вас известий, каких обещали мы себе от вашей ревности, от засвидетельствованного вами отличного состояния армии, от известной храбрости наших войск и от самых обстоятельств, которые много раз были вам полезны, или ожидали описания принятых вами таких твердых намерений, по которым бы мы движения ваши сами здесь расчислять могли, следовательно, и в состоянии были бы предписывать вам что-нибудь с подлинностию. Но вы ни однажды не доставили нам такого точного дел и обстоятельств изображения, по которому бы мы верно могли расчесть, в каком состоянии, например, этот указ вас застанет. Донесения ваши хотя довольно часто получаются, но, во-первых, редко или и никогда не изображается в них прямое положение неприятеля и генерала Лаудона, а потом, что касается вас, то или в каждом донесении видим новое намерение, когда не исполнено еще прежнее и всегда прежнему противное, или же, наконец, простое ожидание нескольких дней для принятия еще нового решения.

Все сделанное вами во время минувшей зимы для приведения армии в готовность к походу, во многих случаях благоразумно наблюденная экономия, особенно же своевременное выступление в поход до Познани и прибытие туда всей армии еще в мае месяце, следовательно, ранее чем когда-либо это случалось, приобретали вам совершенное наше одобрение. Этим исполняли вы важный пункт плана и обнадеживали весь свет, что действия ваши будут, конечно, соответствовать тем уверениям, которые поданы нами союзникам нашим. Этим сделали вы, что венский двор так усилил и так уполномочил младшего и иностранного генерала Лаудона и все свое внимание обратил на вас и на него. Вы должны были ясно усматривать, что от скорости похода вашего в Силезию все зависело; что вам больше всего надобно было истребить предубеждения союзников и неприятеля относительно медленного движения нашей армии, предубеждения, по которому союзники не смело полагались на наши обещания, а неприятель смело обращал свои силы в другую сторону. Но вы, конечно, по избытку усердия и желая вместо одного дела сделать два разделяли ваше внимание. По прибытии вашем в Познань вы приняли было решение идти в Померанию, надеясь неприятеля оттуда выгнать, взятие Кольберга ускорить и заблаговременно поспеть в Силезию, и к нам вы доносили о том, как о деле непременном. Но вы не приняли в уважение, что хотя весьма похвально и славно вдруг многие дела обнимать и с одинаким успехом исполнять, всегда, однако, надобно больше смотреть на главное, да не приметили и того, что хотя взятие Кольберга нам на сердце и лежит, но мы никоим образом не связывали его с вашими действиями. От этого с планом операций несогласного намерения естественно произошло некоторое упущение времени, а барону Лаудону сомнение, крайне вредное в начале кампании, особенно когда надобно было еще истреблять прежние предубеждения. Но если б вы тогда остались при этом намерении и быстро стали его исполнять, то, может быть, случилось бы что-нибудь решительное; по меньшей мере генерал Цитен был бы теперь в Померании, не делал бы Лаудону диверсии в Моравию и не разорил бы приготовленных для вас магазинов; король прусский не был бы так силен против Лаудона, а Лаудон знал бы, чего ему от вас ожидать и какие меры свои принимать.

Отменили вы намерение идти в Померанию как несходное с планом; но к сожалению, не вдруг обратились к главному делу, т. е. к походу в Силезию и прямо к Бреславлю, но хотели сперва сделать покушение против Глогау. Для этого вы потребовали у Лаудона, чтоб он прислал вам туда осадную артиллерию, продовольствие и несколько войска; но легко было предвидеть, что Лаудон не был в состоянии этого сделать, когда король прусский все свое внимание обратил на него и пришел в Силезию с немалыми силами, будучи сам прикрыт крепостями и прикрывая их взаимно. Это ваше намерение и требование должны были возобновить в Лаудоне прежние предубеждения, а нам причинили тем сильнейшее сожаление, что мы больше всего твердили еще предместнику вашему, что отнюдь не надобно требовать невозможного, ибо это между союзниками рождает недоверие и несогласие и берет много времени.

Велико было, наконец, наше удовольствие, когда вы, покинув предприятие на Глогау, вознамерились идти прямо на Бреславль чрез Милич, подав о том формальное обнадеживание Лаудону, следовательно, приняв на себя новое обязательство. Когда силы прусского короля были так умеренны, что он мог только с нуждою удерживать барона Лаудона, то легко себе представить, на сколько частей нужно было бы ему разделиться, если бы устремлением вашим на Бреславль чрез Милич вы привели его в необходимость и защищать этот важный город, склад всех воинских потребностей, и караулить, чтоб и вы не перешли реку Одер, и Лаудон в то же время не приблизился бы к этой реке с которой-нибудь стороны. Но едва только генерал Цитен выступил против вас к Костянам, как вы, последуя всегда вашему усердию и желая вдруг сделать два дела, приняли намерение выиграть у него несколько маршей, отрезать его от Силезии и для того вместо Милича идти на Вартемберг, и притом думали, что для главных операций в Силезии довольно еще будет времени. Но теперь, конечно, вы сами жалеете, что и Цитена тотчас не атаковали и тем не вывели прусского короля и союзников его из предубеждения, будто наша армия никогда не атакует, и что походом на Вартемберг привели себя в необходимость искать соединения с Лаудоном только в окрестностях Брига. Вы в письме к барону Лаудону на его жалобы справедливо замечаете, что король прусский и прежде знал о желании вашем соединиться с австрийскою армиею. Мы сами не делали из этого большого секрета; но дело было в том, чтоб неприятель не знал, в котором месте должно было произойти ваше соединение, а это и сделалось бы, если б вы прямо устремились на Бреславль. Пусть поставил бы тогда король генерала Цитена под Бреславлем защищать против вас этот город; принц бевернский в 1757 году под пушками этого же города и стоя в крепких ретраншементах потерял значительную армию; вы могли бы то же сделать и с Цитеном, а если бы даже и не сделали, то, имея превосходные силы, вы могли были, заняв Цитена малым корпусом и маскировав ваше отступление от Бреславля, тотчас перейти Одер, где король всего меньше этого ожидал бы. Тогда Цитен принужден был бы бежать через Бреславль и наше войско могло за ним по пятам войти в этот город; а король, несмотря на всю свою изобретательность, был бы принужден или беспрепятственно допустить соединение ваше с Лаудоном, или напасть на такие войска, которые уверены в победе.

Из реляции вашей от 25 июля мы увидали, что, несмотря на занятие нашими войсками высот около Бреславля, несмотря на незначительность гарнизона и отсутствие других неприятельских сил поблизости, несмотря на то что наши легкие войска свободно входили в предместие до самых ворот и что нельзя было опасаться нечаянного неприятельского приближения, ибо бригадир Краснощеков был на той стороне Одера, – несмотря на все это, вы держали военный совет, перед которым выставили все трудности покушения на Бреславль; военный совет, согласясь с вами относительно трудностей, предоставил все вашему благоусмотрению, и вы решили немедленно идти прямо на Лейбус и там или где удобнее переходить реку Одер и, если окажется возможность, сделать покушение на Бреславль и стараться о соединении с Лаудоном, если только не задержит на этой стороне ожидаемый из Польши подвоз провианта и денег. Но здесь, где дело требовало мужественного решения, вам не очень надобно было распространяться в совете о трудностях и опасностях, сопряженных с предприятием на Бреславль, и тем ослаблять в нем охоту, да и для членов совета постыдно, что ни один из них не подумал, не хотите ли вы, преувеличивая трудности, выведать, у кого из них достанет мужества преодолеть эти трудности. Впрочем, сказать по правде, здесь вовсе не было надобности в военном совете. Без дальнего рассмотрения мы и отсюда знаем, что формальная осада Бреславля не могла быть предпринята по недостатку осадной артиллерии, да если б и была артиллерия, то и тогда было бы опасно, перешед реку Одер, очутиться взаперти между Бреславлем и всеми силами короля прусского. Надобно было взять город приступом, что требовало не совета, а распоряжения и твердости. Чем обширнее этот город, тем легче было взять его приступом. И посильнее крепости взяты таким образом. Кто, имевши свободные руки под Бреславлем, ничего, однако, не сделал, тот походом своим к Лейбусу не может угрожать Глогау или Лигницу. При первом взгляде на карту Силезии ясно, что походом к Лейбусу вы затрудняете переход свой через Одер, а не облегчаете. Лейбус лежит против самого Лигница; генерал Кноблох, конечно, поспешит стать под этим городом, и если вы по переходе вашем сперва не разобьете Кноблоха, а потом не возьмете Лигница, то вам от того места, где вы перейдете Одер, нельзя будет никуда тронуться, а еще меньше можно будет генералу Лаудону пройти к вам мимо Швейдница. Странно, что никто из генералов не приметил, что самое удобное место к переходу чрез Одер – это ниже впадения в него реки Вейды. Оставляя на этой реке небольшой отряд, вы прикрывали бы свой тыл и сообщение с магазинами в Польше, а переходя Одер гораздо выше Лейбуса, не подвергались бы вышеозначенным препятствиям, но ближе были бы и к предприятию на Бреславль, и к соединению с Лаудоном, и к получению продовольствия из графства Глацкого и Богемии по обещанию венского двора.

Надобность, чтоб оружие наше в нынешнюю кампанию отличилось важным и общему делу существенно полезным подвигом, так теперь возросла, что венский двор в ожидании, как пойдет кампания, не знает, какие дать министрам своим наставления на конгресс; а наши министры, имея указы поступать с твердостию, побуждать к тому же союзников и подкреплять их интересы, нашлись бы в жалком положении, если б оружие наше тому не соответствовало. Франция, с потерею Пондишери потеряв все свои владения в Восточной Индии, а в Германии успевши отбить нападение, принуждена теперь выносить всю гордость и высокомерие английского министерства. Датский двор колеблется между двумя сторонами, и его поведение зависит от окончания кампании. Если в нынешнюю кампанию не будет сделано ничего важного, то на будущую с трудом будем мы в состоянии привести к Одеру армию, подобную настоящей, и найти скоро нужные для этого деньги. Если вспомнить, что третьего года, одержав неслыханные победы, не пользовались наилучшими обстоятельствами, что прошлого лета не искали и случаев к тому, а нынешнее лето армия наша проходит, также не видав неприятеля, то ясно представляется, что сохраненное до сих пор важное значение при мирных переговорах умалится, самые неоспоримые наши доказательства потеряют силу и союзники наши, не считая более наше содействие существенным, будут поступать только согласно собственным желаниям, а прусский король убедится, что безрассудно давал он сражения нашим войскам, которые сами собою вредить ему не могут, обратит все свои силы против австрийского дома и, сделавшись сильнее прежнего, исключит нас из общего европейского действия, не сомневаясь, что и без его требования Пруссия возвратится к нему скоро сама собою.

Отступление ваше от Бреславля, когда и гарнизону там было мало, и неприятель не находился в близости и когда пришедший к этому городу на помощь генерал Кноблох не мог противиться легким нашим войскам, – отступление ваше при таких условиях необходимо должно произвести такое действие, что король прусский еще меньше склонен будет искать с вами сражения и еще меньше может ожидать или опасаться, чтоб вы напали на него или на какой-нибудь его корпус или взяли какую-нибудь из его посредственных крепостей. Поэтому должно ожидать, что он во многих местах ослабит свои гарнизоны и, усиля, сколько можно, свою армию, устремится с нею против барона Лаудона. Такое неприятельское мнение не очень будет лестно для нашего оружия; но нет худа без добра, и вам представляется случай тем больший получить над королем верх, чем больше он уверен в своих преимуществах над вами. При наступлении такого случая вы должны живо изобразить генералитету и всей армии, как позорно ей неприятельское презрение и как наша и государства нашего слава требует отомстить ему за это презрение поражением.

Переписка ваша с бароном Лаудоном была причиною некоторой, хотя и скоро прекращенной, холодности. Но так как с того времени вы не исполнили ни одного из его требований, не успели какою-либо диверсиею оказать ему никакой помощи, то надобно опасаться, что неудовольствия с его стороны опять возобновятся и даже усилятся, а двор его может заподозрить, что наши указы к вам были не таковы, как ему сообщалось для сведения. В другое время на это можно было бы и не обращать большого внимания, но теперь, когда завязались общие переговоры, Пруссия подружилась с Портою и мы принудили венский двор поручить главные его силы Лаудону и до сих пор не можем сказать по справедливости, чтоб он не исполнил того, чего от него требовано, – теперь больше всего надобно остерегаться, чтоб не было ни малейшей холодности и несогласия, надобно каким-нибудь знатным предприятием доказать, что указы наши действительно были таковы, как сообщены венскому двору».

Неудовольствие на Бутурлина уменьшилось, когда он от 3 августа дал знать, что благополучно перешел Одер со всею армиею, занял Лигниц, виделся с Лаудоном и принял твердое решение подвинуться еще далее вперед. Фридрих II, не будучи в состоянии ни помешать соединению Бутурлина с Лаудоном и тем менее будучи в состоянии напасть на них, устроил себе укрепленный лагерь почти под пушками Швейдница и здесь решился ожидать нападения неприятеля или держать его в бездействии до тех пор, пока недостаток провианта принудит его удалиться. От 21 августа Бутурлин дал знать в Петербург, что 23 числа непременно нападет на неприятеля; но от 22 августа писал, что нападение оставлено, а вместо того принято намерение движением на Швейдниц принудить Фридриха II покинуть выгодное положение между Цейдлицем и Вирбеном, и в тот же самый день послана другая реляция, что и движение на Швейдниц отсоветовано бароном Лаудоном и потому принято решение оставить при Лаудоне корпус графа Чернышева до окончания кампании, а самому Бутурлину перейти Одер и двинуться к Глогау или куда-нибудь. В ответном рескрипте на эти реляции говорилось: "Не скроем от вас, что этими известиями мы были больше опечалены, чем если бы с войском нашим случилось какое-нибудь несчастие. Мы не будем теперь подробно разбирать, как много противоречия в ваших реляциях, как мало согласны с ними многие нам известные обстоятельства и с других сторон доходящие известия, ниже какие о том произойдут рассуждения и толкования как у приятелей, так и у неприятелей; все это сами вы легко себе можете вообразить; однако нельзя оставить без примечания, что когда уже в разных на походе от Познани промедлениях так много было пропущено времени, то необходимо было надобно или за Одер не переходить и искать возможных операций на этой стороне, или, перешед Одер и соединившись с Лаудоном, стараться тотчас пользоваться этим соединением, превосходством сил и больше всего неприятельским смущением, вознаградить потерянное время, а не вновь тратить его на бесплодные и бесконечные советования. Но так как нельзя словами изобразить, какой венец славы висел над вами и как безвозвратно вы его потеряли; как невозможно словами поправить прошедшее или уничтожить всеобщее теперь мнение Европы, что во всю нынешнюю кампанию намеренно думали только об одном, как бы протянуть время и, ничего не сделав, возвратиться домой; а еще меньше что-либо с благопристойностию сказать нашим союзникам, зачем принудили мы венский двор отнять команду у графа Дауна и поручить ее барону Лаудону, зачем принуждали австрийцев делать большие убытки и заводить магазины для нашей армии, зачем приходили на их пропитание, следовательно, уменьшали его для них самих. Короткое могло бы быть на все это объяснение, а именно что вы хотели напасть на неприятеля, да случая и возможности к тому не было. Но мы сами по одному сличению обстоятельств и по собственным вашим донесениям уверены в противном, а союзники наши не только имеют очевидных свидетелей, но и письменное доказательство в ответной промемории вашей барону Лаудону, что не укрепление неприятельского лагеря помешало вам напасть на него. Тогда никаких еще не было укреплений; но вы, перешедши 12 верст, требовали продолжительного отдыха; а потом, как уже неприятель и укрепился, русским и австрийским генералитетом признано было, что напасть можно, для чего не только день, но и час был назначен. Но как все это ни к чему теперь не служит, то мы и приступаем к самому делу.

Повелеваем вам: 1) на крепость Глогау напрасного покушения не делать и времени не тратить; но 2), подвинувшись скорее к Франкфурту, тотчас занять Берлин по примеру прошлого года, с тою только разницею, что взять больше контрибуции с берлинцев за их неблагодарность и воспользоваться всем, чем только можно; 3) если принц Генрих для защиты Берлина вышлет против вас корпус, то непременно напасть на него без разбора и без совета. Этих бесплодных советований в нынешнюю кампанию столько было, что наконец самое слово «совет» омерзит; а чтоб наши войска не были способны к атакам, то это толкование может происходить только от завистников славы нашего оружия, и потому наикрепчайше вам повелеваем: если кто дерзнет сказать, что наши войска не способны к атакам, того не только тотчас на месте арестовать, но как злодея в оковах сюда прислать; 4) надеяться можно, что походом вашим к Франкфурту прусские в Померании войска принуждены будут эту провинцию очистить; вам надобно стараться и этот корпус не упустить, а разбить и всего больше заботиться о занятии зимних квартир в Померании. Что же касается графа Чернышева с его корпусом, то мы опасаемся только того, что принятое и относительно его намерение за какими-нибудь непредвидимыми приключениями отменится и он при австрийской армии оставлен не будет, ибо действительно теперь нет другого способа поправить происшедшее и доказать свету, что, несмотря на худое согласие операции, оба двора пребывают, однако, в теснейшем единодушии".

Дальнейшие движения Бутурлина подверглись также выговорам, тогда как приятная ведомость была получена от графа Чернышева, который извещал о взятии Швейдница австро-русскими войсками. В рескрипте императрицы к Бутурлину по этому случаю говорилось: «Немного было употреблено нашего войска к этому мужественному предприятию, только четыре гренадерские роты; но мы рады, что доказана способность нашего войска нападать. Австрийский генералитет и сам неприятель приписывают им несравненную похвалу: они всходили на стены как львы и, вошедши в город, так скоро построились, как будто для парада туда введены были». Кроме Чернышева Румянцев, отправленный для осады Кольберга, также беспокоил Бутурлина своим значением. Бутурлину предписывалось отдать в команду Румянцева столько войска и так его всем снабдить, как он сам потребует, и отнюдь не затруднять его и не смущать своими ордерами: «Ибо мы службою его и усердием и всем в нынешнюю кампанию распоряжением совершенно довольны». Бутурлин отвечал, что если он отправит большую часть войска, то у него самого останется очень мало, и на это получил рескрипт, где говорилось: «Примечаем мы со многим сожалением, что вы оказываете некоторую жалузию к той доверенности, какою удостоили мы графа Румянцева, как то явственнее всего усматривается из вашего короткого и сухого к нему ордера и из вашей реляции, будто бы по усилении его вся армия только в десяти полках состоять будет. Наша милость оказывается только по заслугам и достоинству, а отнюдь не как следствие уменьшения ее к другому. Вы остаетесь главным его командиром, а чин ваш и наша персональная к вам милость не могут вами повода подавать к жалузии против подчиненного».

Надеялись, что Румянцев взятием Кольберга хотя сколько-нибудь поправит дело, испорченное Бутурлиным. Современник (Болотов) говорит, что другого исхода деятельности Бутурлина и не ожидали в армии: «Характер сего престарелого большого боярина был всему государству слишком известен, и все знали, что не способен он был к командованию не только армиею, но и двумя или тремя полками. Единая привычка его часто подгуливать и даже пить иногда в кружку с самыми подлыми людьми наводила на всех и огорчение, и негодование превеликое. А как, сверх того, он был неуч и совершенный во всем невежда, то все отчаивались и не ожидали в будущую кампанию ни малейшего успеха, в чем действительно и не обманулись».

К печальному исходу кампании присоединилась еще измена генерала, которого имя очень часто упоминалось в журнале военных действий русской армии, и упоминалось обыкновенно при успешных действиях, – начальника легких войск Тотлебена. Еще от 21 июня Бутурлин уведомил императрицу о странном происшествии: генерал-майор Тотлебен на походе своем к армии в Померанию в лагере при Берштейне с общего совета всех полковых командиров подчиненного ему корпуса 19 числа арестован за открытую его вредную службе переписку с неприятелем. Причины, побудившие к аресту, были следующие: 1) подполковник Аш, находившийся при Тотлебене для канцелярских дел, перехватил жида, отправленного Тотлебеном в Кистрин; у этого жида в сапоге нашли точный немецкий перевод с секретного ордера главнокомандующего, также с сообщенного Тотлебену от Бутурлина маршрута армии от Познани в Силезию и с собственноручной записки Тотлебена с шифрами; все эти бумаги были вложены в неподписанный куверт, но за печатью Тотлебена. 2) У жида найден паспорт, данный ему Тотлебеном. 3) Капитан Фафиус получил от Тотлебена собственноручное приказание препроводить жида с козаками в Кистрин. 4) У Тотлебена найдено запечатанное, но еще не отправленное письмо его в Берлин к банкиру Гоцковскому. Жид признался, что перевозил письма от принца Генриха прусского к Тотлебену и обратно; пакет, найденный у него в сапоге, он должен был отдать или коменданту, или принцу Генриху, или самому королю прусскому. По показанию Тотлебена, переписка его с принцем Генрихом состояла в том, что принц просил его не позволять своему корпусу так разорять королевские земли; а он, Тотлебен, отвечал, что если прусские чиновники сами будут выставлять требуемый провиант и фураж, то ни о каких солдатских своевольствах слышно не будет. К этому он прибавил в письме к принцу: «Что касается собственно меня, то принц может быть уверен, что я никаких грабительств не терплю, но по возможности отвращаю; что я не желаю никакого вознаграждения, но чтоб принц, как старый приятель, заступился за меня, чтоб возвратили мне сына моего, который у меня один только и есть и которого, ребенка 11 лет, силою взяли и в солдаты записали, чтоб также возвратили мне деревни мои, которые или вовсе отняты, или секвестрованы». Спустя недели с три явился жид Забадко и подал ему запечатанное письмо от короля; в письме говорилось, что король приказал всем ландратам и начальникам округов ехать к своим местам и ставить припасы на русское войско и потому Тотлебен должен содержать в своем войске добрый порядок и щадить прусские земли, а он, король, когда будет заключен мир, не оставит просьбы его о сыне и деревнях. Тотлебен отправил жида с ответом, что никаких жалоб на разорение от русского войска не будет, причем просил уволить сына для продолжения учения. Через три недели после этого жид возвратился, привез увольнение сына Тотлебена и письмо к отцу: король обнадеживал его всякою милостию, если прекратит опустошения, производимые его отрядом. Далее Тотлебен показывал: «Уже три года думал я о плане, как бы схватить короля при каком-нибудь случае. Придумал я, что лучше всего будет, когда король вполне доверится жиду Забадке: тогда можно было бы уговорить короля к свиданию или разведать, когда и где он будет на рекогносцировке с малым числом людей. Потом приехал жид Забадко в третий раз с двумя запечатанными кувертами: в одном находилась цифирьная азбука, а в другом – письмо от короля. В письме говорилось: принципал радуется, что приятель обнадеживает насчет пощады его земель; желает, чтоб приятель для облегчения подданных принципала служил еще эту кампанию, и просит дать знать, оборонительно или наступательно русская армия будет действовать этот год, будет ли отправлен корпус к Лаудону и завидует ли приятель, что идет новый претендент на кольбергское девство (Румянцев). Я отвечал, что приятель письмо от принципала получил и при первом случае будет отвечать. Жиду Забадке приказал я сказать королю, что очень желаю с ним видеться. Забадко приезжал еще раз с письмом от короля, исполненным обнадеживаниями милости и с требованием, чтоб написал ответ на прежние вопросы. Чтоб уклониться от ответа, я написал королю о моем новом назначении и сослался на приложения, которые к нему отправил; эти приложения и состояли в ордере и маршруте, полученных от фельдмаршала. Если б я, говорил Тотлебен, затевал что-нибудь опасное и противное долгу верности, то я ордер и маршрут послал бы прежде, а не тогда, когда уже ордер перестал быть секретным, потому что был исполнен. Как скоро я цифры в запечатанном куверте получил, показывал я их подполковнику Ашу, говоря: вот принес мне жид и цифры из королевского кабинета! Аш удивился, где он мог их достать? Я на то ему отвечал, что жид, конечно, сам бывает в королевском кабинете; я с Божиею помощью в нынешнем году короля уже прямо заведу, а цифры эти фельдмаршал иметь будет. Аш, если в нем еще искра честности и христианства есть, правду этого показания сам признать должен, так как я часто публично говаривал, что я в нынешнем году прямой удар нанести надеюсь. Гоцковский, будучи у меня, наведывался, к кому бы в Петербурге адресоваться, чтоб двор склонить в пользу короля; королю война наскучила, и он охотно бы употребил миллион или два. Я отвечал, что с петербургскими совершенно незнаком, но если б прислано было письменное предложение, то я переговорил бы с фельдмаршалом».

Тотлебена отправили в Петербург, после чего перехвачено было еще одно письмо к нему от Фридриха II: король писал, что не может дать ему просимого им имения (гершафта миличевского), но обещает дать другое, равное тому; отказывал ему и в просьбе развести его с женою, живущею в Силезии, объявляя, что для этого она сама должна подать прошение.

Неудачный исход кампании был тяжел русскому правительству особенно потому, что оно сильнее всех отвергало перемирие и настаивало на энергические действия, с помощию которых только и можно было принудить Фридриха II к честному миру для союзников. Мы уже видели, как в рескриптах Бутурлину выставлялось затруднительное положение России относительно главной союзницы – Австрии. Русский посол в Вене Кейзерлинг был назначен уполномоченным на Аугсбургский конгресс; на его место в Вену был назначен князь Дмитрий Мих. Голицын; но до его приезда туда был определен поверенным в делах племянник канцлера граф Александр Романович Воронцов. Соответственно этой перемене Эстергази был отозван из Петербурга по причине или под предлогом болезни и на его место назначен граф Мерси дАржанто. От 21 июля молодой Воронцов писал дяде из Вены о разговоре своем с Кауницем: «Граф Кауниц со мною долго говорил, не скрываясь, что их немало удивляет медленность фельдмаршала графа Бутурлина; Кауниц рассуждал, что часто, опоздавши только 24 часа, можно лишиться успехов целой кампании». Воронцов писал также к дяде, что слышал стороною, будто Лаудон начинает отчаиваться в успехах кампании, видя такую медленность в движениях русской армии. От 14 августа Воронцов опять писал о неудовольствии Кауница на операции русского войска в Силезии; он рассуждал, что после перехода через Одер много бы уже можно было предпринять, но время упущено. Кауниц опасался, что русская армия, промедля, будет принуждена идти на Вислу к зимним квартирам и кампания останутся бесплодною. По словам Кауница, Лаудон предлагал Бутурлину, чего он хочет, сам ли напасть на короля или предоставить это нападение австрийцам с уговором, чтоб каждый из своей стороны подкреплял атаку двадцатью тысячами войска; но предложение это не произвело никакого действия. От 25 августа Воронцов писал, что Кауниц сильно беспокоится бездействием войска, тем более что неуспех кампании возбудит против него всех доброжелателей фельдмаршала Дауна, ибо известно, что императрица-королева почти против желания своего уступила требованию Кауница отдать большую часть войска под команду Лаудона. В Вене складывали всю вину на Фермора, который будто бы давно не скрывал своего недоброжелательства к австрийскому дому, оказывая при всяком случае нерасположение офицерам, присылаемым к русской армии из Вены, и жалуясь, что благодаря венскому двору он лишен главного начальства.

Любопытны известия Воронцова о том впечатлении, какое было произведено на Марию-Терезию взятием Швейдница. «Императрица, – писал Воронцов, – сама уменьшает важность этого дела и почитает невозможным удержание Швейдница зимою. Все эти дни ее величество была очень невесела, и причина тому – пристрастие ее к фельдмаршалу Дауну; раздражил ее император, который воспользовался взятием Швейдница, чтоб превознесть Лаудона на счет Дауна; императрица с яростию заступилась за своего фаворита и с тех пор сама уменьшает важность действий Лаудона; в собрании при дворе, разговаривая с одним иностранным министром, сама выразилась, что находит великие трудности в расположении зимних квартир в Силезии, и все те, которые имели с нею в этот день дела, говорят, что никогда не видывали ее такою сердитою».

Сильно занимались в Вене осадою Кольберга, боялись, что если этот город не будет взят и русская армия уйдет на зимние квартиры к Висле, то прусское войско двинется из Померании в Саксонию и помешает здесь действиям австрийского войска.

В то время как в Вене толковали о печальном исходе кампании, из Парижа и Лондона русские послы доносили о печальном исходе мирных переговоров между Франциею и Англиею. Преемник Мих. Петр. Бестужева при французском дворе граф Петр Григорьевич Чернышев доносил от 31 августа, что у герцога Шуазеля была конференция со всеми министрами союзных дворов. Рассказав подробно весь ход мирных переговоров между Франциею и Англиею, Шуазель именем королевским просил министров донести своим дворам, что Франция вела переговоры с согласия своих союзников и по общему соглашению, т. е. не смешивая особую свою войну с войною германскою, о прекращении которой предоставлено вести переговоры на Аугсбургском конгрессе, что для достижения с Англиею особого мира с французской стороны оказана была особенная уступчивость – было пожертвовано всем, чем только можно; но Англия неумеренными, нескладно и умышленно спутанными требованиями и ответами обнаружила свое нежелание мира. Король поэтому принял намерение прервать эти бесплодные переговоры и повелел уверить всех своих союзников, что твердо намерен пребывать с ними в союзе, свято соблюдая свои обязательства.

Чернышев доносил, что неудача в Силезии и уход Бутурлина от Лаудона не будут иметь никакого влияния на решения французского двора, хотя извещал, что герцог Шуазель с большим огорчением отзывался об этих событиях, именно выразился, что издержки, употребленные на переход армии, не соответствуют ее успехам. Чернышев отвечал, что и две французские армии хотя было и соединились, но ничего не сделали неприятелю и, отступя с уроном, принуждены были бесполезно разойтись. Разговор заключился тем, что нынешняя кампания может почесться неудачною для всех сторон и, чтоб поправить дело, надобно принять меры для успеха будущей кампании. На этом донесении канцлер сделал любопытное замечание для императрицы: «На продолжение нынешней войны и приемлемых сильных мер для произведения будущей кампании потребно великие суммы денег в наличии иметь, которых теперь в казне совсем нет. Ежели ваше импер. величество по поданным от конференции и: Сената докладам не соизволите милостивою резолюциею снабдить, я истинно не понимаю, каким образом возможно будет с пользою и начало будущей кампании учинить».

Из Лондона весною князь Александр Мих. Голицын доносил, что английский двор искренне желает прекратить германскую войну как очень убыточную и вовсе не столько старается о своем отдельном мире с Франциею; поэтому в Англии больше всего боятся, чтоб предложение союзников о мире не сделано было только с целию выиграть время. Голицын описывал свой разговор с знаменитым Питтом, который уверял его, что Англия искренно желает мира, но не может покинуть прусского короля. «Он, – писал Голицын, – старался мне доказывать по своему обыкновению чрез свои хитрые и красноречивые изражения необходимость для Англии пребывать нераздельно и усердно с означенным монархом. Я только в кратких словах старался прекословить, утверждая, что, когда сей высокомысленный и дерзновенный государь истощенные свои в настоящей войне силы паки со временем исправит, не преминет восстановленную тишину паки возмутить, разве Англия постановит себя охранительницею против покушений сего монарха. Господин Питт в своем ответе старался дать мне выразуметь, что на такие гарантии нельзя много полагаться и что, по его мнению, достаточною гарантиею может служить превосходство сил, каким обладает Россия. Прусский король не осмелится нарушить ее покой, и, следовательно, императрица, не имея причины опасаться предприятий сего монарха, которого силы истощены войною, не имеет и побуждений желать раздробления его государства». Питт говорил также Голицыну, что в Англии очень благодарны императрице за то, что такое полезное и Богу приятное дело мира начато и основано в Лондоне через русского министра. «Я уверен, – говорил Питт, – что восстановление европейской тишины отчасти или даже совершенно зависит от вашей государыни; по моему мнению, заключение германского мира подвержено великим затруднениям, ибо трудно соглашение столь великих государей, которые должны заключить мир не по принуждению, а единственно из великодушия и миролюбия; напротив того, отдельный мир Англии с Франциею может быть скоро заключен. Франция так истощена, что не может продолжать войну с Англиею, следовательно, Англия должна пользоваться этими благоприятными обстоятельствами и требовать от своего неприятеля очень выгодного мира; а державы, у которых нет ни флота, ни колоний в других частях света, не имеют причины принимать какое-либо участие в этой войне, она до них вовсе не касается». «По моему мнению, – отвечал Голицын, – европейские государи должны обращать на колонии такое же внимание, как и на европейские владения, по примеру Англии, которая хотя никаких владений в Германии не имеет, однако беспрестанно в ее дела вмешивается». «Франция, – продолжал Питт, – не должна ласкать себя надеждою, чтоб Ганновер служил ей дорогою в Америку или Индию».

Что касается ближайшего интереса России, то в Петербурге хотели воспользоваться переменою в английском министерстве, выходом из него графа Голдернеса и вступлением на его место графа Бюта, любимца нового короля Георга III. Воронцов отправил по этому случаю такое письмо Голицыну: «Понеже определенный на место графа Голдернеса новый статский секретарь натурально желать будет начало министерства своего знаменитым сделать, то вашему сиятельству весьма нужно постараться, менажируя к себе дружбу и поверенность сего в кредите находящегося министра, искусно внушать ему, что союз и дружба между ее императорским величеством и королем, его государем, будучи всегда натуральны, препятствуются токмо соединением их (англичан) с королем прусским, от которого они имели всегда справедливое опасение, а ныне одни бесплодные иждивения или обманчивую помощь; что ее императ. величество, пребывая в исполнении своих обязательств твердо и непоколебимо, весьма удалены вы присоветовать неравномерное английскому двору поведение, но деликатности его британского величества в наблюдении своих обязательств ни малейшего предосуждения быть не может, если более свои собственные интересы в уважение возьмутся и когда в справедливое сравнение постановлены будут твердость и польза прежних союзников и натуральное оных паки сближение противу самокорыстных видов такого союзника, который за сильное ему вспоможение и усердие всей великобританской нации благодарен единственно случаю, и, обнажа пред нею теперь прямые свои склонности, толь большим будет ей неприятелем, что благоволением ее ласкать себя не может. И понеже оказывается, что Франция действительно хотела по поводу своей войны с Англиею захватить всю мирную негоциацию в свои руки, то с большею справедливостию здесь могли бы теперь желать искусным образом до того довести, чтоб Франция могла с Англиею только сноситься о партикулярном своем мире, пока конгресс собирается или продолжается, а Англия между тем трактовала б с здешним двором о мире короля прусского прелиминарно для решительного окончания на будущем конгрессе. Сего ради ваше сиятельство особливое старание возымеете внушениями своими нечувствительно до того доводить».

Для начатия дела в Петербурге английскому посланнику Кейту вручена была записка, в которой говорилось, что так как императрица никогда не отменит своего намерения искать для себя и для своих высоких союзников мира прочного, честного и удовлетворительного и так как союзники ее находятся в таких же сентиментах, то теперь от его британского величества зависит содействовать справедливому миру Англии с Франциею и склонить короля прусского к справедливому удовлетворению обиженных сторон. От 20 июля Голицын дал знать своему двору о впечатлении, какое эта записка произвела в Англии: оба министра – граф Бют и герцог Ньюкестль – отозвались единогласно, что им очень нелегко и почти невозможно склонить к тому прусского короля, а потом сообщил инструкцию Фридриха II своим министрам в Лондоне, в которой говорилось, что он принял твердое намерение не уступать неприятелям ни пяди земли и что он согласен помириться на одном условии, чтоб каждый остался при том, чем владел в 1756 году. «Такое упрямство и несправедливость этого государя, – писал Голицын, – несколько беспокоят здешнее министерство, которое убеждёно, что без какого-нибудь справедливого вознаграждения обиженным сторонам покоя в Германии ожидать нельзя. Кампания нынешнего года должна означить намерения и здешнего и прусского двора относительно германского мира». Против этих слов канцлер Воронцов сделал заметку: «К немалому сокрушению, нынешняя кампания ни с которой стороны к благополучному окончанию сей проклятой войны надежды не подает».

От 7 сентября Голицын донес о разрыве мирных переговоров между Франциею и Англиею; от 25 сентября уведомил о выходе Питта из министерства и о разговоре своем с графом Бютом по этому случаю. «Хотя нельзя не жалеть, – говорил Бют, – что этот министр, необыкновенно даровитый и оказавший своему королю и отечеству великие услуги, оставил службу при таких критических обстоятельствах, однако, с другой стороны, это было неминуемо по его крайнему честолюбию и властолюбию, по привычке его в продолжение пяти лет всеми повелевать и приводить в исполнение свои мнения без малейшего прекословия. Я по вступлении своем в министерство всячески старался быть с ним в согласии; но наконец, при последних обстоятельствах я принужден был не только поразниться с ним в мнениях, но и с крайнею твердостию держаться своих мнений. Видя, что остальные министры с ним несогласны, и насчитывая мало друзей в парламенте, Питт заблагорассудил выйти из министерства». Донося об этом разговоре, Голицын писал: «Выход из министерства Питта должно приписывать одному графу Бюту: он с нетерпением и немалою завистию смотрел на властолюбие и блестящие качества Питта, и все враги последнего беспрестанно раздували пламя несогласия между ними. И я в силу высочайшего наставления, данного мне, старался с крайним усердием этому же содействовать, внушая графу Бюту, что пока Питт будет оставаться в министрах, то вся честь и слава за счастливые для Англии события будет принадлежать ему одному в предосуждение другим министрам. Я уже с некоторого времени мог замечать добрый успех моих внушений, однако никогда не мог ожидать, чтоб перемена могла произойти так скоро. Перемена эта важна и полезна для общего дела, потому что, во-1), преемник Питта граф Эгремонт не имеет нисколько достоинств своего предшественника; во-2), известное усердие Питта к интересам короля прусского и непреодолимая ненависть его ко Франции и ко всем тем, кто при настоящих обстоятельствах ей доброхотствует, в графе Эгремонте не замечаются; в-З), надобно ожидать без Питта в парламенте большого сопротивления министерству: требования, денег на войну и на субсидии встретят большие препятствия».

В начале декабря, уведомляя свой двор о предстоящей войне Англии с Испаниею, Голицын изъявлял «раболепную радость», что благодаря этой новой войне Англия уже не будет обращать большого внимания на германскую войну и король прусский не получит от нее сильной помощи.

Но кроме Англии в Петербурге береглись, чтоб ближайшие державы – Швеция, Польша, Турция и Дания – не оказали какой-нибудь помощи королю прусскому. Граф Остерман начал год донесениями о шведском сейме: по этим донесениям выходило, что нельзя было опасаться выхода Швеции из союза, нельзя было опасаться и восстановления в Швеции самодержавия, хотя члены противной Сенату партии толковали, что в прошедший сейм власть королевская была так ослаблена, что Сенат ни о чем больше не думал, как о превращении монархической формы в аристократическую; но это стремление наносит Швеции страшный вред, и они при нынешнем сейме намерены противиться ему всеми силами и будут стараться ввести Сенат в предписанные ему пределы. Когда французский посол объявил Остерману о мирных предложениях, сделанных Франциею союзникам, в том числе и Швеции, то Остерман обратился к Гепкину с вопросом, не сделано ли при этом намеков и о мирных условиях. Гепкин отвечал, что пока еще не сделано, но потом на словах по секрету сообщил ему, что если Швеция согласится на мир, то посол уполномочен подать другой мемориал, где будет предложено, не заблагорассудит ли Швеция отказаться от прежде обещанного земельного вознаграждения и удовольствоваться уплатою всех военных убытков. Но любопытно, что, по донесению Остермана, в высших стокгольмских кругах указывали именно на те мирные условия, на каких впоследствии действительно заключен был мир всеми воюющими державами, т. е. что прусские владения останутся нетронутыми, как были до начала войны. Как будет принято французское предложение, в какой форме дан будет ответ на него – это, разумеется, зависело от отношений между партиями, которых было четыре: первая – сенатская, преданная Франции; вторая – партия полковника Пехлина, который, отстав от первой партии, соединил около себя всех тех, которые получили от правительства какое-нибудь неудовольствие; Пехлин человек хитрый и, будучи употреблен в прошедший сейм французскою партиею для раздачи денег, знает все бывшие тогда интриги, и это знание употребляет он теперь против французской партии; третья – старая русская партия, известная под именем Ночных Колпаков; четвертая – преданная двору. Три последние партии на сейме составляли одну, потому что все одинаково действовали против Сената и в своем соединении представляли большинство, хотя во всем остальном они между собою совершенно несогласны. В шведском ответе на французскую декларацию говорилось, что Швеция очень рада вступить в мирные переговоры; король желает скорого мира, если он может его заключить согласно своему достоинству и верности, с какою постоянно сохраняет свои обязательства к союзникам.

Между тем сенатор Гепкин вследствие сильного неудовольствия против него на сейме должен был отказаться от заведования иностранными делами, что было очень неприятно Остерману, который надеялся через него узнавать многое, тогда как преемник его граф Экеблатт был в полной зависимости от французского посла. Свой двор Остерман опять должен был успокаивать относительно слухов о восстановлении самодержавия в Швеции: эти слухи пришли в Петербург от Корфа из Копенгагена. Остерман писал, что это дело невероятное, и прежде всего потому, что король не пользуется народною любовию, а королева, по ее нраву, – еще менее и всем известно, что король во всем слушается королевы. Слух пущен нарочно французским послом в Стокгольме Давренкуром и датским – Шаком, которые вместе употребляют все средства, чтоб спасти своих друзей, членов сенатской партии, и распространили вести, что придворная партия затевает что-то против шведской вольности.

Когда в Стокгольм был доставлен русский ответ на французскую декларацию о мире, то король поручил своему министру в Петербурге барону Поссе обнадежить русское правительство, что Швеция относительно мира не будет ничего делать без общего согласия и не оставит требовать совета императрицы; но Остерман дал знать своему двору, что в будущую кампанию нельзя ожидать от Швеции сильных действий по недостатку денег, по неисправности платежа французских субсидий, по явному неудовольствию народа, зачем начата была война, по сильному желанию прекратить убыточную войну, до начала которой армия состояла из 32000 человек, а теперь в Померании и с больными было не более 18000; хотя набор рекрут и был решен и они собраны, но без денег нельзя было их обмундировать и перевезти в Померанию.

В конце июля Остерман сообщил об усилении французской партии, которой еще прежде удалось деньгами склонить Пехлина на свою сторону. Но дворянское собрание выключило Пехлина из своей среды, несмотря на все усилия и денежные раздачи французской партии. Споры о Пехлине едва не повели к драке. Донося об этом, Остерман писал: «Я с своей стороны в таких критических обстоятельствах в разговорах своих, не вступая в их распри, стараюсь им внушать тишину и доброе согласие». На это Воронцов замечает: «Чтоб и впредь в подобных внутренних шведских делах разумную осторожность имел и отнюдь ни в чем не мешался». Несмотря на то, Остерман предложил своему двору пенсиею и обещанием защиты привлечь на свою сторону сенатора Гепкина как человека, очень влиятельного по своему уму.

От 21 декабря Остерман уведомил, что Экеблатт объявил ему именем королевским, что война становится для Швеции страшно тяжка и король желает усугубить все способы к возобновлению общих мирных переговоров. К этому Остерман прибавлял, что шведский народ до такой степени наскучил войною, что Россия, по крайней мере письменными декларациями, не должна подавать вида, что хочет принудить Швецию к продолжению войны, ибо в противном случае Франция всю ненависть шведов обратит на Россию.

В Польше русский посланник Воейков по-прежнему старался помешать сношениям Пруссии с Турциею; в январе он писал, что опять домогался у графа Брюля, нельзя ли каким-нибудь тайным образом схватить прусского курьера; Брюль по-прежнему обнадеживал, что употребляются для этого всевозможнейшие способы, а зять его гpaф Мнишек говорил: «Мы имеем достоверные известия, что прусские курьеры, переодетые то в польское, то в волошское платье, препровождаются стараниями кастеляна краковского графа Понятовского и воеводы русского князя Чарторыйского чрез их имения, которые доходят до самых молдавских границ». Воейков заявил Брюлю, что у него 1000 червонных, назначенных на перехват прусских курьеров; но Брюль отвечал, что деньгами трудно что-нибудь сделать, потому что преданные прусскому королю вельможи посылают провожать курьеров большие отряды войска; не лучше ли для этого употребить русские отряды под предводительством искусного офицера, который бы явился в Польшу под предлогом закупки провианта для армии. Но этот способ с русской стороны признан еще более трудным.

Относительно собственно польских дел Воейков донес о любопытном разговоре своем с епископом краковским Солтыком. Епископ объявил ему, что уезжает из Варшавы и долго не возвратится благодаря французскому послу маркизу де Поми, который мешается во все дела и производит сильную смуту; граф Брюль сначала противился ему, а потом ловкий француз с помощию дочери Брюля графини Мнишек успел совершенно овладеть Брюлем, так что тот начал во всем его слушаться, несмотря на предостережения зятя своего Мнишка и его, бискупа. Это, говорил Солтык, очень вредно для республики на будущее время ввиду старости короля. Французы хотят усилить свою партию, чтоб доставить корону принцу Ксаверию, второму сыну короля Августа, вполне преданному Франции; граф Брюль поддерживает принца Ксаверия, потому что старший сын короля, наследный принц саксонский, к нему нерасположен. Граф Мнишек в дружеском разговоре с Воейковым также высказал свое неудовольствие против французского посла, который успел обмануть и тестя его графа Брюля. Воейков при этом давал знать своему двору, что французский посол ездил в Пулавы, имение князя Чарторыйского, для свидания с последним; туда же ездил и датский посланник Остен.

Беспокойство русского двора относительно прусских курьеров объясняется известием Обрезкова из Константинополя, что 20 марта заключен дружественный и торговый договор между Пруссией и Портою. Несмотря на характер договора, он произвел в Петербурге очень неприятное впечатление, потому что мог ободрить подданных прусского короля, сделать его требовательнее при мирных переговорах и давал ему возможность держать в Константинополе открыто своего министра. Обрезков советовал своему двору остаться совершенно равнодушным к этому делу, ибо если будут с русской стороны сделаны какие-нибудь представления, то Порта может дать на них суровый ответ, что поведет к нарушению добрых отношений между двумя государствами. Совершенное молчание будет более соответствовать достоинству и могуществу русской империи, чем какие-нибудь представления, из которых Порта заключит, что договор ее с Пруссиею имеет важное значение в глазах императрицы, и это умножит только ее азиатскую гордость и величанье. Совет был принят, и последствия показали его пользу.

Угроза войною пришла не с юга, а с севера, и оттуда, откуда менее всего ее ожидали. 11 июля в 9 часов утра приехал к канцлеру датский чрезвычайный посланник граф Гакстгаузен и объявил, что ему велено от короля сделать русскому двору словесное и дружественное внушение, что так как его датское величество с сожалением принужден видеть, как мало великий князь всероссийский и герцог шлезвиг-голштинский оказывает склонности к полюбовной сделке в своих распрях с короною датскою и продолжает пребывать в прежнем своем недоброжелательстве к Дании, от которого последняя в рассуждении будущего времени не может никогда быть в безопасности, то его величество по необходимой нужде в последний раз требует скорого и категорического на представления свои ответа, поручивши в противном случае посланнику своему объявить формально, что его датское величество будет уже почитать великого князя явным себе неприятелем и потому станет принимать меры свои против как его высочества, так и Российской империи. Канцлер отвечал, что угрозы употреблены совершенно некстати и русский двор их не испугается.

Действительно, коллегия Иностранных дел получила такой рескрипт: «Ошибается датский двор, если от своих угроз ожидает желаемого действия. Ошибается не потому, чтоб мы почитали эти угрозы одними пустыми словами, вовсе нет! мы предполагаем, более того, на что, быть может, сама Дания отважится; мы уже воображаем себе, что она вступила с неприятелями нашими в тесный союз, отважилась наконец испытать свои силы, которыми столько лет парадировала и которыми друзей и соседей своих то манила, то тревожила. Мы не презираем ее сил; но, чем важнее опасность и существеннее, тем больше мы поставим себе в славу и тем больше найдем способов защищать утесненную невинность и честь и значение нашей империи. Но так как много уже пожертвовано нами для утверждения спокойствия на Севере, то и теперь не хотим удовольствоваться теми стараниями, которые употреблены были нами до сих пор для сохранения дружбы с датским двором, а следовательно, и тишины на Севере. Мы хотим с нашей стороны сделать все, что может или отвратить разрыв с Даниею, или неоспоримо доказать всему свету, что не от нас зависело предупредить бедствия там, где страсть превозмогает над справедливостию и самым здравым рассудком. Поэтому мы присоветовали его высочеству великому князю благополучие земель его предпочесть справедливому негодованию и не только не прерывать переговоров с датским двором, но по возможности и облегчать их. И сами намерены мы, употребляя наше посредничество, прилагать все старание, чтоб согласить толь различные интересы и справедливым удовлетворением обеих сторон недоверки и подозрения превратить в доброе согласие. Поэтому мы ласкаем еще себя надеждою, что дело не дойдет ни до какой печальной крайности. Однако, чтоб не усыпить себя надеждою, повелеваем нашей коллегии Иностранных дел нашему министру в Копенгагене Корфу предписать, чтоб он содержание этого рескрипта сообщил тамошнему двору прочтением как бы экстракта из депеши, прибавив, что хотя выражения рескрипта не очень ласкательны, но в точности изъясняют прямые наши намерения, да притом и сам датский двор употребил невеликую умеренность в выражениях; далее прибавил бы, что если датский двор начнет каким-нибудь образом приводить в действие свои угрозы или нарушит настоящий свой нейтралитет и даст малейшую помощь нашим неприятелям, то он, Корф, имеет в запасе указ тотчас оставить тамошний двор; пусть он немедленно едет в Гамбург и там ожидает дальнейшего нашего указа. Это мы предписываем в том чаянии, что Дания уже приняла свои меры, и потому, с какою бы твердостью ей говорено ни было, ничего этим испортить уже нельзя. Но так как может случиться и противное нашему чаянию, а именно что датский двор жалеет уже о сделанных им угрозах или вследствие какого-нибудь счастливого для союзников события пришел на другие мысли, то на такой случай надлежит Корфу предписать, чтоб он не читал датскому двору этого указа, но объявил бы, что так как с нашей стороны не подано датскому королю ни малейшего повода к жалобам и не видим мы, по какому праву мог бы датский король признавать великого князя явным себе неприятелем, разве потому только, что великий князь неохотно уступил бы такую землю, которая принадлежит ему по всем правам, то и не могли мы увериться, чтоб данные графу Гакстгаузену указы были точно таковы, как он их предъявил, почему и не хотели подробно отвечать на них».

Датский двор изъявил умеренность и стал только хлопотать о том, чтоб союзники России взяли на свою медиацию полюбовное решение голштинского дела. Но союзники, естественно, стояли за Россию и не хотели усложнять свои отношения голштинским вопросом; сама Англия объявила, что не примет участия в этом вопросе.

Выстрел был сделан понапрасну, потому что Россия не испугалась, а исполнить угрозу – на это датский двор не мог решиться в то время, когда единственный государь, могший поддержать Данию, Фридрих II, находился в отчаянном положении, покидаемый единственною союзницею своею Англиею; надежды, которые князь Голицын соединял с выходом Питта из министерства, исполнялись: Бют действовал явно против прусских интересов. После Кунерсдорфа Фридрих II уже не мог поправиться. Он должен был переменить наступательную войну на оборонительную, но и для этой недоставало более средств, страна была запустошена, войско потеряло дух, лучшие офицеры были побиты или взяты в плен; Фридрих сам говорил, что войско его уже не то, каким было в начале войны, годится только для того, чтоб пугать им издали неприятеля. Фридрих видел ясно, что враги его хотя медленно, но достигают своей цели, что борьба для него становится невозможною; но как прекратить ее? Миром, какого требуют они, – честным для них и позорным для него, согласиться на раздробление того, что было собрано, сплочено с такими усилиями, потерять Силезию, Померанию, саму Пруссию, ту область, по которой он был королем, из прусского короля стать опять только бранденбургским курфюрстом? – с этою мыслию, разумеется, Фридрих не мог помириться, и другая мысль – о том, чтоб уйти от позора насильственною смертию, все глубже и глубже западала в его голову.

Положение Фридриха становилось тем опаснее, что на будущий год нельзя было рассчитывать на медленность движений русской армии и бестолковость действий последнего главнокомандующего – Бутурлина. Это был четвертый главнокомандующий в пять лет войны, и все четверо отличались одним характером и одинаким способом действий. Все четверо достигли важных военных чинов по линии, все четверо не имели способности главнокомандующего; они шли медленно на помочах конференции, двигались в указанном направлении: встретят неприятеля, выдержат его натиск, отобьются, а иногда после сражения увидят, что одержали великую победу, в пух разбили врага; но это нисколько не изменит их взгляда на свои обязанности, нисколько не изменит их способа действий, не даст им способности к почину; они не сделают ни шагу, чтоб воспользоваться победою, окончательно добить неприятеля, по-прежнему ждут указа с подробным планом действий. А тут еще сильное искушение – австрийцы с каким-нибудь Дауном-кунктатором! Мы бились и разбили неприятеля, а что же австрийцы? Пусть теперь они бьются, пусть и добьют неприятеля, мы им не будем завидовать, нам надобно отдохнуть, позаботиться о главном – о сохранении победоносной армии ее император. величества, о сохранении приобретенной ее оружием славы, и как только придет обычное известие, что грозит недостаток провианта и фуража, то и начинается движение назад, к заветным берегам Вислы, к магазинам. Вот почему историк, внимательно изучивший весь ход прусской войны, не станет повторять слуха, пущенного из французского посольства в Петербурге, что Апраксин отступил к границам после победы, потому что получил от Бестужева известие о болезни императрицы; а все преемники его по каким письмам делали то же самое? Тут не было и тени военного искусства, военных способностей и соображений; война производилась первобытным способом: войско входило в неприятельскую землю, дралось с встретившимся неприятелем и осенью уходило назад. В Петербурге в конференции хорошо понимали это и писали: «Прямое искусство генерала состоит в принятии таких мер, которым бы ни время, ни обстоятельства, ни движения неприятельские препятствовать не могли». Но этому искусству ни Апраксину, ни Фермору, ни Солтыкову, ни Бутурлину нельзя было выучиться из присылаемых к ним рескриптов.

Но в Петербурге еще оставались предания Петра Великого, помнился взгляд его на войну как на живую практическую школу, в которой всего лучше развиваются военные таланты; в Петербурге сравнивали настоящую войну против искуснейшего полководца времени с войною против Карла XII; ждали тех же результатов и не обманулись: из школы начали выходить хорошие ученики. В самом начале войны иностранец, опорочивший всех русских генералов, с уважением остановился пред молодым графом Румянцевым как человеком, употребившим много труда, чтоб сделать себя способным к службе, приобретшим обширные теоретические познания. К этим теоретическим познаниям пятилетняя война прибавила еще практику; Румянцев выдается из ряду генералов, и ему поручают поправить кампанию 1761 года – взять Кольберг, под которым уже два раза русское войско терпело неудачу. Иностранец находил в Румянцеве один недостаток – горячность; но старшие русские генералы отличались до сих пор такою холодностию, что противоположное качество могло быть почтено необходимым противуядием. Фридрих II употребил все усилия, чтоб отстоять Кольберг; но 1 декабря Румянцев окончательно отбил герцога Евгения Виртембергского, который старался доставить в Кольберг съестные припасы, после чего крепость принуждена была сдаться.

Посылая в Петербург ключи Кольберга, Румянцев писал императрице: «Благополучие мое тем паче велико, что по времени считаю я сие первое приношение сделать к торжественному дню рождения вашего импер. величества, теплые воссылая молитвы ко Всевышнему о целости неоцененного вашего здравия, о долголетнем государствовании и ежевременном приращении славы державе вашего импер. величества, толикими победами увенчанной». Это донесение Румянцева о последнем действии русского войска в Семилетнюю войну было обнародовано 25 декабря, в последний день жизни Елисаветы.

В начале года уже встречаем известие о болезненном состоянии императрицы, которая слушала доклады, лежа на постели. Елисавете очень хотелось пожить в новом Зимнем дворце, и 19 июня генерал-прокурор по ее указу предложил Сенату употребить старание, чтоб в новостроящемся Зимнем доме хотя б ту часть, в которой ее импер. величество собственный апартамент имеет, как наискорее отделать; но апартамент не отделывался, и для окончательной отделки всего Зимнего дома Растрелли запросил 380000 рублей и на первый раз – 100000. Между тем пошли большие неприятности. 29 июня огонь истребил по Малой Неве в пяти корпусах 83 амбара с пенькою и льном да на реке много барок; купцы потерпели убытка с лишком на миллион рублей. Императрица велела Сенату придумать поскорее средство, как помочь погоревшим. Обратились к Купеческому банку: в нем было денег только 729539 рублей, и Сенат решил употребить на помощь погорельцам 280000 рублей; распределение ссуды возложено на комиссию о коммерции.

Сильно беспокоило старание Франции о мире и перемирии; когда опасность исчезла с этой стороны, стали приходить известия о печальном ходе кампании, на которую возлагалось столько надежд. Нужно было готовиться к новой кампании при крайне затруднительном положении финансов. Бутурлин оказывался совершенно неспособным к командованию войском; генерал-прокурор князь Шаховской просился в отставку, выставляя, что изнемогает под бременем дел; граф Мих. Ларионов. Воронцов, великий канцлер с конца 1758 года, нашел бестужевское наследство не по силам своим; он постоянно жаловался на болезнь, просился в отставку или требовал к себе в помощники князя Александра Мих. Голицына, бывшего посланником в Лондоне, т. е. требовал сведения искусного дипломата с самого важного поста; граф Петр Ив. Шувалов был почти постоянно и опасно болен.

17 ноября Елисавета почувствовала лихорадочные припадки, но по принятии лекарства совершенно оправилась и занялась делами. 3 декабря вошел в Сенат кабинет-секретарь Олсуфьев и объявил высочайшие повеления: императрица приказала объявить Сенату свой гнев за то, что в делах и в исполнении именных указов происходят излишние споры и в решениях медленность, значит, или не хотят, или не умеют решить дел. Несколько месяцев тому назад последовала конфирмация об отправлении бригадира Суворова для управления нерчинскими заводами, и он до сих пор еще не отправлен. Обер-церемониймейстер барон Лефорт безвыходно находится в Сенате и не слышит решения по своему делу, тогда как приличнее было бы доносчика на него Рубановского арестовать: решить дело немедленно, без всякого отлагательства, чтоб не было стыдно пред иностранцами и государственный кредит не был поврежден. Императрица давно уже приказала определить при Петербургском порте в браковщики пеньки и льну купца Герасимова, но это приказание до сих пор не исполнено. Разные присланные в Сенат из Кабинета челобитные остаются без решения. Ее импер. величеству известно, что из сенаторов в присутствие не все ездят: одни – редко, а другие – почти никогда, отчего в делах остановка; если кто ездить не будет, доносить императрице. О вспоможении погоревшим в последний большой пожар (29 июня) повеление ее импер. величества было, но до сих пор ничего не сделано.

12 декабря Елисавете стало опять дурно: началась жестокая рвота с кровью и кашлем; медики – Моисей, Шилинг и Круз – решили отворить кровь и очень испугались, заметив сильно воспаленное ее состояние. Несмотря на то, через несколько дней императрица, казалось, оправилась. 17 декабря Олсуфьев опять вошел в Сенат и объявил именной указ: содержащихся во всем государстве и приличившихся по корчемству людей освободить, следствия уничтожить, сосланных возвратить, Сенату с прилежанием и немедленно изыскать способ, как бы заменить соляной доход, потому что он собирается с великим разорением народным и определенные к тому люди не поступают прямо по должности своей.

20 декабря Елисавета чувствовала себя особенно хорошо; но на третий день, 22 числа, в 10 часов вечера началась опять жестокая рвота с кровью и кашлем; медики заметили и другие признаки, по которым сочли своим долгом объявить, что здоровье императрицы в опасности. Выслушав это объявление, Елисавета 23 числа исповедовалась и приобщилась, 24 соборовалась. Болезнь так усилилась, что вечером Елисавета заставляла дважды читать отходные молитвы, повторяя сама их за духовником. Агония продолжалась ночью и большую половину следующего дня. Великий князь и великая княгиня находились постоянно при постели умирающей. В четвертом часу пополудни отворились двери из спальни в приемную, где собрались высшие сановники и придворные; все знали, что это значило. Вышел старший сенатор князь Никита Юрьевич Трубецкой и объявил, что императрица Елисавета Петровна скончалась и государствует его величество император Петр III; ответом были рыдания и стоны на весь дворец. Новый император отправился на свою половину; императрица Екатерина Алексеевна осталась при теле покойной императрицы.

При отсутствии внимательного изучения русской истории XVIII века обыкновенно повторяли, что время, протекшее от смерти Петра Великого до вступления на престол Екатерины II, есть время печальное, недостойное изучения, время, в котором на первом плане видели интриги, дворцовые перевороты, господство иноземцев. Но при успехах исторической науки вообще и при более внимательном изучении русской истории подобные взгляды повторяться более не могут. Мы знаем, что в древней нашей истории не Иоанн III был творцом величия России, но что это величие было приготовлено до него в печальное время княжеских усобиц и борьбы с татарами; мы знаем, что Петр Великий не приводил России из небытия в бытие, что так называемое преобразование было естественным и необходимым явлением народного роста, народного развития, и великое значение Петра состоит в том, что он силою своего гения помог своему народу совершить тяжелый переход, сопряженный со всякого рода опасностями. Наука не позволяет нам также сделать скачок от времени Петра Великого ко времени Екатерины II, она заставляет нас с особенным любопытством углубиться в изучение посредствующей эпохи, посмотреть, как Россия продолжала жить новою жизнью после Петра Великого, как разбиралась она в материале преобразования без помощи гениального императора, как нашлась в своем новом положении, при его светлых и темных сторонах, ибо в жизни человека и в жизни народов нет возраста, в котором бы не было и тех и других сторон.

На Западе, где многие беспокоились при виде новой могущественной державы, внезапно явившейся на востоке Европы, утешали себя тем, что это явление преходящее, что оно обязано своим существованием воле одного сильного человека и кончится вместе с его жизнью. Ожидания не оправдались именно потому, что новая жизнь русского народа не была созданием одного человека. Поворота назад быть не могло, ибо ни отдельный человек, ни целый народ не возвращается из юношеского возраста к детству и из зрелого возраста к юношеству; но могли и должны были быть частные отступления от преобразовательного плана вследствие отсутствия одной сильной воли, вследствие слабости государей и своекорыстных стремлений отдельных сильных лиц. Так, некоторое противодействие петровским началам обнаружилось в усилении личного управления в областях, в надстройке лишнего этажа над Сенатом то под именем Верховного тайного совета, то под именем Кабинета. Но более печальные следствия имело отступление от мысли Петра Великого относительно иностранцев. Самая сильная опасность при переходе русского народа из древней истории в новую, из возраста чувства в возраст мысли и знания, из жизни домашней, замкнутой в жизнь общественную народов, – главная опасность при этом заключалась в отношении к чужим народам, опередившим в деле знания, у которых поэтому надобно было учиться. В этом-то ученическом положении относительно чужих живых народов и заключалась опасность для силы и самостоятельности русского народа, ибо как соединить положение ученика с свободою, самостоятельностию в отношении к учителю, как избежать при этом подчинения, подражания? Примером служили крайности подчинения западных европейских народов своим учителям – грекам и римлянам, когда они в эпоху Возрождения совершали такой же переход, какой русские совершили в эпоху преобразования, с тем различием, что опасность подчинения уменьшалась для западных народов тем, что они подчинялись народам мертвым, тогда как русский народ должен был учиться у живых учителей. Тут-то Петр и оказал великую помощь своему народу, сокращая сроки учения, заставляя немедленно проходить практическую школу, не оставляя долго русских людей в страдательном положении учеников, употребляя неимоверные усилия, чтоб относительно внешних по крайней мере средств не только уравнять свой народ с образованными соседями, но и дать ему превосходство над ними, что и было сделано устройством войска и флота, блестящими победами и важными приобретениями, ибо это вдруг дало русскому народу почетное место в Европе, подняло его дух, избавило от вредного принижения при виде опередивших в цивилизации народов. Петр держался постоянно правила поручать русским высшие места военного и гражданского управления, и только второстепенные могли быть заняты иностранцами. От этого-то важного правила уклонились по смерти Петра: птенцы его завели усобицы, начали вытеснять друг друга, ряды их разредели, а этим воспользовались иностранцы и пробрались до высших мест; несчастная попытка 1730 года нанесла тяжкий удар русским фамилиям, стоявшим наверху, и царствование Анны является временем бироновщины. Как бы ни старались в отдельных частных чертах уменьшать бедствия этого времени, оно навсегда останется самым темным временем в нашей истории XVIII века, ибо дело шло не о частных бедствиях, не о материальных лишениях: народный дух страдал, чувствовалась измена основному, жизненному правилу великого преобразователя, чувствовалась самая темная сторона новой жизни, чувствовалось иго с Запада, более тяжкое, чем прежнее иго с Востока – иго татарское. Полтавский победитель был принижен, рабствовал Бирону, который говорил: "Вы, русские... "

От этого ига избавила Россию дочь Петра Великого. Россия пришла в себя. На высших местах управления снова явились русские люди, и когда на место второстепенное назначали иностранца, то Елисавета спрашивала: разве нет русского? Иностранца можно назначить только тогда, когда нет способного русского. Народная деятельность распеленывается уничтожением внутренних таможен; банки являются на помощь землевладельцу и купцу; на востоке начинается сильная разработка рудных богатств; торговля с Среднею Азиею принимает обширные размеры; южные степи получают население из-за границы, – население, однородное с главным населением, поэтому легко с ним сливающееся, а не чуждое, которое не переваривается в народном теле; учреждается генеральное межевание; вопрос о монастырском землевладении приготовлен к решению в тесной связи с благотворительными учреждениями; народ, пришедший в себя, начинает говорить от себя и про себя, и является литература, является язык, достойный говорящего о себе народа, являются писатели, которые остаются жить в памяти и мысли потомства, является народный театр, журнал, в старой Москве основывается университет. Человек, гибнущий прежде под топором палача, становится полезным работником в стране, которая более, чем какая-либо другая, нуждалась в рабочей силе; пытка заботливо отстраняется при первой возможности, и таким образом на практике приготовляется ее уничтожение; для будущего времени приготовляется новое поколение, воспитанное уже в других правилах и привычках, чем те, которые господствовали в прежние царствования, воспитывается, приготовляется целый ряд деятелей, которые сделают знаменитым царствование Екатерины II.

Но, говоря о значении царствования Елисаветы, мы не должны забывать характер самой Елисаветы. Веселая, беззаботная, страстная к утехам жизни в ранней молодости, Елисавета должна была пройти через тяжкую школу испытаний и прошла ее с пользою. Крайняя осторожность, сдержанность, внимание, уменье проходить между толкающими друг друга людьми, не толкая их, – эти качества, приобретенные Елисаветою в царствование Анны, когда безопасность и свобода ее постоянно висели на волоске, эти качества Елисавета принесла и на престол, не потеряв добродушия, снисходительности, так называемых патриархальных привычек, любви к искренности, простоте отношений. Наследовав от отца уменье выбирать и сохранять способных людей, она призвала к деятельности новое поколение русских людей, знаменитых при ней и после нее, и умела примирять их деятельность, держать в приближении Петра Шувалова и в то же время возвышать Шаховского. При этом, разумеется, большую службу служила ей осторожность, заставлявшая ее не вдруг решать дела по внушению того или другого лица, но выслушивать и других, соображать их мнения, думать и долго думать. «Я долго думаю, – говорила Елисавета, – но если раз на что-нибудь решилась, то не оставлю дела, не доведши его до конца». Эта-то медленность и явилась главным обвинительным пунктом против Елисаветы. Но спрашивается: кто обвинитель?

Долгое время мы были в самом плачевном положении относительно нашей истории XVIII века. Благодаря обширным историческим трудам, обнимавшим исключительно древнюю русскую историю, мы могли знать подробности о великом князе Изяславе Мстиславиче и остались в совершенном мраке относительно лиц и событий XVIII века. Здесь главными источниками служили, во-первых, анекдоты, постоянно искажавшиеся при переходе из уст в уста и дававшие неправильное представление о лице и действии по отрывочности, односторонности, какой бы стороны ни касались, хорошей или дурной; во-вторых, известия иностранцев, которые читались с жадностию именно за отсутствием своих, и особенно донесения послов. Как не верить такому источнику: посол занимает важный пост, он в сношениях с государями и министрами, он знает все, как было, должен знать, потому что обязан сообщать верные сведения своему двору. Действительно, это источник важный, можно найти в нем чрезвычайно любопытные известия, подробности: но с какою же осторожностию надобно относиться к этим известиям, к этим подробностям! Нет свидетеля, который был бы менее беспристрастен и от которого в большинстве случаев старались бы более скрывать правду, как иностранный посланник. Если он хвалит, то кого он хвалит? Человека, который ему поддается, часто с нарушением интересов родной страны, и, как скоро этот самый человек окажет менее податливости, посол, не помня прежнего, начинает бранить его. Если посол встречает препятствия в проведении какого-нибудь нужного для его двора дела, то препятствия эти, по его словам, не оттого, что дело это, в целом или частях, несогласно с интересами страны, нет, они происходят непременно от интриги неблагонамеренных людей. Мы знаем теперь, откуда происходила медленность Елисаветы в решении важных дел; но иностранные послы, которым нужно было решить дело как можно скорее, в сильном раздражении доносят своим дворам, что медленность происходила от беспечности Елисаветы, от страсти ее заниматься пустяками, причем важные дела не двигались. Так смотрел на дело и Уильямс, сгоравший от нетерпения как можно скорее покончить дело о субсидном трактате; но мы знаем, какое право имела Елисавета медлить ратификациею этого трактата. Но кроме естественного желания каждого посланника объяснять дурными побуждениями препятствия своему делу, хвалить благоприятелей и порицать противников он был сам вводим в обман рассказами этих благоприятелей своих, их объяснениями причин неудачи; при этом, разумеется, все складывалось на интриги противников и беспечность императрицы, к которой нет доступа с серьезным делом. Бестужев чего ни наговорил Уильямсу в оправдание себя в неудаче. Естественное и необходимое сближение России с Франциею, по его словам, произошло оттого, что Ив. Ив. Шувалов любил читать французские книги. Это совершенно похоже на то, что австро-французский союз произошел вследствие льстивого письма Марии-Терезии к Помпадур, как будто союз не должен был последовать от перемены существенных отношений благодаря Фридриху II и как будто союз Англии с Пруссиею не должен был немедленно вести к союзу Франции с Австриею.

Да и участие России в Семилетней войне объясняли личным раздражением Елисаветы против Фридриха II, который позволил себе насмешки над нею! Но мы не имеем нужды прибегать к таким, только по-видимому легким объяснениям. Мы знаем, как просты были основания тогдашней внешней политики: они состояли в сохранении политического равновесия Европы, особенно если это равновесие нарушалось вблизи своего государства. В начале и средине XVIII века и в начале XIX Европа вела самые кровавые войны для поддержания этого начала политического равновесия: войною за Испанское наследство она сдержала Людовика XIV, Семилетнею войною сдержала Фридриха II точно так, как в начале нынешнего века поборола стремления Наполеона I; в двух последних борьбах Россия принимала самое сильное участие, и с одинаким правом, хотя и во время наполеоновских войн были в России люди, которые толковали: «Зачем нам биться с Франциею? Она так далеко от нас!» Пожар Москвы доказал этим господам, как далеко была Франция от России. Вероятно, и во время Семилетней войны были люди, которые толковали: зачем это Россия вмешалась в такую долгую и разорительную войну из-за Австрии и Саксонии? Но не так думала дочь Петра Великого, для которой скоропостижный прусский король, не разбиравший средств для своего усиления, был самым опасным врагом России. Елисавета относительно Востока не могла успокоиться до тех пор, пока не были сожжены корабли, построенные англичанами на Каспийском море для Персии; точно так же относительно Запада она не могла успокоиться до тех пор, пока не были сокращены силы прусского короля, который нападением своим на Саксонию вполне оправдал взгляд на него русского двора. Силы прусского короля были сокращены благодаря твердости и энергии Елисаветы, и если не были так сокращены, как бы она того желала, то достаточно были сокращены для того, чтоб впоследствии Екатерина II не встретила в них препятствия для достижения своих целей; кроме этого важного значения Семилетней войны для России она была школою, из которой вышли русские полководцы, сделавшие царствование Екатерины II столь блестящим в военном отношении. Таким образом, воздавая должное Екатерине II, не забудем, как много внутри и вне было приготовлено для нее Елисаветою.

В заключение взглянем на внутренние правительственные распоряжения в последний год царствования Елисаветы.

В самом начале года Сенат так отвечал конференции, которая требовала на разные дачи 16700 рублей да 600 червонных: «В Штатс-конторе из положенных доходов каждый год оказывается недостаток, отчего многие отпуски не исполнены, и состоит на Штатс-конторе великий долг; и теперь в деньгах крайний недостаток, и Сенат не надеется исполнить требования конференции. Штатс-контора не может отпустить даже всей суммы, назначенной на содержание двора; и хотя Сенат имеет попечение о наполнении Штатс-конторы доходами, но до сих пор еще не нашел к тому способов. Штатс-контора задолжала 8147924 рубля». Вслед за тем Штатс-контора прислала доклад: на наступившую генварскую треть надобно внести к их высочествам да на содержание императорского двора и лейб-компании за сентябрьскую треть прошлого года 144897 рублей, а в Штатс-конторе денег ничего нет. За откупные таможенные сборы не получено за октябрь, ноябрь и декабрь прошлого года ефимков 221 пуд три фунта; а из Коммерц-коллегии объявлено, что принятые ею от Шемякина за октябрь месяц 43738 рублей хранятся для взноса в комнату императрицы. Сенат приказал: эти деньги, назначенные для комнаты императрицы, отдать в Штатс-контору, остальные же взыскать с Шемякина не позднее недели. Комиссариату Сенат велел подтвердить, чтоб доставил как можно скорее в армию недосланную за 1760 год на жалованье сумму, более 300000 рублей, равно как и на 1761 год – 1465728 рублей. Из Соляной конторы миллион рублей отпускался в комнату императрицы, и уже накопилось доимки 2115043 рубля; кроме того, Соляная контора должна была взносить на военные издержки 1089823 рубля. Контора просила, нельзя ли убавить сумму на военные расходы, чтоб можно было уплатить доимку в комнату императрицы; Сенат отвечал, что нельзя. В августе месяце Штатс-контора доносила, что на самонужнейшие отпуски надобно 2119135 рублей и с долгами на конторе 2686831 рубль; теперь в Штатс-конторе налицо 50162 рубля да за отданные на Монетный двор ефимки следует получить 61394 рубля, в московской рентерии 10087 рублей, итого 121644 рубля, недостает 1997490 рублей, а с долговыми суммами – 2565186 рублей.

Мы видели, что учреждена была лотерея. Доходы от нее должны были идти на содержание отставных и раненых обер – и унтер-офицеров и рядовых. Лотерея состояла из 50000 билетов, между которыми 37500 выигрышей, разделенных на четыре класса. Каждый билет положен был по 11 рублей за все классы. В июне генерал-прокурор объявил, что императрица велела ему предложить Сенату учредить дом, где содержать вдов и сирот, дочерей заслуженных людей, бедных, не имеющих покровительства и пропитания; на это ее величество некоторую сумму пожалует из собственных доходов. Сенат приказал требовать от Синода, чтобы назначил для вдов и сирот московский Ивановский монастырь или другой, подобный ему с довольным числом покоев и каменной оградой, а насчет регламента справиться в библиотеке Академии наук, как такие дома содержатся в иностранных государствах, также Иностранной коллегии собрать сведения от министров, находящихся при иностранных дворах.

Комиссия об Уложении, в которой присутствовали два сенатора – граф Роман Ларионович Воронцов и князь Михаил Ив. Шаховской, окончила две части Уложения – судную и криминальную, и Сенат в марте месяце приказал: «Как оное сочинение Уложения для управления всего государства гражданских дел весьма нужно, следственно, всего общества и труд в советах быть к тому потребен; и потому всякого сына отечества долг есть советом и делом в том помогать и к окончанию с ревностным усердием споспешествовать стараться. В сходство сего Прав. Сенат уповает, что всякий, какова б кто чина и достоинства ни был, когда будет к тому избран, отрекаться не будет, но, пренебрегая все затруднения и убытки, охотно себя употребить потщится, чая, во-первых, незабвенную в будущие роды о себе оставить память да, сверх того, за излишние труды и награждение получить может. Того ради по требованию комиссии нового Уложения к слушанию того Уложения из городов всякой провинции (кроме новозавоеванных, т. е. остзейских, Сибирской, Астраханской и Киевской губерний) штаб – и обер-офицеров из дворян и знатного дворянства, не выключая из того и вечно отставных от всех дел, токмо к тому делу достойных, по два человека из каждой провинции, за выбором всего тех городов шляхетства; ежели же они кого из обретающихся в Петербурге у статских дел к означенному делу выбрать пожелают, то в том дается им на волю; потому ж и купцов за таким же от купечества выбором по одному человеку и высылать в Петербург к 1 января будущего 1762 года». Относительно Малороссии Сенат приказал: «Малороссийскому гетману, определя особых людей, к тому способных, литовский статут рассмотреть и, какие явятся в нем недостатки, пополнить, а излишки исключить и прислать в Сенат с депутатом, который бы мог дать обо всем подробное изъяснение». Кроме выбора депутатов в комиссию об Уложении дворянство должно было заняться другими выборами: 5 июня Сенат предоставил помещикам выбирать из среды себя воевод, которые бы имели деревни вблизи города и могли содержать себя доходами с них. Кроме того, Сенат полагал увеличить жалованье должностным лицам из дворян, также и воеводам. Президенты и члены коллегий, губернаторы и губернаторские товарищи из русских дворян, по большей части из заслуженных, а не из богатых, получали до сих пор в Петербурге половинное против армейских окладов жалованье, а в других городах – половинное против петербургских окладов; губернатор и вице-губернаторы в остзейских губерниях получали двутретное, а во внутренних губерниях – вполовину против остзейских; и таким малым жалованьем, полагал Сенат, по состоянию нынешних поведений без крайней нужды содержать себя никак не могут, и потому надобно сравнять жалованье гражданских и военных чинов: президенты должны получать по 2400 рублей, обер-прокурор – 3000, генерал-рекетмейстер и герольдмейстер – по 2500, вице-президенты – 1800, советники – 1200, надворные советники – 800, асессоры – 600; во всех губерниях губернаторы – 2500, вице-губернаторы – 2000, товарищи – 800, провинциальные воеводы – 800, их товарищи – 300, воеводы приписных городов – 400, пригородные – 200; для покрытия этих новых расходов положить на вино, пиво и мед по 2 копейки на ведро, с крепостей – по 25 копеек, при справке за владельцев земель – 3 коп. с четверти, с исков при решении дел – по 3 коп. с рубля.

Известия, приходившие из областей, убеждали, что действительно надобно принимать меры против злоупотреблений областного управления. Так, Сенат узнал, что около города Царицына с проезжающих по реке Волге разных чинов людей берутся немалые взятки. Генерал-прокурор прочел в Сенате письмо к нему от генерал-майора Лачинова из Тамбова: Лачинов был на казанской ярмарке в Верхоломовском монастыре 8 июля; вблизи города Верхнего Ломова есть степь, называемая Дуровская, на которой около ярмарочного времени собирается всегда много воров и совершаются большие грабительства и убийства; и в 1761 году было то же самое; но приказчик дворянина Семенова, собравши своих крестьян и посторонних людей, сделал над разбойниками поиск, нашел их; атамана и 11 человек положил на месте, а двоих привел живыми в Воеводскую канцелярию, где они рассказали все свои похождения, рассказали, что из их шайки знаменитый разбойник Топкин во время нападения на шайку захватил награбленные деньги и ушел; воевода послал за ним в погоню, и разбойник был пойман; Лачинов, бывши у воеводы, сам видел разбойника, но заметил, что содержали его очень слабо, не как злодея, а как приличившегося в небольшом деле; потом Лачинов услыхал, что разбойник уже ходит по ярмарке на связке, и, наконец, услыхал, что воевода его выпустил. Сенат приказал Тамбовской провинциальной канцелярии исследовать, действительно ли верхоломовский воевода Бологовский слабо содержал и выпустил разбойника Топкина. Тамбовская канцелярия отвечала, что означенного воеводы Бологовского в Верхнем Ломове не имеется, должность воеводскую правит прапорщик Вышеславцев, а по какому указу и откуда, о том в Тамбовской воеводской канцелярии известия нет. Сенат приказал: Тамбовской воеводской канцелярии следствие о Бологовском окончить как можно скорее; а что касается рапорта ее о незнании, где Бологовский и по какому указу Вышеславцев исправляет воеводскую должность, то это может быть причтено только к ее слабому смотрению, ибо ей об отлучке подчиненного воеводы и о вступлении на его место другого всегда должно быть известно, и впредь ей таких неосновательных представлений в Сенат отнюдь не делать. Наконец исчезнувший воевода был отыскан и подал в Сенат объяснение, что был уволен на два месяца Воронежскою губернскою канцеляриею, о чем дал знать тамбовскому воеводе; относительно Топкина заперся, что никуда его не пускал, а ушел он ночью нечаянно из-за караульного; тамбовского воеводу обговорил в приязни с Лачиновым. Дело перешло в Воронежскую губернскую канцелярию.

Заботы об однодворцах продолжались. Думали облегчить их, изъявши из ведомства воевод и давши им особых выборных управителей; но выборное начало как в древней, так и в новой России не приносило ожидаемой пользы по недостатку в обществе сплоченности и силы, по которым оно могло бы сдерживать своих выборных чиновников. Новые однодворческие управители стали тягостнее воевод. Поэтому теперь Сенат отрешил всех однодворческих управителей, и однодворцы опять отданы в ведомство губернских и воеводских канцелярий; а для лучшего порядка велено быть из них же сотникам, пятидесятникам и десятникам; по делам между ними выбирать им самим поверенных, людей совестных и знающих; губернаторам же и воеводам наикрепчайше подтверждено, чтоб имели об однодворцах попечение и охраняли их от обид, ибо Сенат будет зорко смотреть и посылать нарочных для разведывания, с каким прилежанием губернаторы и воеводы заботятся об однодворцах.

Относительно генерального межевания Сенат приказал: оканчивать межеванье земель в Московском уезде и в Московской провинции, также в Новгородском, Великоустюжском и Вятском уездах, а в прочих местах Московской и Новгородской губерний на одно нынешнее военное время оставить за недостатком в казне денег.

Из явлений городской жизни заметим доношение Карачевского магистрата о купце Морякине, что по причине непорядочных его поступков тамошнее купечество иметь его среди себя не желает. Купечество города Вязьмы подало челобитную, что в прошлом году оно просило о перемене бывшего тогда в Вяземском магистрате бургомистром Юдичева за непорядочные поступки и о предании его суду; также просило, чтоб быть в Вяземском магистрате по примеру других городов только по три человека членов и с переменою через два года, ибо в Вяземском магистрате имеется 6 членов, 2 бургомистра и 4 ратмана без перемены, отчего купечеству в службах излишнее и напрасное отягощение. Тогда Сенат велел Юдичева отрешить и на его место выбрать купечеству другого, а по скольку быть членов в магистрате и чрез сколько лет им переменяться, о том Главному магистрату представить в Сенат. Но хотя Юдичев и отрешен, однако о непорядочных его поступках рассмотрения не последовало, не сделано также определения об уменьшении числа магистратских членов и о сокращении срока их службы, тогда как Гл. магистрат в Московском губернском, Калужском провинциальном и в прочих магистратах число членов сам собою уменьшил и некоторых переменить дозволил. Сенат приказал Гл. магистрату решить это дело немедленно.

И прежде упоминалось о борьбе между двумя властями в городах – воеводской и полицейской. И теперь коломенская полиция донесла, что коломенский воевода Иван Орлов, приехавши в многолюдстве к полицмейстерской конторе верхом на лошадях, стрелял в контору из пистолетов, которые были у него в обеих руках; в тот же день воевода, ездя с помещиком Крюковым и со псовою его охотою по самым тесным улицам, стрелял из пистолетов.

Относительно жизни сел встречаем известие об убийстве крестьянами помещика капитана Исакова с женою и тремя детьми, четвертый ребенок был пощажен по просьбе няньки. Из Казанской губернии извещали о бунте симбирских крестьян против помещика Тургенева. Но Сенат не мог не заметить, что преимущественно волновались крестьяне монастырские и приписные к фабрикам и заводам. Евдоким Демидов подал просьбу на мастеровых Авзянопетровского его завода, которые все перестали работать по ложному известию, что пришел указ об освобождении их от заводских работ. Крестьяне возмутились также на заводах Никиты Демидова; в Оренбургской губернии на медеплавильном заводе графа Сиверса; в Пензенском уезде на красочной фабрике графа Андрея Шувалова. Сенат, сделав обыкновенное распоряжение сперва увещевать крестьян в покорности, а в случае упорства усмирить военными командами, распорядился, однако, послать нарочных, добрых и надежных людей, разведать, отчего крестьяне бунтуют, нет ли им каких обид и притеснений; кроме того, составить доклад о приписке крестьян к частным заводам, чтоб можно было однажды навсегда сделать основательное определение о всех заводах и приписных к ним крестьянах и тем отстранить все затруднения.

Относительно сходцев по восточной украйне, в Оренбургской губернии, Сенат постановил: высылать на прежнее место жительства только тех, которые не завелись еще домами, особенно беглых; тех же, которые обзавелись домами и занимаются хлебопашеством, оставить.

Известное дело асессора Крылова послужило примером, до чего могло доходить чиновническое своеволие на украйнах, особенно в далекой Сибири. Кроме других его деяний оказалось еще следующее: на городовой башне в Иркутске был двуглавый орел, как обыкновенно, с св. Георгием на груди; вместо последнего изображения Крылов велел вставить жестяную доску с надписью: году 1760 месяца сентября бытности в Иркутску начальника коллежского асессора Крылова; над надписью была выбита дворянская корона, а вокруг надписи лавры. Сенаторы решили, чтоб Крылова судить в особой комиссии; один только сенатор Жеребцов не согласился, говоря, что особой комиссии не нужно, надобно судить Крылова в Юстиц-коллегии, а за поступок с гербом отослать в Тайную канцелярию. По этому поводу был сильный спор; остальные сенаторы обиделись, зачем Жеребцов в своем мнении выставил так много указов, как будто они, сенаторы, указам противники. Но Жеребцов остался при своем мнении. Тогда генерал-прокурор объявил, что он останавливает дело для донесения императрице. Елисавета приказала судить Крылова в особой комиссии, чтоб обиженные им получили как можно скорее удовлетворение, чтоб в комиссию были назначены люди совестливые и беспристрастные и чтоб с таким злодеем было поступлено по повелению ее величества, несмотря ни на какие персоны.




Дополнение


В «Петербургских ведомостях» 1761 года, в № 97(4 декабря), напечатано следующее заявление: «Коллежский советник Андрей Володимеров, сын Удодов, из покупного его Нижегородского уезда, села Фроловского, из деревень бежавшим дворовым людям и крестьянам от каких-либо несносных непорядков, а где ныне они живут, неизвестно, чрез сие дает знать свое намерение в пользу их и свою, чтоб они возвращались на прежнее свое жилище или б здесь являлись у него в Санкт-Петербурге; он будет принимать их со всяким к ним вспомоществованием, так как их помещик, и содержаны будут впредь в добром порядке без отягощения, и тем были б несумненно уверены».

 


Оглавление  Тома: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


Главная   Фонд   Концепция   Тексты Д.Андреева   Биография   Работы   Вопросы   Религия   Общество   Политика   Темы   Библиотека   Музыка   Видео   Живопись   Фото   Ссылки