В оглавление «Розы Мiра» Д.Л.Андреева
Το Ροδον του Κοσμου
Главная страница
Фонд
Кратко о религиозной и философской концепции
Основа: Труды Д.Андреева
Биографические материалы
Исследовательские и популярные работы
Вопросы/комментарии
Лента: Политика
Лента: Религия
Лента: Общество
Темы лент
Библиотека
Музыка
Видеоматериалы
Фото-галерея
Живопись
Ссылки

Лента: Общество

  << Пред   След >>

Бессубъектная политика перед лицом кризиса

В связи с нынешним социально-экономическим положением можно услышать разговоры о возможных акциях протеста и даже о бунтах со стороны тех, кому кризис навредил больше всего. В качестве предзнаменования подобного хода событий часто приводился пример волнений во Владивостоке в самом конце прошлого года, а также протестные акции в Исландии. Однако пока ситуация в мире, несмотря на тяжелое положение многих социальных групп, складывается на удивление спокойная: нет ни бунтующих сил, ни альтернативных моделей развития. Мир лихорадит, но, похоже, ни политических, ни интеллектуальных сил, которые могли бы ситуацией воспользоваться, на сегодняшний момент не существует.

Для того чтобы лучше понять этот парадокс РЖ решил обратиться к известному российскому политическому философу, профессору Йельского университета Борису Капустину.



Русский журнал: Как бы вы могли оценить протестный потенциал в современном мире, связанный с экономическим кризисом?


Борис Капустин: Я его оцениваю как достаточно низкий. Если говорить о массовых волнах протеста, способных породить нечто новое, как, например, это представлено в утопиях Хардта и Негри с их концепцией "множеств", то есть концепцией некой спонтанно развивающейся "революции", то в это я абсолютно не верю. Вообще, один из самых важных уронов, нанесенных глобальным капитализмом или "казино-капитализмом", как он реально сложился в 90-е годы или несколько раньше и существует до сих пор, есть уничтожение любых даже остаточных признаков революционного субъекта. Поэтому я убежден в том, что сам по себе кризис, само по себе падение жизненного уровня, сама по себе возросшая степень маргинализации населения – не способны породить тот организованный низовой протест, который мог бы привести к каким-то осязаемым качественным сдвигам в политической жизни. Я уже не говорю о какой-либо серьёзной экономической трансформации.

Кроме того, сложившаяся на Западе представительная демократия сама является очень важным амортизатором эффективных низовых протестов, как в силу своей манипулятивной способности, так и в силу тех иллюзий, которые она порождает у масс в отношении способов воздействия на правящие элиты.

Короче говоря, само по себе падение жизненного уровня, которое неизбежно предстоит, как в России, так и на Западе, не создаёт революционных субъектов. Этот момент был очень точно показан в свое время Токвилем в его рассуждениях о причинах французской революции.


РЖ: То есть, если нас и ждут протесты, то они будут носить исключительно стихийный характер и никогда не смогут вылиться ни во что серьёзное?


Б.К.: Если под "серьёзным" вы имеете в виду трансформационный потенциал, то да, я думаю, что ждать подобных протестов даже в тех странах, которые более всего пострадают от этого кризиса, неразумно. Возможно неоднократное повторение чего-то похожего на владивостокские митинги. Однако, если говорить о каком-то организованном и обладающем политической дееспособностью низовом протесте, то я буду крайне удивлён, если такой протест действительно возникнет.


РЖ: А чего не хватает низовому протесту для дееспособности?


Б.К.: Одна из величайших фикций современной политической мысли – это вера в возможность существования некоего "сетевого" субъекта, который может сложиться стихийно, без организации. На мой взгляд, это – миф. Никакой политический агент без внятной организации – не обязательно, кстати, партийной – невозможен. Сегодня же мы, если говорить о политически организованных субъектах, видим продолжение их распада, мы видим продолжение распада профсоюзного движения, продолжение дегенерации социал-демократических партий.

Самое страшное, что никакая альтернатива разрушенным структурам не сложилась. Взять то же антиглобалистское движение, даже во времена его расцвета – событий в Сиэттле, Генуе, Праге... Мне кажется, в нём ничего, кроме бахтинского карнавала, нет. Сейчас в литературе сложилась тенденция отождествлять революции с карнавалом. В самом деле, многим революциям присущ яркий карнавальный элемент. Но сводить к нему практики трансформации структур власти и возникновения новых политических субъектов мне кажется очередной "постмодернистской" несерьёзностью. К тому же карнавал вовсе не обязательно революционен – он может играть стабилизационную роль "выпускания пара" столь же успешно, как театрализовывать революцию.

Не менее важно и то, что Хабермас когда-то назвал "истощением утопических энергий". Политическое мышление, так сказать, замкнулось в наличном бытии. Конечно, крах "реального социализма" в Центральной и Восточной Европе, а также прекращение того, что в своё время именовалось "национально-освободительным движением", внесли в это немалую лепту. Политический смысл утопий, конечно, состоит не в том, чтобы служить "программами деятельности" – в этом смысле утопии никогда и нигде не реализовывались. Их значение сугубо в том, чтобы мобилизовывать на достижение невозможного и посредством этого достигать возможное, но лежащее по ту сторону статус-кво. Помните вывод Карла Манхайма в "Идеологии и утопии"? Мир без утопий есть мир, в котором невозможно становление, мир, который невозможно "делать". Я думаю, Манхайм здесь прав.

Так что самая значимая политическая проблема, выявленная кризисом, – это проблема отсутствия политического субъекта. Позвольте мне воспроизвести одну нравящуюся мне мысль Ленина. Он писал, что возможна такая политическая ситуация, когда режим гниёт, но если его не подтолкнуть, то он не упадёт. Так вот, если нынешний кризис и выявил нечто, так это две вещи: он показал фундаментальность блефа глобального капитализма, авантюризм и хищнический характер этой мироэкономической системы; и вместе с тем – отсутствие силы, которая могла бы данную систему "подтолкнуть", прекратив её разложение.


РЖ: Функция организации движений, формулирования проектов, предвидения кризисов и подготовки к ним – это функция элит, интеллектуальных и политических. Почему современные элиты оказались ни интеллектуально, ни практически не готовыми к кризису?


Б.К.: Ответ на этот вопрос лучше разделить на две части. Первая часть касается предвидения кризиса. Вторая же – как раз вопроса о субъекте.

Говоря о предвидении кризиса, я не могу не привести пример революций. Когда мы вспоминаем антикоммунистические революции 1989 и 1991 годов, то встает вопрос: почему эти революции никто не предвидел? Нет, были, конечно, прогнозы о падении Советского Союза, но то не было предвидением. Например, Андрей Амальрик связывал возможное падение Советского Союза с совершенно иными процессами, чем те, которые произошли в действительности, – например, с военной конфронтацией с КНР. Я хочу сказать, что любые политические события, не умещающиеся в логику воспроизводства статус-кво, в принципе не могут быть предвидены. Ни одну революцию, ни один действительно масштабный кризис, оказавший воздействие на системное воспроизводство, никогда никто не предвидел.

Поэтому я бы не стал никого упрекать в том, что масштабы нынешнего кризиса, конкретный характер его протекания, а также вероятные катастрофические последствия, оказались сюрпризом. Это как раз свидетельствует о масштабности и фундаментальности данного события. То есть происходящее – это именно Событие, а не просто очередной этап неких процессов воспроизводства существующей системы.


РЖ:Так в чем же тогда можно упрекнуть интеллектуалов?


Б.К.: Если брать левых интеллектуалов, а только о них мы можем вести речь в контексте Вашего вопроса, то их можно упрекнуть в излишней увлеченности постструктуралистским, постмодернистским дискурсом. Они слишком легко приняли идею о том, что идея субъекта – это что-то антикварное и "метафизическое". Вполне обоснованная критика идеально рационального и "центрированного", автономного, самотранспарентного субъекта классической метафизики обернулась выводом о "смерти автора" как такового. В результате политическое мышление оказалось выхолощенным. Ведь политика, как бы её конкретно не понимать, – это прежде всего столкновение воль. Воля же предполагает некоего субъекта. Если вы деконструировали субъекта, то, соответственно, вы деконструируете и волю, а значит и политику – в самом важном и "высоком" её значении. В этом случае политика будет сводиться либо к описанию существующих институтов и процессов, как в конвенциональной политической науке, либо к играм в дискурсы и с дискурсами, как в так называемой постмодернистской политике, которая, по-моему, просто скучна и иррелевантна политической жизни. И в том, и в другом случае о постижении потенциала системной трансформации речи быть не может.

Соответственно, мой упрек к левым сводится к следующему: почему, видя деградацию и распад субъекта, вы никак не отреагировали на это хотя бы путём вопрошания? Почему эти ситуационные явления вы возвели в ранг новой общей теории "постсубъектности" (разве нет иронии в том, что "постметафизическая" теория провозглашает новую общую истину постсубъектности, которой надлежит заменить старую общую теорию субъектности?). Да, известные нам политические субъекты распадаются и деградируют. Но разве это не должно вести политически ответственное мышление к постановке вопроса о возможности новых субъектов вместо того, чтобы довольствоваться сублимацией "эмпирически" наблюдаемого распада в квази-теоретическое обобщение о "смерти субъекта" вообще? Мишелю Фуко – после всех его ставших "хрестоматийными" рассуждений о "смерти автора" – хватило интеллектуального и политического мужества, обозревая иранскую революцию, заявить о внесении ею субъективности в историю и о том, что именно благодаря таким "внесениям" темпоральность человеческого бытия может принимать форму истории – в её отличии от формы эволюции. Кто ещё из левых интеллектуалов двинулся этим путём? И даже неловко спрашивать, кто из них стал предметно, то есть контекстуально специфическим образом исследовать то, какие формы может принять субъектность в современных условиях. Бессубъектный же разговор о политике, даже если его предметом являются "множества" (по Хардту и Негри) или "сетевые образования" (как часто рассуждают о "движениях") закрывает саму возможность постановки вопроса о том, как именно можно "подтолкнуть" разлагающуюся систему.

Есть, конечно, отдельные попытки восстановить проблематику субъектности. Можно вспомнить об усилиях в этом направлении Алена Бадью или о несколько увядших в последнее время попытках реинтерпретировать теорию "гегемонии" Грамши. Но, повторю, в целом сама тематика политической субъектности оказалась за скобками современного левого мышления.


РЖ: Может ли подобное банкротство левых быть связано с тем, что они поверили в безальтернативность, можно даже сказать, позитивность капитализма? Может быть, они тайно согласились с тезисом Фукуямы о "конце истории"?


Б.К.: Полагаю, любой левый теоретик, сидя на моём месте, сейчас бы ответил – нет, идею конца истории мы всегда отвергали. Фукуяма всегда был объектом критики и даже предметом иронии для левых. Но несмотря на это "конец истории", во всяком случае – случившийся на некоторое время "конец истории" (или, скажем, её деградация в эволюцию), оказался своего рода petitio principii современного левого мышления. И это напрямую связано с тем, что я говорил раньше об "истощении утопий" и замыкании мышления в наличном бытии.

Всё это, конечно, взялось не на пустом месте. Глобальному капитализму, действительно, удалось погасить очаги антисистемного сопротивления, дискредитировать идеологические альтернативы (не считать же в качестве таковых религиозный фундаментализм или этнический шовинизм!) и "колонизовать" те пространства (скажем, некапиталистических форм труда в "третьем мире", "контркультур" или даже "бессознательного", как считает Фредрик Джеймисон), которые ранее были более-менее самостоятельны по отношению к нему. В результате возникает ощущение, которое очень точно артикулировал тот же Джеймисон, что капитализму удалось подчинить себе современность, в структуре и логике которой он, конечно, всегда играл огромную роль, но которая никогда ранее не редуцировалась к нему – в ней всегда были не- и антикапиталистические составляющие. Не стало ли вследствие такой редукции само понятие "современность" излишним? Не следует ли попросту заменить его понятием "современный капитализм"?


РЖ: То есть капитализм, фактически, подменил собой современность?


Б.К.: Возможно, что де-факто это так и есть. Только действительность никогда не сводится к фактам, то есть наличному бытию. В ней всегда есть напряжения, или "противоречия", которые ещё не разразились фактами. И есть, или могут быть, отношения воль, которые – при определённых обстоятельствах – способны превратить возможности в факты, а факты направить в небытие. Даже если сегодня нам осталась чисто интеллектуальная, то есть непосредственно не связанная с политической практикой, критика капитализма, то и этим стоит заняться – посмотрим, на развитие каких отношений воль и каких "противоречий" такая критика сработает. Мне кажется, в таком призыве, а отнюдь не в смирении перед всемогуществом капитализма, смысл того вывода Джеймисона, на который я сослался.


РЖ: Обычно, когда говорят о безальтернативности капитализма, ссылаются на экономику: якобы, экономика превратилась уже в настолько мощную машину, что ничего противопоставить ей невозможно, она перемалывает все вокруг. Справедливо ли такое суждение?


Б.К.: Нет. И такое суждение очень слабо в теоретическом отношении. Укажу лишь на две причины его слабости. Во-первых, капитализма в единственном числе нет. Вернее, в единственном числе он существует только как то, что Макс Вебер называл "идеальным типом". В действительности существуют разные модели капитализма – с разной организацией форм собственности и отношений труда и капитала, с разными формами участия государства в экономической жизни, с разными ролями в функционировании мировой экономики и т.д. и т.п. Все эти и другие различия такого рода имеют огромное значение и для исторических траекторий тех обществ, в которых те или иные модели капитализма осуществляются, и, естественно, для жизни "простых граждан". "Безальтернативность капитализма" – это всего лишь тот идеологический жест, при помощи которого группы, господствующие при данной модели капитализма, хотят скрыть существующие альтернативы ей, в числе которых – другие модели капитализма. Это очень наглядно видно в идеологической риторике российских либералов периода так называемых рыночных реформ 90-ых годов: она изображала социально деструктивную, институционально убогую и хищническую в отношении "человеческого капитала" модель капитализма в качестве "безальтернативного" капитализма вообще (обычно заменяемого эвфемизмом "рыночной экономики") или, во всяком случае, – в качестве исторически "безальтернативного" перехода к такому "безальтернативному" капитализму. Пресловутая и концептуально примитивная идеология "вашингтонского консенсуса" своей главной задачей также имеет сокрытие реальной исторической многовариантности капитализма и навязывание миру совершенно определённой его модели. Вопрос о роли экономики в общественной жизни к этой политической проблеме выбора между разными вариантами капитализма имеет весьма отдалённое отношение, и я сейчас позволю себе пренебречь его рассмотрением. Попутно отмечу любопытное явление. За постсоветские годы мы много перевели западной литературы, целые направления мысли, дотоле неизвестные, обрели право на существование в отечественном обществоведении. Но в глаза бросается то, что колоссальная и по объёму, и по интеллектуальному значению литература о вариабельности капитализма на русском языке отсутствует практически полностью. Казалось бы, очень странно. Разве не её переводить в первую очередь в стране, озабоченной, как говорят, переходом от одного типа экономики к другому? Но именно её и не переводили. Интересно, случайно ли? Или так работает (пусть на уровне "подсознания") либеральная цензура?

Во-вторых, само абстрагирование экономики от культуры и политики, само изображение её в качестве causa sui, самодостаточной и саморазвивающейся сущности, которой "вмешательство" других сфер общественной жизни может только "мешать", является очень грубой идеологемой. Такой "чистой" экономики никогда не существовало и не могло существовать. И для постижения этого даже не обязательно (хотя это всегда полезно) читать таких корифеев философско-социологической мысли, как Маркс, Вебер, Зомбарт и т.д. Либералы могут ограничиться ознакомлением с трудами, скажем, Фридриха Хайека, "спонтанный порядок" которого, конечно же, – не "экономика", а именно её переплетение с правом, политикой, моралью и т.д. (впрочем, всё это можно найти уже у Адама Смита и его философского ментора – Давида Юма). Точнее, "спонтанный порядок" – это целое, стороной которого является экономика в специальном смысле этого понятия. Поэтому экономика и предстаёт не необоримой силой, а чем-то весьма хрупким и зависимым от того, что происходит в сферах права, политики, нравственности и т.д. В этом – весь смысл хайековской страстной защиты "спонтанного порядка". Так что вторую слабость предложенного Вами к обсуждению тезиса убедительно выявляет сам либерализм, только, конечно, "интеллигентный" – в противоположность агиткам идеологии транзита к "рыночной экономике".


РЖ: Если подробнее остановиться на вопросе альтернатив и представить, что политический субъект у нас появился, то какие возможные альтернативные проекты вы видите, и, может быть, какой-то проект вам кажется более желательным?


Б.К.: По поводу этого вопроса я вряд ли смогу сказать что-то интересное. Дело в том, что я не верю в политические проекты, придуманные кем-то. Я не верю в политический авангардизм. Придуманные интеллектуалами проекты остаются "придумками", а не явлениями политической жизни. Максимум того, что политически могут делать интеллектуалы, – это более или менее внятно артикулировать умонастроения или движения, существующие в народе. В условиях краха политической субъектности, о которой мы говорили раньше, главная задача интеллектуалов заключается в том, чтобы осмыслить причины и масштабы произошедшего, масштабы, если воспользоваться шмиттовской терминологией, нейтрализации и деполитизации политической жизни. Это может вывести нас на осмысление парадоксальности нынешней ситуации – разложения политэкономии статус-кво при сохранении относительной стабильности. И из этого будет вытекать вторая задача – отслеживать, что происходит в низах: не складываются ли там эмбрионы новых политических субъектов? И этим субъектам, а не нам, решать, что является желательным или нежелательным для данного общества.


РЖ:Но откуда могут взяться эти новые силы, эти эмбрионы нового?


Б.К.: Если бы я это знал! Увы, мои ответы на этот вопрос подобны известным схоластическим негативным определениям Бога: такие эмбрионы не возникают в среде "старых левых" (сил индустриального труда и его классических организаций). Как показал 1968 год, на эту роль мало подходят и (тогдашние) "новые левые". Я полон скепсиса в отношении "сетеобразных" движений и децентрированных "множеств", о чём уже говорил раньше.

Но знаете, что может в какой-то мере утешить? Представьте себя в ситуации Франции 1788 года. Что-то неладное творится с монархией. Нарастают финансовые и экономические трудности. В Париже уже идёт сильное идеологическое брожение. Из провинций доносится глухой ропот, который скоро материализуется в бесчисленных сahiers de doléances, которые по приказу короля начнут собирать ко вновь созываемым Генеральным Штатам... Всё это так, но где эти самые эмбрионы революционной субъектности? Кто вообще стремится к революции и установлению республики? Только задним числом легко узреть в нерешительных буржуа и вечно ворчащих подмастерьях будущие шеренги батальонов, марширующих под звуки "Марсельезы". В том-то и дело, что субъект не предшествует событию, субъект возникает в самом событии. По сути, событийность события и субъектность субъекта – это, если так можно выразиться, две стороны одной медали. Это мне представляется глубокой мыслью, которую, пожалуй, наиболее отчётливо сформулировали теоретики итальянского марксоидного движения "автономистов": пролетариат, как считали они, не предшествует пролетарской классовой борьбе, а формируется (в качестве политического субъекта) в её ходе. Давайте повременим и посмотрим на то, триггером каких событий может стать нынешний глобальный кризис и какие формы политической субъектности могут стать стороной этих событий. Представим, что мы находимся в 1788 году двадцать первого века – без привилегии умозрения задним числом. Хотя это легко может оказаться годом, прошедшим под знаком "много шуму из ничего". В истории ведь нет предопределения, и её будто бы законы в основном тоже придуманы задним числом.


РЖ: А не уделяем ли мы слишком много внимания именно Западу? Может быть, ростки нового развития следует искать не на Западе? Исламизм? Китайцы?


Б.К.: Может быть, и так. Давайте актуализируем классический левый тезис о неравномерном глобальном развитии. Силы, которые, возможно, обретут субъектность в бывшем "третьим мире" или в Евразии, находятся не вне логики современности (или её капиталистической редукции). Они – такие же её полноценные продукты, как и всё, что мы можем наблюдать в североатлантическом ареале. На возможность появления политической субъектности в незападном мире, равно как и на трудность её усмотрения там сейчас, я готов распространить всё то, что говорил применительно к Западу.

Да, исламский фундаментализм есть особая форма политической субъектности, по крайней мере, как выражение низового, народного протеста против глобального капитализма и его "периферийных" воплощений. Трагедия этой формы субъектности – в перспективе эмансипации – заключается в том, что она уже включена в логику воспроизводства статус-кво. И без "одиннадцатого сентября" "войну с террором" придумали бы и запустили в дело, ибо она – оптимальная политико-идеологическая технология защиты и укрепления существующих структур господства, причём в их самой реакционной неоконсервативной версии. Исламский фундаментализм – alter ego западного истеблишмента. Оба в нынешних условиях необходимы для воспроизводства статус-кво, общим правилом правления в рамках которого, как верно отмечали Хардт и Негри, стала война в "качестве универсальной матрицы власти и техник господства". Уже по этой причине современный исламский фундаментализм не является силой, способной трансформировать "систему".


РЖ: А что касается Китая?


Б.К.: А при чём здесь Китай, если Вы имеете в виду современный китайский режим? Конечно, Китай – поднимающийся гигант и не просто в высшей степени успешный конкурент Запада, но конкурент, почти обречённый на победу, – при сохранении нынешних политэкономических правил игры. Но в этом-то и вся суть – и его конкуренция с Западом, и его будущая победа ни коим образом не отменяют и не могут отменить глобальных правил игры господства и подчинения. С началом реального господства Китая в мире глобальная конфигурация капитализма, конечно, изменится, и кое кому из преуспевающих сейчас это может показаться концом света. Но какое дело до этого тем другим, которым глобальный капитализм и в его нынешнем виде сулит мало хорошего? К тому же очевидно, что китайская экономика – при всём её феноменальном буме – уже втянута в патологию нынешнего глобального капитализма, от которой вряд ли легко избавиться. Взгляните на патологический симбиоз китайской производящей и американской потребляющей экономики. Ясно, что американцы никогда не ликвидируют дефицит в торговле с Китаем, что, по большому счёту, у Америки мало товаров, интересных китайцам, что Китаю вследствие этой торговли остаётся только коллекционировать всё более подозрительные и малоценные зелёные бумажки... Дешёвые китайские товары необходимы Америке, чтобы удерживать от резкого падения жизненный уровень низших классов, которые – особенно в условиях нарастающего кризиса – могут взорваться "бессмысленными" бунтами, какие и раньше случались, особенно в чёрных гетто. Поэтому Китай – великая стабилизирующая сила для США. Но и пузырь китайской экономики не лопается только при условии растущего экспорта, даже если с точки зрения классической политэкономии бесконечное собирание обесценивающихся заграничных денежных бумажек выглядит нелепым. Америка своей безнадёжно дефицитной торговлей с Китаем также выступает для него стабилизирующей силой, причём страхуя его от того же – "бессмысленных" бунтов. В этом и заключается патологическая взаимозависимость двух центров глобального капитализма, увядающего и вроде бы расцветающего.


РЖ: То есть пока вы не видите тех ростков, которые могли бы привести к реальным изменениям?


Б.К.: Давайте не будем гадать на кофейной гуще. Много полезнее внимательно присматриваться к развёртывающемуся на наших глазах глобальному кризису. Сможет он стать политическим Событием? Если так, то Вы получите самые убедительные ответы относительно "ростков".


Беседовал Дмитрий Узланер
Источник: "Русский Журнал "


 Тематики 
  1. Общество и государство   (1436)